Полная версия
Я сам себе дружина!
Сабля хазарская на вид страшна. Она хороша вдруг ударить – да бегущего с седла рубить. На близкий бой с ней неохотно идут. Спешил хазарина с нею, будь ты хоть при чекане – твой он. Палаш поопасней, у него, как у меча, крыж есть. А иной раз бывают сорочинские клинки, с прозеленью. Этих и в кольчуге берегись – железо они рубят. А вот в дереве узловатом вязнут. Лучников хазарских побояться стоит. С ними из засады перестрел разве что вести хорошо, а на чистом месте старайтесь побыстрей щит в щит сойтись…
– Русь издалёка пришла. Море-то знаете где? Ну да, куда реки текут. Одни, как Дон, в Русское, другие, как Волога, в Хвалисское. А есть на полуночи, в кривичской земле, реки, что на полуночь да на закат текут – вот там Варяжское море есть. По берегам его много разных племён живёт. На дальнем, полуночном берегу – ёты, свеи, урмане. А на ближнем – чудь, прусы да варяги. Посреди того моря есть остров, на том острове русь живёт. Невелики числом – велики честью да славою. Варяжские выселенцы, что к кривичам отсели, да потом от своих отстали, стали словенами зваться. Про то каждый своё говорит: одни, что выселенцам дань старшим городам варяжским платить не хотелось, другие – что варяги, что на месте остались, с какими-то нечестивцами, что капища святые разоряли, стали дружбу водить, вот выселки-то и отшатнулись от такого. Да без старших варяжских родов всяк к себе тянуть стал, передрались насмерть друг с дружкой. Вот и послали к руси за нарядником…
Мальцы наверху, в сваленных на полатях шкурах, млели от тайн, от неведомых слов, от чувства причастности к мужским делам и речам – пусть невнятным еще, но мужским же!
Жаль, женщины прекрасно знали, где их искать, и не слишком заботило их громкое негодование выуженных с полатей сыновей. Уж всяко меньше, чем та помощь в домашних делах, что можно было дождаться с мальцов. Домашние же дела были невелики – быть на подхвате у женщин, когда те готовят еду или моют посуду, или перебирают одежду да шкуры, выслеживая скаредную моль или иную гнусину, или стирают в ручье, стекавшем со склона холма в болото. Мальцам хотелось обихаживать коней и собак, но это дело доставалось мальчишкам постарше, и они столь же ревниво берегли его, как и место рядом с мужчинами. Зато иной раз приходилось и покидать с матерью и тетками стены городца, когда они выходили на болото за клюквой, а то и за болото – за земляникой летом, за желудями осенью, за хворостом для очагов. Эти выходы казались странствиями в волшебную тридесятую землю из материных сказок и запоминались надолго. Все, до самой мелочи – и шорох мха под брюхом серой лентою скользнувшей прочь гадюки, и крик болотной птицы из камышей, и округлый, твердый, теплый от солнца бабьего лета желудь в ладони, и еж – ворчливый комок серых игл, ломящийся сквозь кусты с шумом и треском. Обидно только было каждый раз одолевать болотную тропу на закорках у матери, но обида быстро кончилась, когда старшая сестра, неосторожно повернувшись на тропке, вдруг оскользнулась и упала навзничь на то, что казалось поросшей травою лужайкой на обочине тропы. Зелень разом расступилась, жадно чавкнула, обнажив черное сырое нутро – и только спустя одно пронзительно-страшное, долгое от тоски мгновение над колыхающейся, блестящей на солнце грязью показалась рука сестры и ее лицо с разинутым ртом и белыми от ужаса глазами. Тетки и мать протянули ей посошки с резными навершиями и с немалой натугой вытянули обратно на тропку – мокрую, грязную, трясущуюся, как с лютого мороза.
– Повезло тебе, дура, – сурово сказала тогда тетка Любочада. – Макоши-Матушке рушник вышей да болотницам – ширинку[3] в подарок, что отпустили…
Сестра только закивала в ответ – говорить у нее еще не получалось.
