Полная версия
Сен-Жермен
– Повелитель, в таком случае скажи, что более всего разделяет приверженцев одной веры, но разных толкований?
Надир-хан нахмурился, потом неопределенно повел плечом.
– Давайте разберем этот вопрос до тонкостей. – Невозмутимо продолжил я. – Понимание Бога? Нет. Отношение к учению пророка? Тоже нет – оно свято… Что же вносит смуту? Ответ на мой взгляд прост – отношения к тем, кто первыми поддержал пророка. Если вы желаете объединить суннитов и шиитов, значит, вам первым делом необходимо признать Абу-Бакра, Омара и Османа – первых халифов – законными наследниками дела Мухаммеда. Понимаете, законными с человеческой точки зрения. Это будет первым шагом к примирению. Ибо если эти халифы являются подлинными продолжателями дела пророка конечно, наряду с Али и его потомками! – это позволит перевести сунны из разряда еретических сочинений в пособие, которому верному шииту вовсе не обязательно читать, но и хаять тоже ни к чему…
Взгляд у Надир-хана стал отрешенный. У меня, признаюсь, мороз по коже пробрал, однако он неожиданно легко согласился со мной. Осмелев, я позволил себе договорить.
– Следующий, на мой взгляд, важнейший пункт – это вопрос о доходах, получаемых церковью. В нашем случае шиитскими священнослужителями… Суннитов в Персии заведомо меньшинство, как же правителю поднять их влияние, если не подпитывать суннитский толк деньгами. Но при этом нельзя ни в коем случае отнимать – хотя бы на первых порах! – богатства у шиитского духовенства. Наоборот, их доходы следует поставить в зависимость от доходов суннитских мулл. Это означает, что государство должно взять на себя обязанность выплачивать субсидии обоим ветвям правоверных…
– А также последователям Исы и Мусы,* – прервал меня Надир-хан и едва заметно улыбнулся.
На мгновение я потерял дар речи. Трудно поверить, что дерзание этого бывшего раба, без нескольких минут шаха, могло заходить так далеко, чтобы примирить с мусульманами иудеев и христиан. Выходит, не зря я, называемый Сен-Жерменом, был призван в Персию в самый трудный час её существования, когда государство разваливалось на куски, когда на всем пространстве от Тигра и Евфрата до Гиндукуша сидело четыре шаха, одинаково безжалостно обиравших простой люд.
– Сказавшему «а», следует сказать и «б», – усмехнулся правитель. – Как же быть с Эриванским ханством, с Гюрджистаном, переполненными неверными. То есть, христианами… – он помолчал, потом закончил. – Мне понравилась твоя идея насчет святых. Вопрос о субсидиях и распределении церковных доходах куда сложнее, чем тебе кажется, однако в твоих рассуждениях есть здравая мысль. Мулла на содержании государства куда вернее будет отстаивать общие интересы, чем заниматься богоискательством или, что ещё хуже, стяжательством.
Он на мгновение примолк, потом, подняв вверх указательный палец, добавил.
– Однако вопрос о понимании Бога, ты, фаранг, тоже упрощаешь. В своей работе тебе необходимо твердо придерживаться истины, а она заключается в том, что Аллах, всемогущий, всемилостивейший, – един и непознаваем. Человеческое существо не способно судить о том, каков его образ, в чем смысл его деяний, зачем он создал этот мир. Тем более делить его на три ипостаси: Бог-отец, Бог-сын и Дух святой. Это остатки многобожия, которые до сих пор сохранились в вашем христианском толке.
– Свет наших очей, – возразил я, – Святая Троица не выдумка досужих умов, а соотнесение деяний Создателя с тем, что мы видим, как ощущаем Божественную сущность.
– Мы видим тварный мир, и ничего более! – повысил голос Надир-хан. Но даже в нем воля Аллаха является непредсказуемо, недоступно пониманию смертных. Так устроен мир, в нем все предопределено. Все мы находимся в чьей-то воле, и наш долг строго следовать наставлениям Корана, пусть даже не всегда понятным нам. Вот что должно вести тебя в твоей работе.
