bannerbanner
Слава Перуну!
Слава Перуну!

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

И уже завертелось бревно, перехлестнутое веревкой, что сжимали в руках Скальские. Тихо было – рождался Святой Огонь, земной брат Световита. Никто не оглянулся на конский топот, надвигавшийся со стороны дороги, все взгляды были прикованы к кресиву. Кто и услышал, подумал – проезжие люди спешат примкнуть к празднеству.

– Стойте! – прогремел над примолкшей толпой голос. – Именем круля Мечислава – остановитесь!

Услышав имя круля и моравский выговор, на голос начали поворачиваться.

Их было дюжины две черноусых, кареглазых кольчужников – мораваков в клепаных шеломах, с мечами и чеканами у поясов, со знаменитыми моравскими луками у седел.

И на их щитах и впрямь раскинул крылья Пястов белый орел.

И еще – рядом с предводителем сидел на мышастом мерине человек в черном балахоне и черном же куколе. На груди у него медно поблескивал крест с изображением Распятого.

Пан Скальский остановился и хмуро поглядел на пришельцев. Уже то, что они явились в Святую ночь при оружии и доспехах, было неслыханным поношением извечных обычаев. А уж приволочь с собой слугу Мертвеца… В другом месте, в другое время Збигнев Скальский просто плюнул бы под копыта коня вожака, – если не в лицо всаднику.

– Моравак, – тяжко сказал он. – Я слыхал, в твоей земле позабыли честь и обычаи предков. Но здесь Польша, а не Морава. Посему либо убери прочь свое железо, если хочешь остаться с нами, либо убирайся сам и не оскверняй воздух Святой ночи своим дыханием.

– Я привез вам волю круля! – крикнул моравак. Он видел, что люди расступаются прочь от его дружины. Не от страха, от гадливого нежелания даже стоять рядом с нечестивцами. И в голосе его звенела нешуточная злость.

– Воля круля подождет утра. Сегодня Святая ночь, или на Мораве и ее позабыли?

– Нет, ты выслушаешь ее! И немедля! – моравак встал в стременах и заревел: – Люди! Просветившись светом истинной веры, круль Мечислав повелевает! Отныне и навеки прекратить беззаконные беснования Купальской ночи! Не зажигать огня, кощунственно именуемого святым; и не творить у него поганских игрищ!

Толпа кметов ахнула – не оттого, что услышала, до большинства страшный смысл сказанного еще не дошел. Просто пан Скальский бросил веревку.

Бросил веревку священного кресива.

– Или ты, или круль – обезумели! – выкрикнул он. – На Святую ночь и Попель Братогубец не посягал! Она древнее всех крулей!

Тут человек в черном положил на плечо мораваку свою длань – тощую и белую, словно пясть скелета, – и произнес несколько слов на чужом языке.

– Sapienti sat… esse delendam… gladis at fastibus, – разобрала Ядвига.

По знаку предводителя двое мораваков стронули с места своих коней и подъехали к кресиву. Они дважды взмахнули секирами, а оцепеневшие люди только-только начали понимать, что они делают…

Рушат священное кресиво.

Отец Ядвиги схватил коня одного из всадников под уздцы. В тот же миг Прибывой в рысьем прыжке вышиб из седла второго кольчужника и подкатился, сцепившись с ним, под копыта коню вожака.

Мелькнула секира, и Збигнев Скальский страшно крикнул и зашатался. В пыль у копыт коня упала отрубленная, в мозолях от меча, десница хозяина Скалы. И еще раньше, чем замерли ее судорожно шевелившиеся пальцы, копье предводителя с хрустом вгрызлось в голую спину Прибывоя.

