Полная версия
Руины
«Еще полгода…» – подумал Ясюченя.
– Смотри, у половины уже старые шапки. Надо бы и нам разжиться.
Иванов махнул вилкой:
– Все равно спиздят. А у тебя так чурки вместе с головой снимут. Угомонись.
Потом ели молча и быстро.
– У нас еще время поспать останется, – сказал Тюрин.
Когда пришли в бытовку, там уже спали химики и хохлы. Белорусов не было. Ясюченя бросил на пол старые фуфайки и лег. Он не успел заснуть, как пришли белорусы. Оба тут же повалились рядом с Ясюченей.
– Вы где были? – тихо спросил он.
– На ККЦ обедали, – сказал Лебединский.
– Нормально?
– Лепшей чим у гэтой.
– Яще й на смятану достало, – сказал Марусич.
– Суп гароховый з бульбой, шматок мьяса з падлиукой и чай.
– А вот еще на сталепрокатном хорошо кормят, – сказал Ясюченя. – На наш талон можно набрать…
– Хватит вам про жратву! – зло, сквозь сон сказал Иванов.
Белорусы притихли.
Ясюченя вдруг почувствовал стыд. Жгучий, такой, что щеки и уши загорелись. Стыд, которого давно не чувствовалось. Он постарался уснуть.
Поспать удалось немного больше, чем хотелось. Не было работы, а переезжать на другой объект решили завтра с утра. Пока мастер с бригадиром решали, чего бы еще подмести, удалось поспать.
Потом подметали, убирали мусор и сидели возле продырявленной в нескольких местах железной бочки, набитой подожженным углем. Грелись. Тетки сплетничали, разложив на кирпичах свои необъятные зады. Химики послали за одеколоном и клянчили у теток мелочь на закуску. Ясюченя сидел возле стенки и смотрел через дыры на огонь. Калининградцы подошли к самому концу работы и успели только высушить над бочкой портянки, как пришел химик с треугольными флаконами «Кармен» за пазухой. Сказал, что за солдатами уже пришла машина.
«Лучше б она вообще не приходила», – подумал Ясюченя.
Полгода его преследовал страх перед возвращением в роту, и еще, наверное, всю жизнь будет преследовать. К этому он не мог привыкнуть.
В роте было холодно.
Ясюченя сидел на табуретке, не раздеваясь, и ждал команды на ужин. Было спокойно. Командир роты заступал на дежурство по отряду, и до отбоя мог не появиться.
Из умывальника вышел Иванов с мокрым торсом.
Ясюченя поежился.
Иванов отдал станок для бритья, сидящему рядом с Ясюченей, Бондарчуку и, стоя в проходе между койками, стал вытираться.
Ясюченя смотрел на него, и ему было холодно за Иванова.
– Вчера из дома пришло письмо от кореша, – сказал Бондарчук.
– Пишет, шо подруга выходит замуж.
Он говорил с мягким южным акцентом.
Ясюченя промолчал.
– Ну и хуй с ней, – сказал Бондарчук. – Не велика ценность. Все они – бляди.
Ясюченю всегда почему-то злили такие разговоры. Ему захотелось отойти от Бондарчука, пока тот не начал изливать свою злобу, но он продолжал сидеть, тупо глядя на блестевшие из темноты прохода напротив стеклянные глаза Толстика. Тот быстро и размеренно что-то жевал.
Из умывальника вышел мокрый Тюрин и зашел в проход к Иванову. Они тихо и отрывисто переговаривались.
– Я ей на проводах съездил по харе, – объяснял Бондарчук. – По пьянке. Она уже тогда по сторонам косилась. Видишь, правильно сделал. Все они – суки. «Вы служите, а мы под дождем…» Их надо ебать, как врагов народа.
К Тюрину и Иванову подошел, воняющий мазью Вишневского, Кузьмин. Он ходил враскорячку. У него цинготные язвы, которые, в общем-то, были у всех, слишком уж разрослись и мешали ходить.
