bannerbanner
На дне. Дачники
На дне. Дачники

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Максим Горький

На дне; Дачники. Пьесы


 ШКОЛЬНАЯ БИБЛИОТЕКА



Максим Горький

1868—1936


Художник А. Акишин


© Троицкий В. Ю., вступительная статья, 2001

© Акишин А. Е., иллюстрации, 2023

© Оформление серии. АО «Издательство «Детская литература», 2023

А. М. Горький – драматург

(о пьесах «На дне» и «ДаЧники»)

В начале XX века, когда еще жив был великий Лев Толстой и память современников хранила живые воспоминания о недавно ушедшем А. П. Чехове, в русской литературе уже прочно утвердился авторитет молодого писателя Максима Горького. Под таким псевдонимом начал свой писательский путь Алексей Максимович Пешков (1868—1936), человек удивительной судьбы, необыкновенного дарования, прошедший тяжелые университеты жизни и достигший мирового признания.

Его творчество в это время не просто привлекало внимание современников, но, без сомнения, имело большое влияние на литературу и общество. В нем слышались совершенно новые мотивы человеческого достоинства, звучали резкие ноты протеста против унижения человека и социальной несправедливости, наконец, утверждалась вера в светлое будущее, которое обязательно придет, если человечество станет твердо и последовательно стремиться к изменению установленных порядков. Порядков, позволяющих одним легко и беззаботно жить в роскоши, не трудясь и не ведая угрызений совести, а других – массу трудящихся – обрекающих на бедность, непосильный труд и бесправие.

Вслед за первыми, романтическими по духу произведениями, написанными в 1890—1900-х годах («Макар Чудра», «Старуха Изергиль», «Песня о Соколе», «Песня о Буревестнике»), последовали его рассказы, где глубокое аналитическое изображение жизни преобладало («Месть», «Супруги Орловы», «Горемыка Павел», «Озорник», «Двадцать шесть и одна», «Фома Гордеев» и мн. др.).

В начале XX века Максим Горький впервые заявил о себе как драматург и сразу обратил на себя внимание зрителей, литературных критиков, и воистину стал восходящей звездой на небосклоне русской сцены.

Первой (и едва ли не самой замечательной) пьесой А. М. Горького стала его социально-психологическая и философская драма «На дне», которой писатель дал скромный подзаголовок: «Сцены».

Эта драма требует умного и любознательного чтения, но всякий, кто преодолеет стремление пробежать написанное, не вникая в его глубину, будет вознагражден; он увидит и поймет многое ценное и прекрасное, неведомое другим…

Зачастую драматические произведения воспринимаются как бы «по традиции»: их понимание определяется нередко смыслом основного столкновения, в котором и раскрываются наиболее значительные черты главных героев пьесы. При этом многочисленные детали, отражающие существенные стороны мировосприятия персонажей, если и не упускаются из виду, то, по крайней мере, не привлекают должного внимания читателя или зрителя. Между тем, если мы имеем дело с классикой, в этих деталях, в многочисленных словечках, брошенных как бы вскользь и, как считает иной не очень образованный читатель, «для колориту», содержится, как правило, нечто очень важное, а иногда и существеннейшее для осознания предметного содержания текста, а значит, и для создания и воссоздания тех художественных образов – характеров, через которые и передается реальный глубинный художественный смысл произведения.

Современники по преимуществу оценивали «На дне» (1902) как «настоящую литературную революцию», «апофеоз нового слова и новой литературной мысли…»[1]. В этой драме писатель воссоздал жизнь обездоленных «низов», судьбы людей, поставленных на грань выживания. Таких были десятки тысяч во многих городах капитализирующейся России.

Страдающие от нищеты, отвергнутые «цивилизованным» обществом, они по своей нравственности зачастую не ниже его. Опустившиеся «на дно», они сохраняют прежние свойства своей натуры, многие привычки и представления. Однако нелепость некоторых из них в новых условиях становится очевидной и им самим. В прошлом они оставили иную, неудавшуюся жизнь, с ее рухнувшими надеждами и неосуществленными планами.

Люди эти мучительно ищут ответы на вопросы, поставленные социальной действительностью. Они рассуждают о своих судьбах, о человеке и мире, то заблуждаясь, то обретая трезвый взгляд, а иногда и мудрую доброту, которая помогает им выжить в условиях крайней бедности и бесправия. При этом за бытовыми, личными разговорами просматривается для проницательного читателя «второй план», философский смысл, упускаемый поверхностным взглядом.