Здесь для Ядвиги все затянуло сизой дымкой. Она едва помнила, как молчаливыми боевыми псами рванулись на мораваков слуги и кметы Скальских – кулаки, рубахи, венки на злые конские морды, на стену щитов и кольчуг, оскалившуюся мечами и чеканами. Как с ними кинулась она в твердой решимости выхватить из-под ног сражающихся что-то очень ценное и хрупкое. Как рухнул рядом с ней – едва успела увернуться – пробитый копьем молодой кмет. На лице ни боли, ни страха, только безграничное изумление…

Они никак не могли поверить в то, что творилось. Их убивали. Убивали у родного порога. Убивали пеших, полунагих, безоружных. Убивали в Святую ночь мира и любви…

И когда они это поняли, они побежали. Они бежали по сырой от целебной купальской росы траве, а вслед гаркали луки и весело свистели стрелы, ржали кони и всадники кололи копьями, рубили с седла… Большинство, не столько из благоразумия, сколько по купальской привычке, кинулись в лес, волоча на себе раненых и истекающих кровью. И лес не выдал – конники поворачивали прочь от опушки…

Ядвига бросилась к замку. Что бы с ней было – неведомо, но кто-то, бежавший сзади, вдруг упал, придавил к земле, оцарапав проклюнувшимся из груди стальным жалом стрелы. Рядом гремели копыта и улюлюкали мораваки, и она затаилась под наливающимся холодной тяжестью телом, прижимая к груди спасенную из-под ног и копыт драгоценность.

Больше она ничего не помнит. Ей рассказали, что утром ее привели к замку испуганные кметы. К груди она прижимала окоченевшую длань отца.

Очнулась она лишь на следующий день. И все сутки провела у постели Збигнева Скальского…

– Когда отец услышал рог пана воеводы, он послал меня к воротам. Отец сказал: «Уж если пан Властислав пришел, чтоб напасть на друга в его доме, то ни мне, ни вам, дети, незачем оставаться на этом свете».

Ядвига замолчала, глядя на воеводу спокойными зеленоватыми глазами. И воевода, не отводя взгляда, взял ее руку.

– Панна Ядвига, – от скорби, жалости, гнева голос его скрежетал, как ржавый меч, когда его тянут из ножен. – Панна Ядвига, клянусь…

– Не надо, пан воевода, – она наконец опустила глаза и вынула свою холодную руку из его пальцев. – После… после всего, что случилось, я боюсь верить клятвам. Мы пришли. Отец ждет пана. – Ее белые пальцы отодвинули тканый полог с обережным узором из крестов с заломленными посолонь концами.

Кожа, изжелта-серым воском обтекшая высокие скулы, заострившийся нос, синие губы под инисто-белыми усами. Под прикрытыми веками что-то двинулось.

– Отец, – впервые Ядвига заговорила живым, теплым голосом. – Отец, это пан Властислав. Он пришел…

Синие губы шевельнулись:

– Спасибо, дочка… спасибо… Иди…

Колыхнулась тканая занавесь. И дружинники круля Земомысла остались вдвоем. Горел каганец.

– Ты пришел… – дохнули синие губы.

– Пришел.

– Хорошо… – восковая рука на одеяле двинула пальцем. – Сядь.

Пан Властислав опустился на лавку.

– Я тут лежу… Думаю… – при вздохах у Збигнева Скальского дергалось лицо и что-то сипло, глухо клокотало под одеялом. – Я же… Ты знаешь, всю жизнь – крулю… И отцу его… За что?! – Збигнев повернул голову, и пан Властислав впервые увидел его глаза.

Глаза смертельно обиженного ребенка на лице умирающего старика.

– Это не круль. – Что-то вновь скрежетнуло в горле старого воеводы. – Я клянусь тебе, Збигнев. Я знаю Мечислава, я знаю моего Мешко… Он не мог. Я знаю.

– Не круль? – шелохнулась восковая рука.

– Нет. Не круль. Моравская шваль из дружины его новой жены. Ничего, Збигнев, ничего… Я еду в Гнезно. Круль все узнает. Все. А тех… Их я найду сам. Клянусь!

Збигнев Скальский прикрыл глаза.