Ясюченя прислушался.
– Почему? – спросил Тюрин.
– Там таких, как я – до хуя.
– А Ваня? – спросил Иванов.
– А что, Ваня? Он бы положил, но не от него зависит. Освобождение, – сказал Кузьмин.
«В роте его заебут», – подумал Ясюченя.
– Ты вот что, – сказал Иванов. – Ты лучше не показывай его никому. На работе мы тебя как-нибудь прикроем.
Кузьмин промолчал.
– Слышишь? – спросил Иванов.
– Ладно, – сказал Кузьмин. – Посмотрим.
– Приду домой, – сказал Бондарчук. – Буду их ебать, как врагов народа.
Ясючене надоело его слушать, он встал и вышел на веранду покурить.
Кучкой стояли хохлы и переговаривались на своем прикарпатском диалекте. Ясючене они тоже были неприятны, и если б было немного теплее на улице, он бы лучше пошел прогуляться по отряду, зашел бы в третью роту к Янушкевичу. Все-таки, знал его до армии, общие знакомые.
Он не успел докурить, стали выходить из казармы на ужин.
Давали мойву с утренним силосом.
Потом было «личное время».
Ясюченя написал письма – матери и в Минск – Светке. Куцые, выхолощенные письма. О чем писать? Мать-то устроит: все хорошо, поправляюсь, морозы, как там у вас? А Светке? Институтские дела ему неинтересны, на общих друзей наплевать. О чем писать? О Мамедове? Да и Светка… Какими-то чужими они стали. Все, что было, превратилось в далекое и ненастоящее. Ему даже казалось, что он читает письма, не ему адресованные. Чужие письма. Хотелось написать в ответ какую-нибудь гадость, чтобы больше не получать чистеньких сытеньких строчек. Но он не решался. Писал то, что принято, или то, что считалось принятым, и знал, что и она чувствует неестественность, и все-таки ждал от нее "люблю-жду-целую". И получал. И долго не вскрывал конверт, затаскивая его в кармане, борясь с искушением выбросить. И потом, открыв и проглотив порцию "люблю-жду-целую", решал подтереть им задницу. Но, придя в туалет, он выкидывал письмо неиспользованным. Что-то мешало ему сделать это.
Ясюченя сходил к почтовому ящику, бросил письма и постоял немого возле земляков из третьей роты. Они рыли яму, долбя землю кирками, и выгребая понемногу мерзлые комья совковыми лопатами. Командира с ними не было, и они работали лениво, часто перекуривая. Рассказали Ясючене, как у них в роте на чердаке две недели жила баба из местных, и как молодые, таская жратву и чайники с водой – подмываться, тоже успевали попользоваться ею. Потом старики совсем перестали ходить на чердак, и два дня, пока они не сообразили, что туда бегают салаги, баба еще просидела на чердаке. Чего только не делали с ней, за эти два дня! Потом голую в одном рваном бушлате выгнали ночью из отряда. Говорят, ее подобрал соседний отряд.
Ясюченя поржал вместе с ними и пошел к себе. Его могли хватиться, было уже поздно.
На веранде стоял брат Саидова из пятой роты Байали Саидов – красивый стройный чеченец, ингуш Магометов – его прозвали Петухом, за выдающуюся килем грудную клетку, и Иванов.
– Ну, обыскать-то тебя я могу… – сказал Байали.
– Попробуй, – сказал Иванов, отступая на шаг к стене.
– Ты что, салабон! – взвизгнул Петух, подскочил к Иванову и ударил его, но тот увернулся.
– …! – что-то резко сказал Байали по чеченски.
Петух отошел в сторону.
Байали усмехнулся и ушел. Петух засеменил за ним.
– Что? – спросил Ясюченя Иванова.
Иванов посмотрел сквозь него, достал сигарету, закурил. Пальцы у него подрагивали.
Из казармы выскочил Тюрин.
