bannerbannerbanner
Сословие русских профессоров. Создатели статусов и смыслов
Сословие русских профессоров. Создатели статусов и смыслов

Полная версия

Сословие русских профессоров. Создатели статусов и смыслов

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 13

Созданные во второй половине XIX и начале XX в. исторические нарративы образовали два связанных, но все же разных дискурса о российском университете: культурный и государственнический. Исследователи локальных университетов рассказывали в своих историях о культурно-просветительской миссии местных профессоров и особенностях их взаимодействия с местной культурной средой. А исследователи правительственной политики подменяли рассказ о жизни университетов рассказом о действиях власти, направленных на ее улучшение.

Интересно, что, создавая рассказ о корпоративном прошлом, историки провинциальных университетов не смогли выйти за пределы александровского времени. Все их нарративы обрывались на начале 1830-х годов, указывая тем самым на историческую цезуру. Похоже, исследователи утонули в пересказе деталей университетского строительства, зафиксированных в протоколах советов, правлений и училищных комитетов. Зато обширные истории Н.Н. Булича, Д.И. Багалея, Н.П. Загоскина сделали первую четверть XIX в. частью цивилизованной истории российских университетов[135] и тем самым удревнили ее на треть века. Характерной особенностью реабилитированного отрезка прошлого стал не хаос (как утверждал С.С. Уваров), а звучащее со страниц университетского делопроизводства культурное мессианство призванных в Россию профессоров и их русских коллег.

Большой нарратив университетской истории создали не историки университетов[136], а исследователи правительственной политики. Гомогенизировать столетнее и даже стопятидесятилетнее прошлое без цезур им позволили фонды министерского архива. Из хранящихся в нем проектов реформ и политических записок, направленных на распространение российского образования, исследователи построили линию прогресса и модернизации.

Профессор Петербургского университета и будущий академик М.И. Сухомлинов показывал ее наличие посредством растущей статистики школ в империи («учреждение университетов открыло путь для развития народной образованности и дало верный залог для ее безостановочного движения»[137]) и цепочки биографических очерков, сменяющих друг друга министров и попечителей («деятельность Разумовского как министра народного просвещения была как бы продолжением того, что начато его непосредственным предшественником Завадовским»[138]). Благодаря этому историку удалось преодолеть разрыв в последовательности просветительских усилий российской власти XVIII и XIX вв.[139]

Единственная цезура университетской истории, которую он зафиксировал, приходится на 1815–1825 гг. Исследователь считал это время остановкой в целенаправленных усилиях просвещенной власти, вызванной системным сбоем – реакцией и мистицизмом, охватившими общество. В его версии прошлого именно общество, а не правительство страдало этими болезнями и противодействовало развитию университетов. Сухомлинов даже сделал на заседании Академии наук специальный доклад, посвященный заслугам Александра I в деле образования России.

После открытия в 1870-е годы государственных архивов для частных исследователей версия Сухомлинова была развита и обоснована в публикациях В.В. Григорьева, П.И. Ферлюдина («погром двадцатых годов»[140]) и Е.М. Феоктистова[141]. Ферлюдин удревнил историю высшего образования до времен Древней Руси, а университетскую историю расчленил уставами на пять периодов: 1755–1804, 1804–1835, 1835–1863, 1863–1884; 1884 – по время написания работы.

Еще больший вклад в гомогенизацию университетского прошлого внес петербургский историк, ученик и ближайший коллега авторитетного С.Ф. Платонова – С.В. Рождественский[142]. Историю российского просвещения он поделил на эпохи, в третью из которых были созданы университеты[143]. Ограниченность архивом министерства, а также примененная к его содержанию методика анализа позволили исследователю создать из весьма разных университетов Российской империи единое образовательное пространство и типизированный «русский университет». Его труд был частью общей истории ведомств, затеянной к 100-летию введения министерской системы в России[144].