– Хорошо. Властислав… Ты побудь тут. До рассвета. Хочу… Хочу видеть Световита. Хочу видеть, что Он еще светит…

Больше они ничего не говорили.

Только трещал фитиль каганца.

За окном серело, таяли звезды. Серость сменил румянец рассвета. И наконец из-за дальнего леса поднялся край алого диска.

– Световит… – шевельнулись синие губы. Наверное, пану Збигневу казалось, что он кричит, вскинув навстречу светлому Богу руку – здоровую правую руку. Но это лишь напряглось плечо под белой рубахой да шевельнулась под одеялом перевязанная культя.

Шевельнулась и замерла.

Лучи Световита отразились в остановившихся глазах.

Пан Властислав поднял правую руку в дружинном приветствии. Надел шапку и, резко повернувшись, вышел из горницы.

С неприметной лавки у стены поднялась пани Ядвига, взглянула на него и, едва не сбив с ног, кинулась за полотняную занавесь. Тишина за спиной пана воеводы вдруг прорвалась сухим, отчаянным, рвущим горло и душу рыданием.

А пан Властислав шел, и пол под его ногами гремел, стонал и рычал, рычал эхом его мыслей.

Во дворе от затухшего костра поднялись навстречу воеводе дружинники.

Они уже знали.

– В седла, – негромко приказал пан Властислав. – К бою. Зден, будешь след править.

Дружинники бросились к коням. Вынимали из вьючных сумок кольчуги, отцепляли от седельных лук островерхие шлемы.

– Пан Властислав…

Воевода повернулся и встретился взглядом с зеленовато-серыми глазами Яцека Скальского.

– Отец… – наследнику, нет, теперь уже хозяину Скалы было тяжело говорить.

– Он гордился тобой, – глухо ответил воевода.

Зеленовато-серые глаза недобро сузились.

– Я с вами.

– Нет. Ты нужен сестре. Это приказ.

Яцек вскинул белобрысую голову:

– Кто приказывает Скальским в Скале?!

Пан Властислав, уже сидя в седле, наклонился к нему:

– Яцек, кто-то должен приготовить и разжечь костер для твоего отца! Неужели это будет холоп или женщина?

Яцек помолчал, отведя глаза, с трудом кивнул и крикнул:

– Опустить мост!

Когда дружина воеводы пересекала ров, тоскливые женские голоса уже завели причитание…

На исходе дня он догнал их.

Зден, ехавший впереди, внезапно рванул узду и поднял свободную руку.

– Близко, пан воевода. Костром тянет.

– Сколько? – только сейчас воевода задал этот вопрос.

– Стяг или близко к тому, пан воевода.

Властислав помолчал, спиной чувствуя взгляды дружины. Их было почти вдвое меньше, и кони устали…

– Труби, Микл, – процедил он. – Труби. Они жили, как собаки. Пускай попробуют умереть по-людски.

Ночь разорвал хриплый и яростный рев атакующего зубра.

– Скала! – закричал пан Властислав, выхватив меч, и пришпорил Огника.

– Скала! – кричала его дружина, и отблеск разбойничьих костров заблистал на клинках.

Мораваки не ждали нападения. Но и бежать не пытались. Пеший от конного не уйдет, это они знали, а седлать коней времени уже не было. Все, что они успели – вскочить и схватить оружие.

Этого воевода и хотел. Он не любил убивать безоружных. Даже если те и не заслуживали иной доли.

Другое дело – меч на меч.

И пан Властислав рубил вправо и влево, рассекая древки копий, и кольчужные наголовья, и чернокудрые головы, и лица с белым оскалом.

Каждый его удар был смертью.

За затоптанную копытами ваших коней Святую ночь.

За забрызганные алой росой купальские травы.

За Прибывоя Скальского, принявшего смерть в ночь любви.

За его брата, которого вы научили встречать гостей стрелами.

За его сестру, которая боится верить клятвам.

За глаза обиженного ребенка на лице умирающего старика – Збигнева Скальского.