– В таком случае я не могу взяться за этот непосильный труд и прошу ограничить мое участие только правкой жизнеописаний святых.
Надир-хан надолго замолчал, покуривал кальян. Взгляд его остекленился. Неожиданно он резко подал голос.
– Мне нравится, Талани, что ты осмеливаешься иметь собственное мнение, однако в этом вопросе тебе придется следовать моим указаниям. Тогда тебя будет ждать щедрая награда. Я разрешаю тебе излагать и собственный взгляд на те или иные богословские тонкости, но все эти страницы должен просматривать только я и никто более. Ты понял? Никто более!
Я поклонился.
– В таком случае повелеваю Мирзе Мехди-хану и тебе приступить к разработке соответствующих фирманов.[48] Все указы должны быть готовы через четыре месяца.
Когда я уже совсем было собрался уходить, Надир-хан окликнул меня и, шутливо погрозив указательным пальцем, добавил.
– Талани, ты упоминал, что якобы шах Хосров Ануширван являлся основателем династии Сасанидов, воспетой Фирдоуси? Ты ошибаешься, чужеземец – первым царем был Каюмарс. Так что мы тоже кое-что знаем, кой о чем слышали…
Я попросил Жака остановить карету. Вышел на воздух, огляделся. Роща за спиной вернула мне реальность. Вот он, наш обычный лесок – березы, ольха, частые тонконогие осинки, в глубине рощи дубы и грабы… С опушки была видна сероватая лента Сены.
Солнце было на закате. С высокого холма также открывался вид на пригороды Парижа. Золотились купола с крестами, выше других поблескивал шишак дома Инвалидов. Над половодьем крыш, очерченным неровной крепостной стеной, возведенной ещё в мою бытность в Париже королем Луи XV, редкими утесами вздымались готические башни соборов. Я знал их наперечет – подальше собор Парижской Божьей Матери, поближе храмы святой Троицы и святого Огюстена. Справа на горе Мартр[49] кружили крыльями ветряные мельницы – в той стороне, уже погруженный в сероватые сумерки очерчивался силуэт колокольни церкви Сент-Пьер. Мне как раз следовало держаться того направления объехать Город[50] по северным окраинам и добраться до улицы Тампль, где меня ждало тайное убежище, приготовленное по моей просьбе друзьями-масонами. До сих пор в парижском парламенте лежит дело о якобы совершенной мною измене. Это все игры герцога Шуазеля тридцатипятилетней давности. Нет уже всесильного министра иностранных дел, нет самого короля Людовика XV, а дело лежит. Впрочем, на подобные исторические шутки мне наплевать, и все равно не следует афишировать свое пребывание в Париже. Все-таки я умер, захоронен в приятном, живописном местечке. Надо соблюдать приличия, граф… Разгуливать по Парижу после своей кончины – это дурной тон…
Справив малую нужду, я окликнул Жака, проверявшего упряжь, а теперь решившего подкормить лошадей.
– Давненько, приятель, не бывали мы в Париже. Сердце не щемит?..
Тот что-то проворчал в ответ, потом сказал в полный голос.
– Мне, фаше сиятельство, что Париж, что Берлин, что Каир или Исфахан все равно. С вами поездишь, не только родину забутешь, но и родных уже не фспомнить.
– Ну, не так уж долго ты ездишь со мной. Каких-нибудь полвека… А у меня щемит. Догадываешься, о ком?
– Как тут не догататься, когда вы фслух во сне начинаете голосить: «Тинатин да Тинатин!» Мне самому было жаль с ней расстафаться. Огневая девка, чистая авантюристка. Она тому русскому увальню наверняка фсю жизнь испортила.
– А кому бы она не испортила? Она бы всем жизнь испортила. Никто против неё не в силах устоять. Разве только я.