– Все в порядке, – сказал Иванов.
Потом вышел в раскорячку Кузьмин и спросил:
– Что случилось?
– Все в порядке.
– Ебаные скоты! – выругался Тюрин. – Пусть только уйдут майские. Ну, подождите, суки!
– Ладно. Все в порядке, – еще раз повторил Иванов.
Ясюченя почувствовал себя лишним и проскользнул мимо них в казарму.
По телевизору показывали документальный фильм. Молоденькие, свеженькие, причесанные девочки и мальчики откровенничали перед камерой. Девочки хотели любви. Такой, чтобы дух захватывало, чтобы не спать по ночам, и чтобы за них стрелялись на дуэлях. Хорошенькие, гладенькие девочки хихикали и скромно водили подкрашенными глазками по сторонам. Ясюченя раздевал их и представлял на чердаке. Мальчики мечтали о самопожертвовании ради идеи и дружбе до гробовой доски, и рассуждали о моральных качествах настоящих мужчин, задумчиво при этом ероша свои аккуратные прически.
"Давай, давай…" – думал Ясюченя, – "Шевели извилинами, распускай перья, пока я не заставил тебя свои портянки стирать. Порезвись перед добрым психологом, пока тебе еще нет восемнадцати".
Перед самым телевизором сидел, похожий на большую добрую обезьяну, даргинец Меджит. Он в упор смотрел на экран, держа огромную, как ласта ступню возле лица, сдирал с нее кожу, зараженную грибком, и бросал лоскуты на пол. Потом долго и сосредоточенно разглядывал красные пятна голого мяса, и снова поднимал тоскливые глаза к телевизору. Время от времени кто-нибудь выкрикивал:
– Меджит!
– Что? – спрашивал он.
– На дороге хуй лежит? – восторженно кричало сразу несколько голосов, и потом все смеялись.
У него было невероятных размеров мужское достоинство. Говорили, когда еще только отряд переехал в Череповец, и питался в гражданской столовой, свою строили, Меджиту удалось завалить на мешках с картошкой повариху – химичку. Но, как только он вытащил из штанов все свое хозяйство, повариха стала кричать и звать на помощь, а потом вырвалась и убежала. Говорят, дома до женитьбы они занимаются любовью с ослицами – ишачками. Тех такой Меджит, наверное, устраивал, но женится же он когда – нибудь! Интересно, как это переживет его жена?
Документальный фильм завершился тем, что и девочки, и мальчики, решили всю свою жизнь придерживаться принципов «морального кодекса строителей коммунизма», и воспитывать в себе стойкого борца за лучшее будущее. Сразу после этого началось «Время». Старики и ефрейторы стали сгонять молодых на просмотр. Ясюченя сидел, привалившись плечом к перилам кровати, и смотрел, как Талипов, который чуть не помер от страха, когда увидел паровоз, куда его пытались впихнуть, чтобы отвезти в армию; который так и не выучил ни одной буквы русского алфавита, пинками гонит к телевизору Скорнячука, с его университетским образованием.
Положили спокойно, без скачков. С полами управились быстро.
Ясючене досталась веранда. Это лучше, чем драить зубной пастой краники в умывальнике. Только холодно. Горячая вода, налитая на деревянный пол, тут же покрывает его коркой льда, и надо мыть почти сухой тряпкой, чтобы потом не скоблить лед. После веранды вода очень грязная, и нужно бежать в одном нательном белье за роту и там выливать её. Брызги на теле тут же схватываются льдом. Схватываются и язвы на ногах. У Ясючени их было немного и небольшие, с трехкопеечную монету, но они мокли и гноились, и мороз успевал их прихватить, пока бежишь за роту и назад. Немного болел кобчик, но не сильно, терпимо.
До одиннадцати управились.
Ясюченя даже посмотрел конец фильма по телевизору, Понять все равно ничего нельзя было, из-за того, что не видел начала, и воплей стариков.
Те изощрялись друг перед другом в остроумии.