Летучей мышью кинулся кто-то в черном в такую же черную ночь, но у самого края света костров взблеск меча швырнул его наземь.

Все. Больше никого не было. Последний моравак, воткнув меч в землю, кричал:

– Стойте, стойте! Стойте же, скаженные!

Всадники окружили его. В их глазах еще тлел огонь битвы.

– На колени, пся крев! – Микл повелительно взмахнул окровавленным мечом.

Моравак рухнул на колени. Смуглое лицо побледнело, руки тряслись, белые от страха глаза глядели из-под темных спутанных волос.

– В-вы что, вовсе об-безумели?! – крикнул он. Голос его ломался, губы плясали. – Ммы люди к-круля М-мечислава! Все пойдете на шиб-беницу!

Пан Властислав перегнулся с седла, вцепился в длинные сальные патлы, рывком вздернул моравака на ноги.

– Еще раз произнесешь своими погаными губами имя… – он захлебнулся яростью, сглотнул, прикрыв глаза, – имя моего Мешко – пожалеешь, что не умер с ними! – он кивнул на лежащие в траве тела и толчком отшвырнул моравака.

– Убирайся! Убирайся и передай сородичам – я еду в Гнезно. Круль все узнает. И земля польская загорится у вас под ногами, изверги! Это я говорю, воевода Властислав Яксич!

Моравак хотел что-то сказать, выдохнул зло и отчаянно:

– А-а! – и бросился к коню. Спешившиеся воины брезгливо расступались перед ним.

Когда топот копыт его скакуна смолк в ночи, воевода повернулся к своим воинам.

– Есть кто раненый?

– Скубе бок пропороли, – сумрачно отозвался Микл. – И Здену по ноге клевцом перепало.

– Да царапина, воевода… – поспешно начал невидимый в темноте Зден.

– Тихо, – повысил голос старый воевода. – Перевяжитесь да потихоньку поезжайте в ту деревню, что вечор минули. Да скажите кметам, чтоб к утру пришли, прибрали… этих. Еще будут потом по ночам шататься…

После скачки и сечи сил у дружинников осталось лишь на то, чтобы отъехать чуть дальше по дороге. Не ночевать же среди трупов, в залитой кровью траве…

А чуть свет дружина вновь была в седлах, и вихрем несся впереди пан Властислав.

Всю ночь он сам простоял в дозоре – знал, что уснуть не сможет.

От не утоленной ночным боем ярости клокотала душа воеводы, и, сам того не чуя, гнал он и гнал ни в чем не повинного Огника, торопя его бодцами и плетью.

Вот поднялись навстречу над овидом башни и стены стольного Гнезно. Шарахались с дороги испуганные пешеходы, очищая путь стремительным всадникам. Прогрохотали под копытами скакунов доски моста, замелькали дома и дворы, воронье взмыло над шибеницей у ворот замка. И стражники у ворот лишь повернули им вслед лица – смуглые, черноусые, кареглазые лица.

Во дворе воевода соскочил с коня, кинув поводья Миклу, и стремительно двинулся к палатам круля.

Мечислав ждал его у окна просторного светлого покоя. Когда воевода ворвался в дверь, едва не сбив с ног так и не замеченных им стражников, круль повернулся к нему и приветливо улыбнулся.

Слишком тяжелым был этот шаг и слишком широкой – улыбка, но где же было заметить это разгоряченному воеводе!

– Га, дядька Власта! День добрый, – начал первым круль, распахивая объятия своему седоусому воспитателю. – Ну, рассказывай – каково у свеев гостевалось, как свадьбу справили?