Как правило, правящая власть высоко ценила усилия университетских исследователей, направленные на укрепление ее культурного имиджа и исторических заслуг. Их труды получали признание, а авторы – чины и награды. К создателям таких нарративов сановники обращались с просьбой выступить с юбилейной речью или написать юбилейный трактат[145]. В подобных салютациях ученые оставляли за кормой свои исследовательские сомнения, забывали о разрывах в истории, остановках в развитии, о разнообразии объектов изучения. Московский университет и его гимназия, уверял С.В. Рождественский, «положили начало прочной, непрерывной традиции высшего и среднего образования в России»[146]. Вдохновенно и искренне многие (хотя и не все, конечно) дореволюционные профессора-историки слагали оды просветителям России. В юбилейном альянсе университета и государства рождались эпос просвещенного правительства и картина университетского прошлого как истории развития абстрактного духа науки.

Вместе с тем параллельно с ведомственными нарративами (региональными университетскими или министерскими) с конца XIX в. стали появляться иные варианты корпоративной истории – иллюстрирующие эволюцию системы через развитие студенческого движения[147] или созревание профессиональной, профессорской среды. В их центре оказывались также просветительные аспекты университетской жизни или долгий путь к самоорганизации. Правительство же выступало скорее как тормозящая или препятствующая сила. Важный и актуальный еще до революционного взрыва 1905 г. лозунг «университетская автономия» был спроецирован на прошлое российской школы, в том числе на довольно отдаленные десятилетия[148].

Отметим, что авторами этих трудов были, как правило, публицисты или представители нестатусных университетских групп. На примере научных биографий Рождественского и Багалея видно, как специализация на истории образования или прошлом своего университета органично включилась в круг приоритетных изысканий «цеховых» историков (и перестала быть почетной обязанностью, возложенной на того или иного талантливого профессора вроде словесника С.П. Шевырёва или ориенталиста В.В. Григорьева).

Наконец, в начале XX в. история университета стала включаться в состав общей истории культурного развития страны или эволюции науки и естествознания (в качестве характерных примеров могут рассматриваться «Очерки истории русской культуры» П.Н. Милюкова и дореволюционные труды В.И. Вернадского).

Запрет и восстановление преемственности

Сокрушительный удар по прежним образам и стратегиям университетских самоописаний нанесли идеологические кампании советской власти (внедрение нового устава 1921–1922 гг. и фактическая ликвидация университетов в 1930–1932 гг.). Их разрушительное воздействие усилили идеологические проработки 1930-х и особенно конца 1940-х годов. В результате императорский университет с его ценностями самоуправления и свободы мысли был замещен советской «фабрикой знаний» высшего разряда[149]. На эту перемену работало и общее расширение сети и контингента университетов. К тому же, вопреки заветам Вильгельма фон Гумбольдта, научные исследования в советских университетах были отделены от обучения и сосредоточены или в отраслевых институтах, или в учреждениях Академии наук.

Все это, разумеется, прямо и непосредственно отразилось на практиках университетского самоописания. На самый сложный для российской науки (в том числе университетской) 1919 год, связанный с недоеданием и гибелью ученых, дефицитом ресурсов, гражданским кровопролитием, пришелся столетний юбилей Санкт-Петербургского университета, подготовка к которому началась еще в годы Первой мировой войны. Усилиями С.В. Рождественского и при содействии местных органов Наркомпроса был издан обширный том материалов по ранней истории университета (всего лишь один из десятка запланированных). Но сразу же в весьма жесткой рецензии на него историк революционного движения и один из лидеров «левой профессуры» М.К. Лемке предрек, что в случае реализации всего проекта «мы будем иметь удовольствие видеть исчезновение массы бумаги ради очень и очень небольшого числа специалистов по истории высшего образования в России, кому они действительно могут быть нужны»[150].