– Ах, не смешите меня, фаше сиятельство. То-то, расставшись с ней, вы на полгота о своей алхимии забыли. Сколько фас сны не посещали?
– Столько же, на сколько ты забыл о своих молитвах… Вот она, монета, помнишь?
Я достал из кареты заветный кипарисовый ларец, отомкнул его ключиком и достал почерневшую от времени серебряную монету, отлитую в честь коронации Надир-Кули-хана на трон. Это была полновесная, замечательного тиснения деньга. На аверсе выполненная персидской вязью надпись: «Да будет известно всему свету о воцарении Надира, будущего покорителя мира». На реверсе многомудрая сентенция, которую можно было толковать как «Слава достойному», а можно, как объяснил мне Мирза Мехди-хан, прочитать и по-другому: «Все, что не делается, все к лучшему».
Скоро мы вновь тронулись в путь. До Парижа ещё одна ночевка, часика через полтора мы доберемся до Эпине де Сен-Дени. Там в последний раз перед въездом в город переночуем…
В дороге я вновь погрузился в воспоминания. После того разговора, состоявшегося в августе 1735 года, был дан ход знаменитой реформе, с помощью которой Надир-хан пытался объединить все существовавшие на просторах Персии религии и создать культ, который бы отвечал всем требованиям государства и чаяниям простого человека. Как часто бывает, перестройка началась с усмирения отделившихся за предыдущие десятилетия от Исфахана провинций. В середине осени персидские войска подошли к непокорному Тифлису. Октября, шестого дня царь Картли Теймураз II выехал навстречу Надир-хану, регенту великого шаха Аббаса III. Покорность грузинского царя, восторженная встреча, организованная жителями персидскому войску, спасли город, однако уберечь от погрома ближайшие к столице местности царю не удалось. Установление братства между народами началось с убийств и ограбления христиан. Уже на следующий день, после того, как Надир-хан отправил карательную экспедицию вверх по Куре, чтобы разорить поместья не выказавших ему почтения князей Гиви Амилахвари и Кайхосро Авали-швили, а также князей Мухранских, сбежавших в Россию, речные струи в Тифлисе окрасились кровью. Утром следующего дня Кура обильно понесла к морю трупы.
Я бросился во дворец Теймураза. Было время намаза, и Надир-шах отказался меня принять. Сидя в приемных покоях я отчетливо слышал разносящийся над Тифлисом голос муэдзина, призывавший правоверных, «во имя Аллаха, всемилостивейшего и всемогущего» почтить Создателя упоминанием его имени, молить о прощении грехов… Муэдзин старался во всю – голос его возносился к самым высотам окружавших город с севера и юга хребтов, затем скатывался в глубину ущелья, по которому, отчаянно шумя, пробиралась Кура. Местами реку выносило в широкую долину – здесь она успокаивалась. Сюда, на галечные плесы, выбрасывало трупы погибших между Вагани и Мухрани. Сюда прибегали родственники, начинались вопли. Когда муэдзин оборвал песнопение, я, поднапрягшись, сумел различить среди вороха городских шумов невыносимое для образованного уха «вай-вай-вай…» Я видел трупы – обычное для востока дело. Резаные раны, отсеченные конечности, обгорелые груди старух и черепа стариков, которых сарбазы пытали огнем, чтобы те открыли, где спрятали семейные богатства.
Я подошел к окну. Нестройные «вай-вай-вай…» теперь доносились более отчетливо. Надир-хан, только вышедший из внутренних покоев, приблизился сзади и приказал.
– Закрой окно, фаранг. Сквозит…
Мирза Мехди-хан, казиаскар и шейх-оль-ислам[51] затаили дыхание. Видно, им тоже было небезынтересно, как отнесется повелитель к моей несдержанности, к красным пятнам, выступившим на руках и лице. Я с трудом справлялся с ознобом. Надир-хан долго смотрел на меня, потом решительно распахнул окно, подтащил за рукав кафтана к самому подоконнику и, ткнув пальцем в направленную в небо стрелу минарета, громко спросил.