Кроме болотниц, был еще лесной Бог, и кутный Бог, по ночам, бывало, пробиравшийся по лежанкам – наутро у девушек и женщин хватало разговоров, кого тронул теплой и мохнатой лапой, кого – холодной, голою, а кому и в волосах косицы заплел. Косицы божок плел и у коней в хвостах и гривах. Ему ставили у очага глиняное блюдце с молоком.
И еще был странный дом на самом высоком углу городца. Был тот дом чуть длиннее и выше остальных, и звериные черепа висели на коньке крыши и над входом. Там никто не жил, и видеть его он видел только сверху, с сосны. А внизу, спустившись, без толку лазал по лебеде, шпарился злой крапивой. Не находился не только дом – даже той тропки между жилищами соседей, что вела к нему, такой ясной и заметной сверху, внизу было не найти. Хуже того, сплошь да рядом он вылезал из зарослей травы не с другой стороны жилищ, а там, где и влез. На сосну он вскарабкался на третье лето, и все это лето, раз за разом, упрямо пытался отыскать заветную тропку, свирепея от неудач.
Так и шли дни и месяцы, сложившиеся в три с половиною года, прошедших с того летнего дня, как он не поделил с Хватом хазарскую голову. За это время в городце народилось пятеро, ушло трое – одна из новорожденных, девочка, не дотянула до весны, как ни старалась, как ни билась ведунья Кручина. Да двоих привезли в городец через седло, чтоб потом, на третий день, выволочь со двора на санях – хоть и было лето. Малых тогда не взяли, оставив под присмотром старших сестер, так что видеть Мечеслав ничего не увидел, только разве что оба раза поднявшийся над лесом дым, да вслед ему взлетевший женский плач, в котором Мечеслав, как ни силился, не сумел разобрать слов.
Глава III
В новый дом
Но наступил и для него долгожданный для всякого мальчишки день, когда навсегда расстаешься с докучной женской опекой. День этот носил название посагов и превращал мальчика из чада, ребенка, жившего под присмотром женщин, в отрока под призором родичей-мужчин.
Большие отцовы руки подхватили Мечшу – он уже знал, что его так зовут, – под мышки поверх теплого кожуха, подняв в зимний морозный воздух. Смотреть собрались жители всех домов городца. За спиною отца стоял дед, рядом – дядьки, за их спинами – женщины и младшие. Пар клубился перед лицами. Женщины зачем-то терли глаза. У матери шевелились губы, с морозным парком выдыхая слова:
– Впереди чада моего Мечеславушки Красное Солнце, позади чада моего Мечеславушки млад ясен месяц, по бокам частые звезды идут, хранят, берегут…
У ворот городца стояли семеро чужаков – старший был сверстником отца, младшему, по виду, было лет двенадцать-тринадцать. Были они при копьях с широкими, с перекладиною у основания, рожнами, у поясов знакомо торчали из кожаных чехлов вниз топорища чеканов, вверх – рукояти ножей, за плечами топорщились рога луков и охвостья стрел в тулах.
Отец усадил его в седло на казавшемся огромным крепыше-коньке. В голове перепуганными птахами взвились обрывки наставлений воинов юнцам, как держаться на коне – и успокоились. Стиснул бедра, вцепился ручонками в узду, за спиной звонко шлепнула по крупу конька отцовская ладонь – и мышастый, по-зимнему лохматый крепыш стронулся с места, прибавляя и прибавляя шаг. Маленький всадник сильнее тянул правой рукой, вправо, посолонь, шел по двору нетряской размеренной грунью и конек. Круг, другой – собаки помоложе сорвались за коньком в молчаливую побежку, словно готовясь подхватить молодого хозяина, буде тому случится все же выпасть из седла – а на половине третьего чужая рука перехватила узду, останавливай конский бег. Мышастый тряхнул недовольно гривой, фыркнул, но больше ничем беспокойства не проявил. Для него это был уже не первый раз. А вот всадник из-под опушки шапки глянул на чужаков неласково. Когда старший протянул руки снять с седла, оглянулся через плечо на отца – соглашаться или драться.