Лемке был настроен весьма критически к старой профессуре и прежним университетским порядкам (особенно на историческом отделении, куда он попросту не был в свое время допущен коллегами). Но так мыслил не только он, это было духом времени. После 1920 г. на Украине университеты были попросту ликвидированы и реорганизованы в институты народного образования. На страницах тогдашней печати этот факт рисовался как исключительно прогрессивный и необходимый: «Если бы революционное движение на Западе в своих школьных преобразованиях резко разбило – раскололо – университет, то мы могли бы с уверенностью сказать, что перед нами революционная борьба, аналогичная нашей, с аналогичным же успехом. Но тот факт, что соглашательские социал-демократы в период, когда они могли это сделать, но не тронули университета, является своего рода показателем всего темпа революции на Западе (курсив наш. – Е.В., А.Д.). И обратно: то обстоятельство, что как раз на университет мы направили свой основной удар, лучше всего свидетельствует о том, что этот удар мы делали в темп нашей коммунистической революции»[151].

Главной формой противоположной тенденции – легитимации университетской традиции – с середины 1920-х годов стала отсылка к революционному студенческому движению[152] и к заслугам прогрессивной профессуры. По мере приближения к рубежу 1917 г. эти профессора представлялись оппозиционной и страдающей группой, третируемой либералами и националистами. Данная стратегия перепрофилирования традиции легла в основу появившейся в 1930-м г. обширной истории Казанского университета (двухтомного труда молодого историка М.К. Корбута, через несколько лет после этого репрессированного[153]).

Переосмыслению подверглось ключевое для прежнего университета (как профессоров, так и студентов) понятие «автономия». В брошюре ректора университета в 1922–1925 гг. филолога Н.С. Державина (которого ранее считали приверженцем правых, почти черносотенных взглядов), выпущенной к шестой годовщине Октября, отмечалась эта «диалектика»: «Либеральный, прогрессивный и революционный лозунг в прошлом – борьба за “автономию” школы сейчас, в новых исторических условиях нашей жизни и нашего общественно-политического и культурно-государственного строительства есть лозунг не только реакционный, но несомненно и контрреволюционный, искусно используемый в стенах высшей школы буржуазией в своих интересах»[154].

Подчеркивание автономии университета от царского правительства и имперской власти, необходимости свободы для развития просвещения и науки (в духе милюковской традиции)[155] определяло подход к университетскому прошлому среди российских эмигрантов первой волны, широко отмечавших 175-летие, а потом и 200-летний юбилей МГУ в 1930 и 1955 гг.[156]

Юбилей МГУ 1930 г. в Советской России показательно совпал с самым яростным наступлением функционеров различных ведомств и идеологического актива на университет как таковой. Зеленый свет им был дан в постановлении ЦИК и СНК СССР от 23 июля 1930 г. «О реорганизации высших учебных заведений, техникумов и рабочих факультетов». Университет виделся рудиментом феодальных времен и представал на страницах печати и в руководящих документах в виде хаотического конгломерата различных факультетов и отделений, который должен быть реорганизован с учетом курса на всемерную индустриализацию и выполнение актуальных хозяйственных задач. Для этого его предстояло разделить на специализированные, преимущественно технические, и практически ориентированные институты. В качестве примера упоминались исторические уроки прежних атак на университеты («не случайным эпизодом Великой французской революции явился декрет 1792 г., закрывший все 22 университета Франции как учреждения реакционные и по своему содержанию и по методам преподавания»[157]) и позитивно оцененный украинский опыт, который следовало повторить и в РСФСР для борьбы с «порождением седой старины». С тем, что срок жизни «175-летнего старца» почти истек, соглашался и тогдашний ректор МГУ экономист И.Д. Удальцов[158].