– Мечеть видишь?..
Я кивнул.
– Муэдзина слышишь?
Я повторил жест.
– Так вот, это шестой муэдзин в Тифлисе за последние два года. Хвала Всевышнему, что впервые за пять лет ему удалось собрать правоверных на молитву. Жители Тифлиса… эти неверные собаки, не позволяли!.. Только он взбирался на минарет, они начинали швырять в него камнями. Ежели кто из муэдзинов упорствовал и пытался подать голос, чтобы здесь, в этом поганом Тифлисе его услышали уверовавшие в Мухаммеда, – его забивали камнями внизу. Вот так, фаранг, – неожиданно спокойно закончил Надир-хан. – Теперь муэдзин будет петь здесь, как и положено, пять раз в день.
– Бисми Ллахи р-рахмани р-рахим…[52] – подал голос шейх-оль-ислам.
С тем я и отправился домой. Городская усадьба, в которой я снял несколько комнат во втором этаже, принадлежала брату городского головы, по-местному моурава, – Деметре Каралети-швили. Это был высокий черноусый, горбоносый мужчина с объемистым животом. По дому он расхаживал в дорогом, расшитом серебром халате, широких шелковых – кахетинских – шароварах, был доволен собой, доволен мной, своим постояльцем, оказавшимся христианином, искренне одобрял действия персидских властей, благоразумно восхищался мудростью Надир-хана. Говорил, что военная добыча – святое дело, и если он не отдаст воинам «на поток» хотя бы одну область, войско будет недовольно. Возможен бунт или того хуже – мятеж!..
Несколько дней он, оттопырив нижнюю губу, глубокомысленно заявлял: «Что ни говори, а наш будущий шах голова!..» – а вечером в субботу прибежал ко мне перепуганный до смерти.
– Господин! Батоно Жермени!.. На вас вся надежда…
Губы у Деметре подрагивали, я долго не мог добиться от него толку. Суть постигшего их дом несчастья разъяснила мне его супруга Кетеван женщина с лицом злым, обиженным на весь мир и, прежде всего, на «этих нехристей, кызылбаши[53]»; решительная и хваткая. Принялась рассказывать сразу, без причитаний и воплей.
Опасаясь грабежей, многие состоятельные жители отправили кое-кого из родственников за город в надежде сберечь их от рук кызылбаши. Всем был известен нрав персидского войска, вошедшего в город. Прежде всего, прятали молодых девушек, женщин и детей, особенно мальчиков, которых особенно ценили на невольничьих рынках в Египте. Вот Каралети-швили и отправили к родственникам свою старшую дочь Тинатин и двух меньших сынов…
Мальчиков удалось спасти, но вот Тинатин… Кетеван неожиданно бурно разрыдалась, слезы хлынули по щекам. Успокоившись, она прежним тихим, злым голосом досказала – Тинатин, всегда такая горячая, поранила кинжалом одного из персов, ворвавшихся в дом, где жила её бабушка. Тот служит стрелком в одном из полков. Палит из пищали. Теперь этот неверный ни в какую не желает возвращать её родственникам. Говорит, что продаст её в Исфахане, на рынке, где за неё дадут самую высокую цену. Христианам не дозволяется выкупать добычу. Конечно, негласно, за хороший бакшиш посреднику, можно, но этот проклятый кызылбаши уперся и ничего слышать не хочет. Предваряя мой вопрос насчет подкупа кого-нибудь из мусульман, чтобы тот попытался договориться с сарбазом, Кетеван вновь также внезапно, бурно и обильно разрыдалась.
– Проклятый заломил такую цену, что даже Давид, брат мужа, не в состоянии… Если кое-что продать, то можно наскрести, но времени в обрез. – Она вытерла нос, затем неожиданно всхрапнула, как кобылица. – Завтра уже будет поздно. Надо выкупить, пока Тинатин не увели с майдана.