Потом выключили свет, и рота понемногу затихла.
Ясюченя еще не спал, когда голос Саидова рявкнул:
– Подъем!!!
Он стоял, пошатываясь, со злобным лицом и мутными глазами. Усы его были мокрыми от растаявшего пара. Бражный дух расползался по казарме.
– Окабанели?!! Ублюдки!!!
Ясюченя почувствовал дикий страх и желание раствориться, исчезнуть.
«Только б не меня!»
Ну, почему он не стоит в задней шеренге?!!
Саидов неверным шагом прохаживался вдоль строя. За ним, ухмыляясь, шатался Ногаев.
– Сгною!!! – проревел Саидов. – Отбой!!!
– Подъем!!!
– Отбой!!!
– Подъем!!!
– Отбой!!!
Прыгали уже минут пятнадцать. Это могло продолжаться еще столько же. Потом кто-нибудь падал и не мог подняться. Его били, и на этом скачки заканчивались.
"Еще немного, – думал Ясюченя. – Еще немного продержаться и все".
Он уже ничего не видел и не слышал, в ушах бешено колотилась кровь, и только по тому, как исчезает тень рядом с ним, он понимал, что надо прыгать вверх.
Левая нога на перила нижней койки, правая на перила своей, тело перебрасываешь через перила, и – лицом в подушку. Не двигаться. Хоть какие – то доли секунды отдохнуть. Тень рядом метнулась к потолку! Резко переворачиваешься на кровати, руками за перила, и – вниз. Вниз – легче. Он уже два раза падал, но от страха, что сейчас начнут топтать, поднимался.
И снова:
– Отбой!!!
Левая – на перила нижней, правая – на перила своей…
– Подъем!!!
Все, он уже не успевает броситься в постель… Плохо…
– Отбой!!!
Левая – на перила нижней, правая – на верхние, лицом в подушку… Секунда, другая, третья… В чем дело? Неужели, конец?
Ясюченя перевернулся на спину, прислушался.
– У тебя что, падла, ребра лишние?
Кого это он? Ясюченя свесил голову с кровати, но тут же получил пятерней Мамедова с нижнего яруса по глазам. Тогда он просто отвел голову в сторону.
Саидов стоял перед Кузьминым.
– Отбой!!! – завизжал Саидов.
Кузьмин не шевельнулся.
Саидов резко размахнувшись, ударил его, и Кузьмин принял удар на грудь.
"В сердце метил", – подумал Ясюченя.
Кузьмин не упал, только оступился немного назад.
Потом все произошло очень быстро, так, что Ясюченя ничего сразу и не понял. Прямо из-под Ясючени к Кузьмину метнулась тень – потом она оказалась Мамедовым – с клещами в руках, такими клещами, которыми делают скрутки на арматуре, и ударила Кузьмина ими в лицо. Голова Кузьмина откинулась назад, на перила верхнего яруса. Изо рта широкой черной полосой хлынула кровь. Мамедов снова размахнулся, но ударить не успел, вдруг появилась чья-то нога и ударом в лицо опрокинула Мамедова на пол. Потом Ясюченя видел, как, стоя спиной к стене, голый по пояс Тюрин отбивается от толпы чеченцев; как замахивается табуреткой Кузьмин в залитой кровью нательной рубахе; как блестит в руках Ногаева длинная железяка; как бежит через казарму, со вздувшимися желваками на скулах, Иванов; и как он вдруг оброс черными лохматыми, скалящими зубы, телами; как медленно, будто повтор в футболе, падает с высокой тумбы, телевизор.
Разом как-то все стихло.
Посреди казармы стоял командир роты с красной повязкой дежурного по отряду и дергал головой, как лошадь, поправляя шапку.
– Саи-и-идов, – спросил он. – В чем де-е-е-ело?
Он говорил, почти не разжимая зубов, и сильно растягивая слова, что выказывало его особую презрительность ко всем присутствующим.