После постановления ЦИК СССР от 19 сентября 1932 г. «Об учебных программах и режиме в высшей школе и техникумах» волна реорганизаций пошла на спад, и уже к середине 1930-х годов университеты были признаны ведущими центрами фундаментальной подготовки специалистов. Юбилеи Московского университета и недавно восстановленных в УССР Харьковского и Киевского университетов были отмечены в 1935 г. в центральной печати[159]. Тогда везде стала подчеркиваться преемственность широкой научной – а не только общественнической – традиции с наследием XIX в. (по шаблону отраслевых историографий вроде изучения химии/геологии/славяноведения etc. в N-ском университете за соответствующее число юбилейных лет), и тон этих дисциплинарных описаний был гораздо более взвешенным и объективным, чем в общих трудах по истории университетов[160].

Теперь острие классового подхода было направлено в иную сторону – не на разрушение прежних канонов, а на пропаганду важности нового, советского наследия, которое только и позволило реализоваться сполна давним университетским идеалам и начинаниям. Характерный текст напечатал к юбилею Ленинградского университета биолог А.В. Немилов: «За 21 год Великого Октября на месте бывшего Санкт-Петербургского университета, в конце концов совсем оторвавшегося от жизни и не знавшего, кого и для чего он готовит, вырос мощный научный комбинат, крепко связанный с массами и пустивший корни в разные направления…То ценное зерно, которое заключалось в самой основе построения университета, не могло себе найти подходящей почвы в дореволюционное время. Только при советской власти основная установка университета и могла быть реализована как следует. Хлынувшая в университет масса рабочих и колхозников нутром почувствовала ценную сущность университетского образования и помогла этой идее созреть и вылиться в тот социалистический Ленинградский университет, который мы имеем в настоящее время»[161].

Таким образом, во второй половине 1930-х годов сформировалось намерение советских идеологов легитимировать за счет современных достижений и успехов университетское прошлое в целом. Накануне войны вышел юбилейный сдвоенный том «Ученых записок МГУ»[162]. Только вместо прежних солидных изданий «к датам», подобных тем, которые обычно профессора-историки готовили в конце XIX в., перед читателем были очерки, в которых история предстала деперсонализированной чередой классовых боев в рамках университета. И это кардинально отличало новую историю от прежних рассказов о жизни корпораций, воплощенных в биографиях профессоров и развитии учреждений.

Примечательно, что авторами юбилейных очерков, особенно касающихся политически острых периодов университетской истории – цезур, были аспиранты, ассистенты, а то и коллективная бригада студентов (в которую входили, в частности, будущие известные историки М.Я. Гефтер и Б.Г. Тартаковский)[163]. С середины 1930-х годов у нового жанра университетских исследований появилась еще одна особенность: на общем фоне весьма политизированного и обезличенного повествования были выделены биографии политически выдержанных профессоров – К.А. Тимирязева, Н.Я. Марра, И.П. Павлова, которые с тех пор становятся своего рода иконами и одновременно олицетворением «славного прошлого». В дни празднования некруглого юбилея, в мае 1940 г., Московскому университету, удостоенному в честь этого события ордена Ленина, было присвоено имя М.В. Ломоносова (с октября 1932 г. по сентябрь 1937 г. университет носил имя историка-большевика М.Н. Покровского). Позднее к этому сонму университетских святых добавятся Т.Н. Грановский, Д.И. Менделеев (несмотря на близость к идеям «реакционнейшего» Александра III) и уже после 1960-х годов В.И. Вернадский, которому перестают вменять в вину членство в кадетской партии и близость к Временному правительству.

В конце 1940-х годов возвеличивание «людей русской науки» и неумеренное подчеркивание русского приоритета во всех областях знания тоже, как ни парадоксально, содействовало реабилитации связи советского и дореволюционного (не императорского) университета. Сразу после окончания Великой Отечественной войны спрос на прошлое оказался неимоверно высоким в Ленинградском университете, во главе которого тогда стоял амбициозный ректор А.А. Вознесенский. Именно там в юбилейном издании «ученых записок» появилась большая статья С.Н. Валка – выдающегося источниковеда, ученика А.С. Лаппо-Данилевского – о развитии исторической науки[164]. В Ленинграде вышел отдельный том о советской истории вуза[165], начал работать первый в стране музей истории университета[166]. Однако новые идеологические кампании эту реставрационную деятельность практически свели на нет (празднование 130-летия этого университета в контексте разворачивающегося «ленинградского дела» было, по сути, запрещено[167]).