Я непонимающе глянул на нее.
– Пленников сбивают в стадо, привязывают к арбам и гонят… обычно на татарский майдан. – Кетеван примолкла, сглотнула рыдание, потом наконец решила сказать правду. – Там девиц и молодых женщин осматривают евнухи из сераля правителя. Это такой позор. Тем более для дочери. Не дай Бог, чтобы кто-то из нехристей увидит её девство. Они пальцами раздвигают и смотрят…
– Она так красива?
– Не то слово, господин. Она совсем как спелая слива после дождя…
В ту пору я не совсем понял смысл этого сравнения, только позже, когда мне удалось взглянуть на Тинатин, когда обмер и потерял дар речи, невольно вспомнил слова матери. Можно, конечно, сравнить её с темной розой, с густо-бордовым тюльпаном, до которых особенно охоч был Надир-хан. Да, он любил цветы! Он любил степь ранней весной, когда её покатые плечи во все стороны покрываются невысокими, стройными стебельками, на которых расцветают несуразно большие, яркие бутоны. Можно сравнить с мелодией, птицей – не птичкой, нет! Тинатин была статная, высокая девица. Тем более удивительно стройной казалась её фигура… Лицом она была бела, черноволоса до синеватого отлива. Особенно ей шли темные тона – в них она действительно напоминала сливу. И на сизом, упругом боку капля росы, не желающая скатиться, готовая погибнуть под лучами солнца, только бы не расстаться с прохладной душистой кожицей. Красота её была строгой, выдержанной, пророческой. Глаза – зрачки темнее тифлисских слив – обещали все или ничего. Мне было трудно к этому привыкнуть… Но это потом, а в тот день, когда я добрался до майдана и нашел пищальника, захватившего её в полон, глянул на него, у меня родилось ощущение, что все мои усилия могут оказаться напрасными. Раненый в руку, полупомешанный, дошедший до исступления стрелок никого не подпускал к пленнице, ни с кем не желал торговаться. Сам сидел на каменных плитах майдана и на все вопросы устало отмахивался, словно говоря – э-э, дорогой, проходи, проходи, эта пташка не про твою честь. Обмякшая Тинатин полулежала рядом, привалившись к его плечу, истомленная донельзя, голова, плечи и лицо были прикрыты грязным, искровавленным покрывалом.
Прежде всего я поинтересовался.
– Как зовут тебя, солдат?
Он ответил не сразу, оглядел меня снизу вверх, потом неохотно буркнул.
– Ахмед.
У меня руки опустились. До отчетливой безнадежности я подумал, сколько не предложи за нее, все будет мало. Никаких денег у брата моурава, ни у самого моурава не хватит, чтобы заставить старого, бородатого перса, расстаться с добычей.
Я насквозь сверлил его взглядом, говорил громко, внушительно. Призывал в свидетели самого Мирзу Мехди-хана, могущественного эмира двора, однако солдат уперся, как камень.
У старого сарбаза тоже была семья – я отчетливо видел его прошлое был когда-то обширный клин земли неподалеку от Тебриза, что в южном Азербайджане. Пятнадцать лет назад он всего лишился. Налетели кочевники, старшего сына зарубили на глазах у матери, саму её обесчестили, дочь угнали в рабство. Зачем он должен жалеть неверную? Аллах послал ему награду – вот она, милость божья! Теперь, продав красавицу из Гюрджистана, он сможет, наконец, уйти на покой, построить дом, устроить в подвале вместительный сардаб,[54] вкушать челоу-кебаб, лакомиться руяхи и ширберендж.