– Что-о-о у вас тут происхо-о-о-оди-и-ит?
– Салаги кабанеют, товарищ старшлейтенант, – хрипло сказал Саидов, потирая левый кулак.
– Разберитесь и доложи-и-и-ите-е. Вам поня-а-атно-о-о? Чтоб че-ерез три-и-и мину-у-у-уты все спа-а-али-и-и, – сказал командир, глядя на кулак Саидова и дергая головой. Потом посмотрел на разбрызганную по полу кровь, на телевизор с оторванной задней крышкой, сплюнул сквозь зубы вбок и ушел.
– Дневальный! – крикнул Саидов. – Убрать все это!
Ясюченя долго не мог уснуть. Лежал, уставившись в темноту потолка над головой. Мамедова внизу почему-то не оказалось. Можно было ворочаться сколько угодно, но он лежал в одном и том же положении, на спине, упершись взглядом в темноту над головой.
На следующий день он не видел калининградцев.
Только через неделю появился Кузьмин, и еще через полнедели Иванов.
Тюрин не появился в роте совсем.
Поговаривали, что его будто бы комиссовали.
Когда Ясюченя об этом услышал, то совершенно неожиданно вспомнил, что тогда, ночью, он вроде бы видел, как несколько человек несли в темноте спящей казармы что-то спеленатое и извивающееся. Но так никогда и не мог понять, приснилось ему это, или он на самом деле видел?
Он никому, ни тогда, ни после не говорил этого, но все же часто думал: неужели видел?!
14 октября 1985 года
Потехин
Скорбное путешествие молодого кёнигсбержца на юг Российской империи
Его разбудили огни в реке. Вернее, отражение их у правого берега Днестра. Они были еще далеко и бежали по течению вместе с автобусом длинной гирляндой, вытянувшейся вдоль берега и исчезающей на юге, за излучиной там, где светлело небо. Правее от гирлянды мерцала густая россыпь, она волновалась складками в местах, где были холмы и вдали у неба, круто изогнувшись, уходила вверх, сливаясь с затухающими звездами.
От отрочества его отделяла ширина реки. Он мог бы остановить автобус, переплыть реку и оказаться на том берегу. Но у него был чемодан. Полный чемодан скорбного благоразумия. На том берегу он мог бы его бросить, но только на том. И река была шириной в двадцать лет.
Остановка называлась Бычок. Потом будет болгарское село Парканы, из него Бендеры еще видны, но после автобус круто свернет от реки влево, и пойдут пригороды Тирасполя – совхоз-техникум, военные части…
Андрею надо было дождаться шести часов, чтобы вернуться на эту дорогу, не доезжая Бычка, въехать на мост и по нему – к огням. Впрочем, огней не будет. Здесь светает раньше, чем в Пруссии.
Когда-то в Парканах у него жила знакомая с красивым именем Эмилия.
По Тирасполю автобус почему-то ехал долго, с множеством остановок. Входили и выходили люди. Когда Андрей выбрался, наконец, из автобуса, несколько раз вдохнул холодный морозный воздух. Но от свинцовой тяжести в голове и бензинового привкуса во рту не отделался. Сходил на вокзал, ополоснул лицо водой из-под крана. Ему немного полегчало, и захотелось есть. Он поискал буфет на железнодорожном и на автовокзале, но все было закрыто. Тогда пошел по рельсам подальше от станции, достал бутылку с коньяком и, присев на чемодан, отпил немного. Есть захотелось еще больше, но голод перестал быть сосущим. Его уже можно было терпеть. Коньяк был неважным, но Андрей никогда не испытывал неудобств по этому поводу. Он только пожалел, что съел вчера все плацинды и ничего не оставил на завтрак. Был некрепкий, но непривычный сухой мороз, и горячая волна от коньяка, прошедшая по телу, подоспела кстати. Немного мерзли руки, и он, зажав бутылку коленями, сунул кисти подмышки. Потом подумал, что бутылка может выскользнуть и разбиться, и поставил ее на окаменевшую, припорошенную мелким снегом, землю.