Отец оказался ближе, чем думалось – уже шел к ним через двор. Перехватив взгляд сына, успокаивающе кивнул, и тот без особой радости, но все ж позволил чужому снять себя с коня, хмурился, в воздухе нетерпеливо помотал пошевнями, чтоб поскорее опускали наземь. Звук вставших в снег ног перекрыли шаги подходящего отца и его голос:
– Вот, Мечша, тебе теперь отец, дядья да братья. Он нам сосед, матери твоей брат, а тебе вуй, и будет теперь тебе вместо отца.
Потом отец нагнулся. Рукою, обмотанной краем плаща, подхватил ладонь Мечеслава, протянул ее чужаку:
– Даю тебе мальца, вождь Кромегость сын Дивогостя из Хотегощ, вернешь воина… или вовсе не вернешь.
– Так и будет, – согласился тот, принимая руку Мечеслава так же, из полы в полу. Случись в городце человек со стороны – чего случиться, конечно, не могло, – он сказал бы, что шурин и зять похожи друг на друга, не считая мелких отличий. А так – оба высокие, узколицые, с длинным черепом под светло-русыми коротко остриженными волосами, усатые. Мечеслав же только эти отличия и видел. У отца был прямой крепкий нос, у вуя Кромегостя, по всему, был потоньше, с легкой горбинкой, как у стоявших тут же его сородичей, пока чей-то удар не переломил его и не своротил на сторону. Зато у отца был шрам на правой скуле и правой мочки не было, и глаза голубые, а не светло-серые. – Так и будет, вождь Ижеслав, сын Воеслава из Ижеславля. Небо видит, земля слышит.
– Небо видит, земля слышит, – эхом откликнулся отец. – В старые времена я бы оставил вас погостить на седмицу-другую и поставил бы славный пир…
– Волей Богов, такие времена еще настанут, – усмехнулся Кромегость, и Мечеслав решил, что человек, который теперь заменит ему отца, ему, пожалуй, нравится. Когда Кромегость улыбался, в серых глазах вспыхивали искорки – как на снегу в солнечный день.
– Ладно. Не люблю долгих проводов. Велес на дорогу!
– Велес в дом, – ответил Кромегость. Поклонился отцу и вместе с ним склонили головы в волчьих колпаках и все его сородичи. Запоздал только сам Мечеслав, не враз сообразивший, что теперь ему надо учиться у этих людей и повторять за ними. Было зябковато от страха и до озноба любопытно. Гости взяли с собою стоявшие у забора чудные доски, с одной стороны – лоснящиеся, матово блестящие от жира, с другой – сухие и с ременной петлею посередке. Мечеслав припомнил, что такие доски называются лыжами, в них ходят по снегу – но это было очень давно, почти год назад, а для человека, встретившего четвертую зиму в своей жизни, год – это немало. Каждая доска была с одного конца заострена и выгнута вверх. Гости подхватывали доски попарно за ременные петли и выносили их за ворота городца. Один из них свободной рукой подтолкнул к воротам Мечеслава. Он прошел между столбов ворот – вроде бы уже не единожды покидал он городец с женщинами, но сегодня был словно первый раз. И даже не потому, наверное, что вокруг лежала не летняя шумная зелень, не поющая голосом ветра осенняя рыже-золото-черная пестрота, а глубокое иссиня-белое спокойствие зимы.
– Барма, – сказал вуй Кромегость рослому и очень широкоплечему, едва ли не в полторы его собственной ширины спутнику. – Возьмешь меньшого на закорки. Устанешь, передашь Истоме. Потом понесет Воигость, потом…
В это мгновение до Мечеслава дошло, что его сейчас снова посадят на закорки. Как женщины, когда шли через ворота. Его, уже не мальца, уже севшего на коня!