– Уходи, господин, эта девушка не продается. Она мне как дочь. Я отдам её в гарем Надир-хана и получу за неё столько туманов, что на арбе не увезти. В гареме великого и непобедимого светоча мира, – замысловато загнул старый перс, – ей будет хорошо. Наш повелитель силен по этой части…
Мы торговались с ним на татарском майдане, куда сгоняли двуногую добычу и куда уже, из царского дворца, спускались евнухи из сераля. Я обещал нагрузить ему арбу серебром – он ни в какую. Если бы не помощь Мирзы Мехди-хана, поговорившего с начальника фоуджа* тяжелой, вооруженной длинными ружьями пехоты, который пригрозил сарбазу лишением милости начальства, упрямый азербайджанец никогда бы не согласился. Здесь, в Тифлисе, командир полка мог рассчитывать на комиссионные от продажи Тинатин, а в Исфахане ищи ветра в поле.
Мы столковались, я отсчитал золотом, дукатами. Успел вовремя, схватил девушку, поволок её мимо подходивших, видимо прослышавших о её редких достоинствах евнухах. Сердце начало успокаиваться, я наконец обратил внимание, какой шум и рев стоял на базарной площади. Вопили все – кто кричал, кто грозился, кто плакал и рыдал. Особенно были жалки мальчики, сбитые в стадо и связанные веревками. Один из них, изо всех сил пытавшийся сдержать слезы, выпятивший нижнюю губу, кудрявый, как черный ангел, насмерть поразил меня. Я уже было совсем собрался договориться и насчет него тоже, но в этот момент порыв ветра откинул окровавленное, измызганное покрывало, закрывавшее голову Тинатин. Лицо её обнажилось. Один из евнухов с елейно-улыбчивым, жирным личиком тут же подскочил ко мне. Закрутил пальцами. Я ответил.
– Нет. Мы ударили по рукам!
– Ты смеешь отказывать мне? – начал тот.
– Мирзо Талани! – окликнул меня Мехди-хан. – Вас ждет повелитель!..
Евнух отпрянул, и я ударил его ногой. Бил со всей силы, расчетливо, между ног. Боли-то он все равно не испытывает. Не ударь я его, евнух счел бы, что дело с покупкой Тинатин нечисто. Не такой уж я великий господин, чтобы сам Надир-хан звал меня для беседы. Получив удар, он охотно скрючился. Все встало на свои места.
Я доставил Тинатин в родной дом. Хозяин, заметно осмелевший и за недостатком ума набравшийся некоторой наглости, попытался было отрицать необходимость возврата долга, но я заставил пойти его к войсковому кади, где была составлена заемная бумага, по которой он обязывался уплатить мне в рассрочку ту сумму, которую я потратил на приобретение его дочери.
В ту ночь мне как никогда нужна была женщина. Я выбрался в ночной город, решил найти шлюху. Только ни в коем случае не мусульманку – тогда меня бы немедленно заставили принять ислам. Таковы порядки на востоке. Город будто вымер, пришлось отправиться к Мирзо Мехди-хану. Своего слугу Шамсолла я оставил внизу, предупредив, что скоро выйду. Не тут-то было. Мирза был уже изрядно навеселе. На мой вопрос, как может верный последователь Мухаммеда употреблять вино, ответил.
– Быть в Гюрджистане и не отведать местных напитков, значит, лишить себя ба-а-альшого удовольствия. Если вместо шербета, мне поднесут «кровь шайтана», я отмолю этот грех. Аллах милостив… Проходи, фаранг, расскажи какую-нибудь занятную историю. Застолье предполагает забвение дурного, тем более, что теперь тебя ожидает важное событие. Тебе придется жениться на этой юной грузинской пери.[55] Иначе… – и он чиркнул себя большим пальцем по горлу. – Но ты не огорчайся, – добродушно добавил он, – сейчас мы пригласим местных красавиц, и ты отдохнешь душой и телом. Не беспокойся, тебе приведут христианку. Можешь проверить, есть ли у неё крестик…
Уже ближе к утру, собираясь покинуть дом Мирзо Мехди-хана, оказавшегося крепким на выпивку, как русский драгун, я припомнил последние слова Надир-хана, сказанные в конце того важного, распахнувшего дверь установлению братства между народами, разговора.