Очередная волна реабилитации прошлого и восстановления преемственности пришлась на середину 1950-х годов и проявилась в подготовке юбилея Московского университета. Тогда был издан весьма представительный двухтомный труд по истории ведущего вуза страны[168]. Дореволюционное прошлое в нем перестало быть свидетельством чего-то архаично-буржуазного и обреченного на слом. Напротив, оно предстало залогом нового успешного советского развития, его необходимой предысторией. В конце 1950-х годов стали издаваться сборники с фрагментами воспоминаний об университетах (а не только о героической борьбе за завоевание «крепости буржуазной науки», как в 1920-1930-е годы[169]). Особенно показательна эта сложная игра лояльностей советского и традиционного в случае университетов с большим прошлым в таких непростых регионах, как Западная Украина и Прибалтика. Для университетов Львова, Вильнюса и Тарту (как и университетов Чехословакии, Восточной Германии или Венгрии) это подразумевало обращение к архаическому или заведомо чужому наследию.

В годы оттепели и застоя появилось уже много работ по истории отдельных университетов (особенно Санкт-Петербургского/Ленинградского), сводные юбилейные труды по истории Киевского, Казанского, Тартуского, Томского, Ростовского и Пермского университетов[170]. Но при этом даже свободные от явных сталинских штампов истории еще долго не мыслились как продолжение прежних дореволюционных сводов: с работами предшественников – С.П. Шевырёва, А.И. Маркевича, В.В. Григорьева – историки из МГУ, Одесского университета или ЛГУ обращались или критически, или сугубо инструментально.

Часто авторами работ об университетах, кроме историков-профессионалов, были бывшие ректоры (С.Е. Белозеров в Ростове) или создатели обобщающей сводной работы по университетскому образованию в СССР (бывший ректор МГУ физик А.С. Бутягин и его помощник филолог Ю.А. Салтанов)[171]. К тому времени такие университетские истории перестали восприниматься советской властью в качестве трудов, чреватых опасностью позитивной репрезентации чужого прошлого. После десятилетий чисток и «коммунизации» преподавательского корпуса с университетов было снято подозрение в оппозиционности. Они действительно стали лояльными господствующей системе, в отличие, например, от собратьев в Восточной Европе, где этот процесс растянулся почти до начала 1970-х годов[172].

Университетские истории позднесоветского времени были вполне интегрированной частью государственного дискурса прошлого, что обеспечивало им политико-административную поддержку и финансирование. В обстановке и атмосфере оттепели появились первые труды ныне признанных специалистов по истории университетской системы Российской империи – Г.И. Щетининой, Р.Г. Эймонтовой и А.Е. Иванова. Показательно, что все они были сотрудниками академических институций. Тогдашняя смелость их публикаций заключалась в реанимации идеала университетской автономии в духе С.Г. Сватикова или А.А. Кизеветтера, идеала, который в раннесоветский и сталинский периоды был объявлен достоянием прошлого и рассуждения о котором расценивались как акт политический.

Во всяком случае к концу 1980-х годов, т. е. еще в рамках советской идеологии, канон и возможный спектр легитимной и публично признанной университетской памяти был существенно расширен по сравнению с нигилистическим периодом 1930-х годов[173]. Занятия прошлым университета, собиранием в том числе и неофициальной культурной памяти стало делом немногих энтузиастов, из которых отдельного упоминания заслуживает Виктор Дмитриевич Дувакин (1909–1982), пионерские занятия которого устной историей конца 1960-х годов стали возможны благодаря покровительству тогдашнего ректора МГУ И.Г. Петровского[174]. А к моменту перестройки апелляция к дореволюционному прошлому была четко артикулирована и апроприирована на символическом уровне – как важный ресурс самолегитимации и средство защиты от слишком радикального идеологического вмешательства.