– Я сам! – выкрикнул он, подавляя позорный порыв попятиться. – Не надо на закорки! Сам пойду!
Кромегость вздохнул, шагнул к насупившемуся, стиснувшему в рукавицах кулачки Мечеславу, присел рядом на корточки, так что видно стало кристаллики льда на густых пшеничных усах.
– Тебя как звать? – спросил он.
– Мечеславом зовут, – хмуро буркнул пасынок, исподлобья глядя в глаза вуя. В этих серых глазах, непохожих на глаза отца, мелькали знакомые искры.
– Я слышал, Ижеслав звал тебя Мечшей. Раз я тебе теперь вместо него, я буду называть тебя так же. Так слушай, Мечша – ты теперь мой пасынок. А пасынка еще как называют?
– Отроком, – буркнул Мечеслав и, не выдержав, отвел глаза.
– А отрок называется так не потому, что может говорить что захочет, а потому, что не заговаривает без особой нужды, особенно со старшими. Понял? Когда я тебя спрошу, будешь говорить. А пока ты будешь исполнять мои слова – и молчать. Надо научиться молчать, чтоб твои слова услышали. Надо учиться подчиняться, чтоб потом твои приказы выполняли. Понял?
Мечеслав подумал, потом снова поглядел вую Кромегостю в лицо и помотал головой.
– Кое-что все же понял, – улыбнулся тот. – А остальное поймешь со временем.
Высокий парень, которого вуй Кромегость назвал Бармой, подмигнул Мечеславу, кивнул себе за спину. Тот, насупясь, подошел к человеку, которого уже нельзя было называть чужаком или гостем, а как надо было – никто не сказал. Примостился за спиной – налучь и колчан взявший его передал спутникам.
– Ты, отрок, вот о чем подумай, – произнес Барма хрипловатым ломким баском, выпрямляясь во весь свой немалый рост. – Ты ж на лыжах раньше не ходил?
Он скорее почувствовал, чем увидел, как Мечеслав снова помотал головой.
– Ну вот. Пока к тебе приноравливаться станем – засветло не дойдем. Так что уж съезди еще разок на закорках…
Теперь Барма почувствовал, как Мечеслав кивнул.
Подумал, стоит ли напомнить отроку, что даже умей он ходить на лыжах, за старшими ему всяко не угнаться. Припомнил, полюбилось бы самому услышать такое в годы названого родича, и решил смолчать.
Даже болото зимой выглядело непривычно. Под ногами лежал ровный ковер из пушистого снега, но Кромегость ступал уверенно, оставляя за собой сырые черные следы на белом пуху. По этим следам ставили ноги и остальные. Под кожаными, пропитанными кабаньим жиром пошевнями почавкивало и хрустело.
Когда вереницу путников обступили высокие, крепкие деревья, люди остановились, надевая лыжи. Барма на время ссадил Мечеслава со спины:
– Попрыгай покуда. Попрыгай-попрыгай, успеешь замерзнуть-то.
Прыгать пришлось недолго. Вскоре он снова взгромоздился на закорки Барме, цепляясь за широкие плечи, за ремни, крест-накрест перехватывавшие зимний кожух. Руками его Барма больше придерживать не мог, в руках было то самое копье – его тыльной стороной Барма отталкивался от снега, то справа, то слева.
Шли ровным волчьим шагом между голых дубов, между сосен в снежных богатых шапках и закутанных в белые шубы елей. Снег шуршал под полозьями лыж. Мечеслав забыл о недавнем своем возмущении, и теперь только вертел головою, разглядывая обернувшийся незнакомым ликом лес. Сугробы испятнали синие цепочки следов, по большей части мелких, но Барма на ходу тыкал пальцем, показывая ехавшему за его спиною Мечше следы лосей, кабаньего гурта, рыси. Медведи зимой спали – как и многие звери помельче.