Так он просидел часа полтора или больше.
Когда вышел на привокзальную площадь, там уже стоял Бендерский автобус. В нем было холодно. Холоднее, чем на улице. Андрею пришлось зайти за ближайший киоск и подкрепиться коньяком. Выйдя из-за киоска, он обнаружил, что тот работает. Но, кроме печенья и сморщенных, окаменелых пирожков, там ничего не продавалось. Купил пачку печенья, съел ее, и пришлось еще раз зайти за киоск, чтобы запить. Только после этого он влез в автобус и купил билет у толстой, закутанной во множество одежд, кондукторши.
Сел у окна и стал смотреть в него.
Он был немного пьян и ждал легкости, но та не приходила. Было тоскливо и одиноко.
Автобус выехал почти пустым, но по мере движения через город в него набились люди. В конце концов, пришлось уступить место тетке с плетеными корзинами. Эти корзины потом были везде. Они сбивали с Андрея шапку, царапая кожу на голове, они толкали его в бок, впивались в ноги. Изогнувшись, повиснув одной рукой на поручнях, он проехал всю дорогу, не видя ее за горами корзин. Но, когда автобус загрохотал по мосту, проделал щель между прутьями корзин и увидел бледную стену старой турецкой крепости.
В этой крепости когда-то жила гигантская жаба-людоедка. По ходам катакомб она пробиралась в город, по трубам канализации – в квартиры и там жадно пожирала маленьких детей.
Катакомбы были под всем городом. Кто их вырыл – неизвестно, но иногда в городе проваливался под землю то трактор, то автомобиль, и все бежали смотреть на открывшийся новый лаз. Часто в катакомбы уходили экспедиции мальчишек. Случалось, кто-то не возвращался. Поэтому все вновь открывшиеся лазы взрослые спешно закидывали мусором и бетонировали. Но где-то за городом находился новый лаз, и в нем опять исчезали мальчишки.
Однажды они сидели на краю одной из таких дыр, и Рыжий, поплевывая в нее, сказал:
– Раньше оттуда доносились такие крики: «а-а-а-а…» – высоко и с хрипом закричал он.
Все посмотрели в темноту дыры.
– Я знаю, – сказал Женька Бехтерев. – Мне отец говорил. Это молдавские большевики, которых замучили румыны.
– Не-е-е, – сказал Рыжий. – Это гайдуки, которых турки вешали на крюк за ребра.
– А еще им отрезали яйца, – сказал Андрей, считая себя самым начитанным. – И растягивали на колесе. Колесовали. Я знаю, – сказал он. – Я читал.
Андрей хотел еще рассказать из того, что вычитал про гайдуков, но тут все услышали протяжный звук, который родился в недрах катакомб и креп, приближался, и вдруг рванулся снизу к ним в лица…
– А-а-а…!!! – хрипло и жутко взвыло из-под земли. – А-у-а-у-а….
Андрей вышел из автобуса и тут же, неподалеку, сел на скамейку покурить. Надо было придумать, куда девать чемодан. Таскать его за собой или сунуть в камеру хранения? Неизвестно, приютят ли его? Должны бы приютить, но все-таки…
Рядом на скамье сидел старик в смушковой папахе и драповом пальто, из-под которого виднелась расшитая черным узором белая овчинная телогрейка. Несмотря на седую недельную щетину, старик сильно напоминал кого-то. Он искоса присматривался к Андрею, потом спросил:
– Кыт’е оара?[3]
Андрей молча показал глазами на висящие на бетонном столбе, поддерживавшем навес, часы.
Старик еще что-то спросил. Андрей не расслышал, да и все равно не понял бы.
– Ну штиу[4], дед, – сказал он.
И вдруг вспомнил, как звучит «дед» по-румынски.
– Не супранте[5], барбарь[6], понимаешь?