В новых рыночных условиях этот ресурс был заново освоен и перепрограммирован для успеха иных практик самоутверждения прежней университетской элиты. Ведь, как известно, в России не произошло тех радикальных изменений в университетской среде (и управленческом корпусе университетов), которые оказались характерны для вузов Восточной Европы, и особенно ГДР[175].

Политическая прагматика традиции

Стоит напомнить, что к концу 1980-х годов сильно изменилась и расширилась география отечественного университетского строительства. В сакраментальном 1913 г. в России работало девять университетов (Москва, Санкт-Петербург, Киев, Казань, Харьков, Юрьев [Дерпт, Тарту], Одесса, Томск, Саратов), в феврале 1917-го – одиннадцать, а на момент распада СССР – 70. В 1950-1970-е годы многие территориально-административные области и особенно республики (союзные, а затем и автономные) обзавелись своими университетами ради повышения государственного статуса. Впрочем, это обзаведение университетами не было системным и оказывалось успешным только при наличии лоббистских ресурсов у местной власти.

С началом перестройки стала возможной самоорганизация университетских сообществ и их горизонтальная интеграция. Правда, над солидарным духом автономных университетов довольно скоро возобладали амбиции их управленческих звеньев. В марте 1989 г. при весьма благожелательном отношении тогдашнего руководителя союзного Госкомитета по образованию, бывшего ректора Московского химико-технологического института (МХТИ) Г.А. Ягодина была создана Ассоциация университетов СССР, с 1992 г. переименованная в Евразийскую. В конце ноября 1992 г. возникло профессиональное объединение университетских администраторов, Российский союз ректоров. И Евразийскую ассоциацию, и союз ректоров возглавил бессменный руководитель МГУ В.А. Садовничий[176].

Весьма консервативные по своей сути, эти объединения довольно успешно работали в 1990-2000-е годы в административном сегменте образовательного рынка, тормозя или корректируя (в том числе через профильные комитеты парламента) те инициативы правительства, Госкомитета по высшей школе или Министерства образования Российской Федерации, которые были для ректорского корпуса сомнительны или попросту невыгодны[177].

Получив право говорить от лица коллективного «мы» и управлять посредством выстраивания иерархий, Ассоциация и Союз провозгласили наличие в российском образовательном пространстве заповедной зоны – «классические университеты». Записанные в нее школы претендовали на высшие позиции и обосновывали свои претензии историческим вкладом в создание национальной университетской традиции. На практике и на фоне стремительного процесса университизации технических, педагогических и прочих вузов классическими стали считаться или именоваться госуниверситеты советского времени[178]. К ним удалось присоединиться только нескольким университетам из региональных центров, выросшим на базе педагогических институтов.

Созданная в начале 2000-х годов Ассоциация классических университетов России (АКУР) объединила 24 университета, а весной 2010 г. в нее входило уже 43 университета, «соответствующих критериям классического»[179]. Описание этих критериев, присутствующее на сайте АКУР, хотя и начинается со срока деятельности вуза в этом статусе, состоит из формальных числовых показателей (наличия в вузе программ подготовки магистров, бакалавров или специалистов не ниже установленной нормы от всего спектра потенциальных дисциплин).

Несмотря на семантическую размытость понятия «классический университет» (или благодаря ей), под давлением разнообразных лоббистских структур идея классического университетского образования стала механизмом распределения власти и ресурсов на внегосударственном уровне. Это осуществлялось через структуры внутри Евразийской ассоциации университетов и особенно через такую специфическую и непубличную сферу, как методическая работа: утверждение программ, аккредитация, придание грифа учебной литературе и т. д.

На страницу:
6 из 13