– Раньше, – проговорил вдруг шедший сразу за вождем – он выглядел даже старше Кромегостя. – Раньше каждый, дошедший до этих лет, уходил в чужой род. Каждый. Подальше от мягких рук бабья. Чтоб рос мужчиной. А теперь только дети вождей, да и то не всех…
– А еще раньше, – отозвался Кромегость, – небо было так близко к земле, что с Богами здоровались за руку, и покуда глупая баба не повесила на край неба стираные порты сушиться, так и оставалось. Что ж теперь, каждый день жалеть об этом?
Вслух над старшим не засмеялся никто, но даже Мечша, поспешно сунувшись в воротник Бармина кожуха, как-то почувствовал, что все заулыбались.
Но веселье вышло недолгим. Вскоре после того, как сердито засопел и смолк старший, за спиной раздался, сперва тихий, а потом нарастая все громче и громче, тоскливый многоголосый зов. Мечша раньше уже слышал этот хор, далеко разносившийся над лесами и болотами – голос охотящейся волчьей стаи. Надо сказать, он всегда слушал его хоть и с некой тревогой и теснотой в груди, но настоящего страха не испытывал. Не говоря уж о том, что от стай его до сего дня отделяли болота и стены городца, он много раз видел шкуры волков и их зубастые черепа, привык причислять себя к роду много более опасных хищников, чем серые охотники.
То, что оставалось от человека, попавшегося зимою голодной стае, сын вождя Ижеслава ни разу не видал.
– Ходу! – крикнул Кромегость, с силой отталкиваясь древком своей рогатины. – На лугах, у Меньшицы взять хотят! Надо раньше пройти!
Рогатины замелькали в руках людей из Хотегощ, шелест лыж стал похож на свист, но он растворился в накатывавшемся сзади скорбном многоголосье. Вой, словно попутный ветер, придавал маленькому отряду скорости – но когда впереди расступился лес, такие же рыдающие голоса раздались с той стороны реки.
Из леса на другом берегу сыпанули, как горох между несжатых пальцев, серые. Сзади уже хрустел снег под лапами другой половины стаи.
– Влево! К обрыву! – крикнул Кромегость, и все повернули за ним. Мечеславу казалось, что это весь мир ходил вокруг ходуном.
К обрыву на правом берегу реки они не успели. Их взяли в кольцо на льду. Вождь крикнул:
– Барма, пасынка в середину! Истома, к нему!
Мечеслав очутился в снегу – едва не плюхнулся в него позорно, носом. Рядом встал мальчишка лет на семь старше его, в одной руке топорище чекана, другая обмотана плащом, глаза горят. Мечша огляделся вокруг – только укрытые плащами спины да тылья взятых наперевес копей-рогатин. Рядом грудою лежали спешно скинутые лыжи.
– Не видно ж ничего! – возмущенно вскричал Мечеслав, забыв в этот миг о наставлениях вуя Кромегостя и поправляя съехавшую шапку.
– Молчи, сопля! – зло и хрипло одернул его Истома. – Кабы не ты…
Что было бы, кабы не Мечеслав, старший мальчишка сказать не успел. Трубно взвыла одинокая волчья глотка – и стая пошла на приступ ощетинившегося рогатинами живого острога.
Рычание набегающей серой волны – и столь же лютый человеческий рык в ответ. Клацанье зубов и влажный шелест пропарывающих крепкую волчью плоть перьев рогатин. Взрыки, срывающиеся на визг, оплывающие в предсмертный скулеж.
– Не волки вы! – прокатился над ними голос Кромегостя. – Псицы! Не мы ль вас досыта хазариной кормим? Не мы ль от каждой добычи долю вам оставляем?
Снова короткий вой – и всплеск боевого рыка.