– Погоди, Мешко! – Властислав вытянул перед собой руку. – Я с тобой сейчас не о том говорить хочу. Ты – круль, Мечислав! Ты – государь! А ты ведаешь, сидя в Гнезно, что вокруг творится? Не на рубежах, не за морем – здесь, в двух днях пути? Что твоим именем холопы жены твоей делают?! Мешко, они старого Збигнева, Збигнева Скальского убили, и сына его, Прибывоя! На их земле! В Святую ночь! Твоим именем, Мешко! Мало того, они на тебя клепали, что ты честь дедову порушил, от Световита к Мертвецу Распятому перекинулся! Они…

– Дядька Власта, – очень тихо сказал круль, глядя в окно. Очень тихо сказал – может, потому и услышал его разъяренный Яксич и смолк. – Дядька Власта. Оглянись.

Властислав растерянно обернулся. Несколько мгновений он недоумевающе глядел на дверь, в которую вошел. И – увидел.

Там, где раньше по притолоке катился восьмилучевой знак Световита, на том самом месте в дерево был врезан бронзовый крест с головастой тощей фигуркой, раскинувшей костлявые длани.

– Что это? Что ж это, Мешко? – еле слышно прошептал пан Властислав, не в силах оторвать взгляд от притолоки.

– Они ведь правду говорили, дядька Власта, – все так же тихо сказал за его спиной круль. – Это и впрямь мои люди были. Ты моих людей порубил, дядька Власта…

– Мешко, – пробормотал воевода, поворачиваясь к крулю враз побледневшим лицом. – Как же так, Мешко?

– Понимаешь, дядька Власта, – по-прежнему глядя в окно, продолжал круль, – мне Добравка глаза открыла. Новые времена наступают – и новая вера. Скоро исполнится тысяча лет Распятому Богу. Он вернется на землю и будет судить людей. Старых Богов и тех, кто верит им, он бросит в огонь и серу. А своим – отдаст небо и землю. Дядька Власта, – круль повернулся к воеводе. – Ты сам говоришь – я круль, я государь! Да, я государь! И я не хочу, чтоб мой народ ввергли в огонь и серу! Я хочу, чтоб мой народ вошел в царство нового Бога, чтоб поляки наследовали небо и землю – вместе с греками, римлянами, болгарами, моравой… Дядька Власта, ты не думай, за мораваков тебе ничего не будет – ты только крестись, а? Как я? – Круль поднял глаза и впервые взглянул воеводе в лицо. – Вот отец Адальберт, он скажет, что нужно делать.

Из угла палаты тенью поднялся человек в черном – двойник того, зарубленного на придорожной поляне. Тот же черный балахон, на котором выделяются лишь бледные костлявые руки да бронзовый крест. Тот же черный остроконечный куколь, скрывающий лицо.

Пан Властислав даже не взглянул на него. Так же неотрывно, как только что на распятие, глядел он в лицо своему воспитаннику и государю. Слезы стояли в его серых глазах, седые усы дрожали.

– Мешко, мальчик мой, Мешко, – тихо проговорил он. – Что ж они с тобой сделали, Мешко? Ничего, Мешко, ничего, это все пройдет. Мы сейчас на коней и – в поле. От стен этих каменных… Там лес, там свет Световитов, там вольный ветер… Все пройдет, Мешко!

– Дядька Власта, нет бесчестия в том, чтоб склониться перед Распятым. Кесарь Запада и василевс Востока поклонились Ему, дядька Власта, владыки болгар, немцев, англов, чехов… – горячо говорил круль.

– Мешко, мой Мешко, – шептал воевода. – Что они с тобой сделали… Обморочили тебя, заворожили! – Голос Властислава сорвался вдруг на рык раненого медведя. – Эта моравская сука!..

Круль дернулся, словно обожженный ударом плети, лицо его окаменело.

– Воевода Властислав! – произнес он, словно отрубая топором каждое слово. – Ты говоришь о жене твоего круля и твоей государыне!

Властислав замолк и лишь глядел на Мечислава полными слез глазами. Губы его мучительно кривились, подбородок дрожал.

– Как истинный христианин, я милосердно прощаю тебе смерть моих слуг. Но ты поднял руку на слугу Церкви Христовой, и за это тебя будет судить преподобный отец Адальберт, епископ Польши. Взять его!