– Кто такой Каюмарс? – с трудом ворочая языком, спросил я вконец осоловевшего Мирзо.
Тот удивленно глянул на меня и переспросил.
– Каюмарс?.. Странные видения иной раз посещают тебя, фаранг. Это первоцарь персов. Основатель самой ранней династии иранских властителей. Тело у него было наполовину человечье, наполовину птичье.
Глава 7
Отоспаться в тот день мне так и не удалось. В доме Каралети-швили, по-видимому, не были знакомы с такими понятиями как тишина, покой. Впрочем, как и во всем Тифлисе… Как только прошел первый страх перед персами, когда были похоронены погибшие и солдаты принялись бойко торговать награбленным на армянском базаре, майдане и в темных рядах; когда оказалось, что царь Таймураз по-прежнему занимает свой дворец; когда, наконец, тифлисцы решили, что голове его ещё долго торчать на плечах, город ожил. Заголосили уличные торговцы, заверещали во дворах дети, завопили служанки. В доме Деметре то и дело доносилось визгливое: «Манана! Манана!..» Дальнейшее я уже не мог разобрать. Даже не пытался… В тот день я от всей души ненавидел Восток. Все случившееся со мной вчера отчетливо прорезалось в памяти. В который раз я пытался и не мог понять смысл брошенной напоследок Мехди-ханом фразы. Что за странная интрига закручивалась вокруг меня?.. Зачем я должен жениться на Тинатин? Кому это понадобилось? И почему именно на этой, слишком юной для меня девице? Супружеские узы не для меня. Мне было известно мое будущее – пусть отрывочно, с некоторой долей двусмысленности, перспективы казались смазанными, проявлялись расплывчато, – и все равно ни в одном из редких сновидений пророческого толка я не видел себя рука об руку с дамой. Тем более с Тинатин!.. Тем не менее тревога легла на сердце. В этот момент очередной вопль: «Манана! Манана!..» – заставил меня вздрогнуть. Я было совсем собрался наказать проклятием эту голосистую служанку, но вовремя остановился. Я не сразу поверил себе – это же голос Тинатин!
В соседней комнате завозился слуга.
– Шамсолла, – окликнул я его. – Умываться!..
Шамсолла, омусульманенный армянин (в душе, как он утверждал, сохранивший верность вере предков) засуетился, распахнул дверь. Я встал с постели, накинул халат из малинового бархата-махмаля, заглянул в деревянный ларец с припасами. Вот несчастье – у меня кончались запасы французского мыла! В Персии очищают лицо и руки с помощью какой-то вонючей гадости, вываренной из овечьего сала и золы странно пахнущих трав. Тинатин, высокая, стройная, с легким румянцем на щеках вошла в комнату. В руке она держала медный кумган. Шамсолла, поджидавший её у порога, последовал за ней с тазиком.
Вконец испортила настроение мысль, как же мне обращаться к Тинатин? Мадемуазель?.. Едва я вспомнил это слово, и в памяти заблагоухали плечи графини Франсуазы де Жержи, я почувствовал сладость губ Жази, маленькой, лихой авантюристки, пытавшейся оседлать меня, чтобы на пару объегоривать падких на мистические тайны вельмож. Словно я какой-нибудь Калиостро, который без всяких на то оснований ловко втерся в число моих учеников. Другие женщины-подруги, весь букет Запада в то мгновение всплыли в памяти. Я вовсе не желал менять их ласки на железные объятия этой тифлисской красавицы. Она была дитя востока, она сама олицетворяла восток, упрямый, жестокий, лукавый, живущий согласно некоему тайному, ехидному замыслу, который западный человек – этот проклятый фаранг – никогда не сможет разгадать. Восток казался мне зеркалом, в которое я смотрелся и никак не мог различить знакомые вроде бы черты.