Огромное, мохнатое, светло-серое, с разверстой алой пастью в клубах пара, рушится сверху. Гремят лыжи. Мечеслав отпрыгивает, вытаскивая нож, но прежде чем он даже успевает подумать об ударе в один из желтых глаз по ту сторону белозубой пасти, между этих глаз обрушивается удар чекана Истомы. Волк роняет голову, дергает лапой, пар над рядами острых зубов все реже – и только тут мальчишки замечают, что брюхо у волка распахано пером рогатины, потроха пестрым дымящимся ворохом выкатились на снег, да и они оба с ног до головы забрызганы вишневым. Пахнет тяжко, ржаво и пряно.
– Живы? – окликает их голос Бармы.
– Чего нам будет? – отзывается Истома, глаза у него белые и пустые, потом оживают, зацепившись за железный лепесток ножа, торчащий из Мечеславовой рукавицы. Истома подмигивает пасынку, смеется, смеется в ответ и Мечеслав.
– Ладно… – голос Бармы гаснет в рыке новой волны. Сколько ж их там… впрочем, об этом думает Истома – Мечеславу пока такие мысли не по летам. Не по летам замечать, что кольцо спин вокруг смыкается все теснее, что дыхание новых сородичей тяжелеет.
Вдруг звуки сражения разрывает новый, словно несколько длинных кнутов хлопнуло враз, короткий высвист – тоже на несколько голосов – и взрыв визга за стеною плащей. Хлопки. Свист. Визг. Мечеслав узнает звуки – так бывает, когда молодые воины упражняются в стрельбе. Мечеслав смотрит на Истому, видит, как тот вглядывается куда-то ввысь, поверх не только невеликого роста самого Мечеслава, но и шапок сородичей. Там, за ними – высокий берег, к которому торопился и не успел вождь Кромегость. На берегу между соснами стоят люди – незнакомые, но одеты так же, как люди Кромегостя или жители городца, в котором рос до сих пор Мечеслав. В руках у них луки, и незнакомцы щедро посылают в стаю, окружившую людей Кромегостя, стрелы.
Спины в плащах расступились, и в открывшиеся промежутки видны стали волчьи трупы – взъерошенные серые груды на поалевшем снегу – не одна дюжина… и даже не две. Остатки стаи опрометью неслись на левый берег, к устью впадавшей в большую реку Меньшицы.
– Куда ж они так заторопились, а? – раздался с высокого берега звонкий голос из самой середины строя стрельцов. – Свадьбам волчьим вроде еще не скоро срок.
Говоривший был молод. То есть, на взгляд Мечеслава он был одним из «больших», но он понимал уже, что этот большой младше отца или вуя Кромегостя, хоть и заметно старше, скажем, Истомы. Усов у него толком не было – так, топорщащаяся на пухловатой еще верхней губе, под вздернутым носом, прозрачная пшеничная поросль.
– Не думал, что скажу это, но – рад видеть тебя, Лихобор сын Бранибора, – медленно проговорил вуй Кромегость. Он глядел на спасителя своего отряда снизу вверх, чуть наклонив голову влево.
– Не могу ответить тебе тем же, Кривонос, – голос стоявшего на берегу звучал так весело, что Мечеслав не сразу понял, что тот сказал. Лица спутников Кромегостя закоченели. Те, кто стоял на берегу рядом с Лихобором, не торопились опускать луки, и стрелы лежали на тетивах.
– Меня называют Кромегостем, – голос вуя помрачнел.
Лихобор подался вперед, даже наклонился, словно собирался поведать вождю Кромегостю что-то тайное. Он по-прежнему улыбался, а чтобы обратить внимание на выражение глаз, Мечеслав был еще мал.
– Я стою на своем берегу, Кривонос. И на нем я решаю, кого и как мне называть, – сказал он, доверительно понизив голос. – А вот скажи, сделай милость, что тут делаешь ты?
– Я не на твоей земле, Лихобор, – отвечал вуй Кромегость; говорил он спокойно, но даже Мечеславу стало вдруг будоражаще ясно, что мирно они с этими людьми не разойдутся. – Я стою на льду реки, а она ничья.