Неслышно подошедшие стражники мгновенно вцепились в руки пана Властислава, заламывая их назад. Смуглые пятерни проворно вырвали из ножен длинный меч и нож – скрамасакс. Но воевода словно не замечал этого, неотрывно глядя на круля. А когда тот повернулся и зашагал к дальней двери – шагнул вслед, волоча на себе черноусых стражников.

За несколько шагов перед дверью Мечислав остановился. Не глядя на стоящего рядом Адальберта, он негромким напряженным голосом произнес:

– Епископ. Это – мой… мой лучший воевода, – казалось, Мечислав хотел сказать что-то другое, но в последнее мгновение передумал. – Он останется жить – ты понял, епископ?

– Господь сказал: «Не убий». Верь Господу, сын мой, – прошелестело под черным куколем.

– Верую, отче… – круль с облегчением наклонил голову в меховой шапке.

Костистая белая длань поднялась в благословении.

Двери за крулем закрылись, и только тогда пан Властислав заметил стоящего рядом епископа.

Куколь поднялся, и на воеводу глядело лицо – такое же белое и костлявое, как и руки епископа. Черная с проседью борода покрывала впалые щеки и нижнюю челюсть.

Глубоко запавшие глаза вглядывались в лицо воеводы с безграничной жалостью.

Узкие темные губы скорбно поджались.

– Язычник, – горько заключил Адальберт. – Закоренелый язычник. Почему ты запер сердце свое для истинной веры?

Пан Властислав встретил взгляд черных глаз своими, мгновенно высохшими.

– Веры? – презрительно и гневно переспросил он. – Я верю в то, что говорят мне мои глаза – а они говорят мне, что Световит сияет в прежней силе Своей, и это так же верно, как то, что ты вместе с моравачкой одурманил моего Мешко!

– Глаза! – воскликнул в ответ Адальберт. – На что глаза тому, кто не зрит света Солнца Истины и Любви? Ты слеп, язычник, и глаза твои лишь соблазняют тебя. А знаешь ли, что сказал Спаситель: «Если глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось прочь от себя, ибо лучше, чтобы погиб один из членов твоих, нежели тебе самому гореть в геенне огненной!»[12]

В скорбном голосе епископа зазвучал металл:

– И я сделаю это для тебя, язычник, чтобы Световит-Люцифер[13] не соблазнял твою душу через очи твои! – Адальберт подал знак одному из мораваков, тот выхватил нож… И лопнули светлые палаты, лопнули и протекли багровой тьмой и черной болью.

– Пан воевода! – словно сквозь воду донесся голос Микла, и, словно вода, заплескалась заполнившая голову боль. – Пан воевода! Что ж они… Что ж они с паном сделали!!!

Голова раскалывалась, горело отекшее лицо, а в глазницах словно ворочались два клубка кипящей смолы. Пан Властислав попытался открыть глаза – тьма никуда не исчезла. Он на ощупь тяжело сел, поднес к горящему лицу руки. На ладонях осталось что-то похожее на белок сырого яйца…

– Мешко, – прошелестели высохшие губы. – Мешко, мальчик мой, что же ты наделал, Мешко?!

Сильные руки подхватили его, помогли подняться на ноги.

– Изверги, – бормотал трясущимися губами над ухом Микл. – Каты, зверье, пся крев…

– Придержи язык, язычник, – донесся откуда-то – рядом и сверху – голос с моравским выговором. Скрипнули под сапогами стражника доски крыльца.

Пан Властислав не видел, как рука Микла гневно сжала рукоять меча – и отмякла под прищуренными взглядами моравских лучников.

– Мешко… – проговорил он, поворачиваясь к крыльцу, протягивая в темноту окровавленные руки. – Пустите меня к моему Мешко… Пусть он посмотрит на меня – может, опомнится!

Голос воеводы сорвался, и он спрятал в ладонях искалеченное лицо.