Потом встал со скамейки и прошел мимо деда в здание автовокзала. Там, на втором этаже должна была быть столовая.
В столовой подавали кальмары. Все, что местные повара сообразили с ними сделать, это – вырвать ноги. Кальмары так и лежали на тарелках – неразрезанные, с торчащими хордами, едко фиолетового цвета оттого, что их варили вместе со шкурой.
Стоя в очереди, он попытался объяснить раздатчице, что нормальные люди, перед тем как что-то готовить, обрабатывают продукт. Иначе, объяснял Андрей, его нельзя потреблять в пищу. Его обругали. Женщина, которая опрометчиво взяла кальмары, посмотрела на Андрея и на раздатчицу, и положила тарелку обратно. Повариха хлобыстнула половник в кастрюлю, обрызгав покупателей желтым соусом, показала из распахнутого халата злой атласный лифчик, и ушла. Покупатели поглядывая на кассиршу, стали бубнить. Та сидела, сердито сдвинув красивые черные брови, но признаков раздражения не проявляла. Она была молодой и красивой – черная прядь кокетливо завивалась за маленьким розовым ухом – и еще не успела возненавидеть покупателей.
Скоро пришла другая раздатчица. Убрать кальмары они и не помышляли.
– Хорошо, хоть сварить додумались, – сказал Андрей кассирше.
Взял рубленную свиную котлету с макаронами и два стакана какао.
– Почему у вас нет мамалыги? – спросил у кассирши. – Я двадцать лет мечтал поесть мамалыги. И брынза! Ее у вас тоже нет. Это очень странно.
– Не знали, шо ты придешь! – закричала новая раздатчица. – Если б знали, то купили бы на базаре и брынзу, и мамалыгу, и хрен тебе с маслом.
– Дура, – устало сказал Андрей.
На самом деле ему хотелось вовсе не мамалыги. Он, действительно, иногда мечтал о ней – горячей, с подсолнечным маслом и мелко раскрошенной брынзой, с баклажанной икрой, сдобренной луком и кусочками помидоров. Но сейчас неожиданно пришло острое желание бесхитростных цеппелин. Он бы много отдал, чтобы появилась возможность заказать кружку пива, стакан сметаны, и порцию цеппелин. И больше ничего не надо. Только несколько тонких ломтиков черного кисло-сладкого хлеба с тмином. И больше ничего.
Он ел жидкую котлету из рубленого сала и думал; вот я сижу тут, и есть у меня немного денег, и все здесь вроде не чужое мне, но что же мне так тоскливо?
Чемодан сдал в камеру хранения. Волочить его за собой не было никаких сил. Бутылку с коньяком положил в пакет с рекламой таллиннского «Марата», туда же сунул пару пачек привезенной с собой «Элиты». Кишиневские сигареты лучше рижских, и курить Андрей собирался местные, а «Элиту» думал отдать кому-нибудь в качестве сувенира. Латинский алфавит производил на местных жителей магическое действие. В изнуренных дефицитом мозгах, мелькали картинки западного образа жизни.
По дороге к центру города, неподалеку от автовокзала, когда-то был отличный винный подвальчик. Он подумал, что неплохо бы пропустить сейчас полтора стакана красного вина и потом уже отправиться по друзьям и воспоминаниям.
Вина не досталось. Дверь подвальчика была заколочена, поверху густо закрашена суриком, и у ее подножия, среди всякого бытового мусора, коченели две кучки испражнений. Он успокоил себя тем, что если б подвальчик и работал, то все равно было слишком рано.
Дома в этом городе были когда-то белыми из котельца и под сахарные бока их поддерживали пирамидальные тополя у подъездов, а по белым телам струились зеленые потоки виноградных лоз. Теперь все выглядело облезлым и замерзшим в пыли. Изжелта-серые дома, ссутулившись, хмуро смотрели хрущевскими маленькими глазами на серый асфальт пустых улиц, на редких озлобленных прохожих.