– И поэтому ты со своими людьми стоишь, Кривонос, а не лежишь вместе с этими, – Лихобор кивнул на меховые груды, из которых неподвижно торчали пернатые древки – по стреле на зверя, стрелки Лихобора били один раз и не промахивались. – Но ты подошел вплотную к моему берегу и за это тебе придется ответить.
Кромегость шумно вздохнул:
– Назначай день и место, вождь Лихобор. Сегодня мне недосуг меряться с тобой силами – надо засветло довести до моего гнезда сестрича-пасынка.
Мечеслав, слыша, что речь идет о нем, даже смутился, и ему вновь пришлось давить в себе порыв попятиться, а то и вовсе нырнуть за спину к угрюмо зыркавшему на Лихоборовичей Истоме. Но Лихобор и не повел глазами в сторону мальчишки, сегодня впервые севшего на коня.
– Знаешь, Кривонос, – сказал он всё тем же доверительным голосом. – А я ведь даже про тебя не слышал до нынешнего дня, чтобы ты прятался за мальцов.
«Я не малец!!» – рванулся было крикнуть Мечеслав, но Истома опустил руку ему на плечо, дернул назад. В разговор вождей не пристало вмешиваться и дружинникам, не то что отрокам.
Вуй Кромегость, не сдержавшись, плюнул на красный снег.
– Лихобор, – сказал он в тон доверительному голосу молодого вождя, наклонив голову к левому плечу. – А ты всегда такой храбрый или только когда стоишь на обрыве над чужой головой?
Лихобор запрокинул голову и радостно расхохотался.
– Давно бы так! – воскликнул он и, вытащив из-за спины дубинку, съехал вниз по крутому берегу – совсем так, как мальчишки в родном городце Мечеслава съезжали со склонов крыш. Все еще смеясь, поднялся, отряхнул плащ, сделал несколько шагов, покачнувшись, заметил с легким удивлением: «Ого, скользко!» Так мог бы идти навстречу им кто-нибудь из старших братьев Мечеслава, казалось, он сейчас нагнется, зачерпнет ладонью снег и примется катать снежок – запустить им в Кромегостя.
Только в правой руке вместо снежка покачивалась булава, топорщась гранеными шипами навершия.
Вуй Кромегость отцепил колчан и налуч, передав их стоявшему рядом, рогатину еще раньше принял у вождя подошедший Барма. Дубинка у него была с каменным, а не бронзовым навершием – яблоко из красного гранита с шестью пропиленными вдоль бороздами. Вокруг левой руки он одним плавным и быстрым движением обернул полу плаща.
Вожди сходились неторопливо, каждым шагом пробуя неверный лед. С сухим стуком скрестились две булавы.
– Слушай, – почти дружелюбно произнес Лихобор, пока они, скрестив оружие, оказались лицом к лицу. – Можно, я приберу твоих овдовевших баб? А то неладно будет оставлять женщин без защитника в такую пору.
Он вдруг резко убрал булаву в сторону и тем же движением хлестнул, разворачиваясь, краем плаща навстречу лицу Кромегостя. Тот сумел уйти от просвистевшего у щеки войлочного подола – и по льду они разъехались порядочно.
– Вряд ли, – проговорил вождь Кромегость, снова подбираясь к соседу-сопернику на расстояние удара. – Моим женщинам не слишком нравятся сопляки…
– Впрочем, что я! – отозвался тот, двигаясь навстречу; не отозвался, продолжил, будто противник не говорил ничего. – Уж если они прожили как-то рядом с тобою, Кривонос, без тебя они и подавно не пропадут!
Бойцы сошлись, успели дважды ударить друг дружку булавами и оба загасили удар, поймав на полу плаща, прежде чем скользящие по льду пошевни развезли их в стороны вновь.
– Одного я боюсь, – с паром выдохнул Кромегость, разворачиваясь к недругу.