– Забирайте своего хрыча и проваливайте, пока можете, – вновь заговорил моравак. – Круль вас простил, да мы не прощали!

Дружинники окружили воеводу, прикрывая собой от нацеленных на них моравских стрел. Микл, подхватив под локоть, повел к коновязи. Воевода не противился.

Седая голова опустилась на грудь, поникшие широкие плечи тряслись, а губы беззвучно шевелились, повторяя одно и то же…

В гостевой палате Скалы было почти пусто. У очага стояла Ядвига, сидел на ременчатом стульце Яцек и на невысокой скамейке Микл.

– Куда ж вы теперь? – спросила после долгого молчания Ядвига.

Яцек опередил стремянного:

– А зачем им куда-то ехать, сестра? У Скалы крепкие стены, а они – бывалые вои. Пусть моравская дрянь только попробует сунуться!

Микл покряхтел, поерзал по скамейке, провел рукой по усам.

– Не в обиду пану Яцеку будь сказано, только не годится это. Не потерпит круль мятежа, да еще у себя под боком. И вам война вовсе ни к чему – до жатвы всего полмесяца осталось. Мы на Русь думаем податься, в Киев. Молодой князь Светослав, говорят, поклонников Распятого не терпит.

Помолчали.

– А пан Властислав что говорит? – спросил Яцек.

Микл снова закряхтел – только сейчас это больше походило на стон раненого:

– Ничего он не говорит, пан Яцек. Только плачет да твердит: Мешко, мальчик мой, Мешко…

Глава IV

«Слава государю Святославу Игоревичу!»

Лучи поднявшегося Солнца-Даждьбога преобразили Мать Городов Русских, так что Мечеслав Дружина, выйдя поутру из тех самых Подольских ворот, в которые вошел ночью, не враз решил, в каком же облике Киев, стольный град некогда полянских, а ныне – русских князей, нравится ему больше.

Не было более в городе Кия колдовства, не казался он городом Богов, вознесенным над миром смертных, не горели в туманах русалочьими огнями окна хат. Но при свете утра, утратив загадочность, Киев приобрел в видимой мощи – ещё больше, ещё просторнее виделся он под солнечными лучами. Поседели от солнца да ветра огромные бревенчатые стены крепости в тесовых шапках, с дней Ольга Вещего не видавшие вражьих полчищ. Вниз по Боричеву спуску, и направо, и налево, сколько хватало глаз, теснились дворы, ограды, кровли.

А левее того места, где они ночью вошли в город, там, где громоздилась непривычная глазам постройка с высокими остроконечными кровлями, смахивающими на дымники храмов, Подол киевский кипел растормошенным муравейником. К нему узкими вереницами подтягивались по улицам люди со всех сторон, торопясь влиться в две набухающие одна напротив другой толпы. Одна была поменьше – та, что жалась у остроголовой хоромины, но в ней чаще поблескивали на солнце шлемы и кольчатые брони. Искорками сверкали на солнце острия пока поднятых к небу копий.

Во второй толпе, обступавшей первую, железо блестело реже – но в первых её рядах растеклось тонкой, но прочной цепью, охватившей малую толпу.

– Глебовых дружинничков, – проговорил князь, – пустить с нашими по городу ездить. Двое наших на двоих Глебовых.

– Разбегутся, – буркнул Ясмунд.

– Скатертью дорожка, – дернул усом Святослав. – Все хлопот меньше, чем сторожить их или в тереме за спиной держать. На Подоле взятых на разбое, на поджоге – бить на месте. Крикунов – гнать. Коли молча стоят – не трогать. Пусть видят, что князь в Киеве есть. К церкви… к церкви сам пойду.

Ясмунд просто обернулся к младшему сыну, поднял бровь – всё ли запомнил? Икмор наклонил голову – и по кивку отца быстрым шагом, едва ли не бегом ринулся в глубь детинца, передать дружинникам волю вождя.

На страницу:
4 из 5