Художественная организация текста, заложенный автором смысловой потенциал выводят драматические события и речи, рожденные житейской мудростью и отчаянием, далеко за пределы «наглядных частностей», рождая ситуации и образы необыкновенной содержательности. В обыденных спорах герои пьесы решают вопросы – о справедливости, о человеческом достоинстве, о свободе, о смысле жизни, правде и вере. Как известно, первая постановка пьесы состоялась 18 декабря 1902 года на сцене Московского Художественного театра.

Неожиданная картина возникла перед зрителями: «Подвал, похожий на пещеру. Потолок – тяжелые, каменные своды, закопченные, с обвалившейся штукатуркой. <…> Везде по стенам – нары…»

Здесь живут «бывшие» люди, «выпавшие» из разных сословий и потерявшие прежнее положение в обществе.

В пьесе сталкиваются меж собой ночлежники и их хозяева. При этом босяки, говоря словами Горького, как правило, «находятся в вечной кабале у содержателей ночлежек», которые «так ставят дело, что человеку необходимо совершить преступление…».

В сумрачном царстве нищеты и безысходности властвует жена хозяина ночлежки Михаила Ивановича Костылева Василиса (имя ее значит «царствующая»).

На самых низких ступенях социальной лестницы – остальные: Васька Пепел (тоже «царствующий»), любовник Василисы; слесарь Клещ и его жена Анна; девица легкого поведения Настя, торговка пельменями Квашня; картузник Бубнов, Барон, Актер, Сатин, сапожник Алешка, крючники[2] Кривой Зоб и Татарин, наконец, сестра хозяйки – Наташа и появившийся в ночлежке старец Лука, странник.

С первых сцен постепенно обнаруживается скрытый от поверхностного взгляда смысл слов и событий пьесы. Так, в небольшом диалоге первого акта улавливаем мы за словами, непонятными Актеру, философский взгляд на жизнь «образованного человека» – Сатина.


Актер (громко, как бы вдруг проснувшись). Вчера, в лечебнице, доктор сказал мне: ваш, говорит, организм – совершенно отравлен алкоголем…

Сатин (улыбаясь). Органон.

Актер (настойчиво). Не органон, а ор-га-ни-зм…

Сатин. Сикамбр…

Актер (машет на него рукой). Э, вздор! Я говорю – серьезно… да. Если организм – отравлен… значит – мне вредно мести пол… дышать пылью…

Сатин. Макробиотика… ха!


Актеру неведомо, что «органон» в переводе означает «орган знания, разумность». Сатин ведет речь о том, что отравлен, поврежден сам Разум, разумность устроения жизни.

Актера, не понимающего его слов, Сатин называет дикарем: ведь сикамбры – это древнегерманское доисторическое племя, располагавшееся по берегам Рейна.

Не понимает Актер и последнего слова, которым Сатин поддразнивает собеседника. «Макробиотика» – так называлась в переводе книга немецкого врача К. В. Гуфеланда «Искусство продлить человеческую жизнь» (СПб.,1852). А следовательно, содержательность диалога недоступна не только Актеру, но и не знающему смысла слов – зрителю.

В речах героев сходятся приземленный, бытовой, и философский, глубокий, взгляды на жизнь. Художественная логика происходящего постепенно подводит нас к пониманию философского смысла горьковского произведения. В нем поставлено столько самых разных жизненно важных вопросов, что для их освещения потребовалось бы многотомное исследование. Коснемся лишь главных.

Читателю и зрителю ясно, что судьба большинства жителей ночлежки, да и ее хозяев развивается как социальная драма и завершается как трагедия.

Есть тому общая причина: равнодушие к человеку в обществе, основанном на лицемерной буржуазной морали. Там, где узаконены самодовлеющий прагматический расчет и накопительство, любой может стать жертвой социальных обстоятельств. События пьесы подтверждают это. Убит в драке Костылев; попадают в тюрьму Василиса и Васька Пепел. Пропадает без вести изуродованная Василисой ее сестра Наташа, не раз умиротворявшая обитателей «дна» (имя ее в переводе значит «утешение»). Умирает бедствовавшая до своей кончины жена Клеща – Анна. Сам же он после смерти жены теряет надежду на достойную жизнь труженика («инструмента – нет, все— похороны съели») и смиряется со своим положением. Озлобляется против всех до тех пор возрождавшаяся духом в выдуманных ею романтических историях Настя (имя ее переводится как «воскресшая»). Кончает с собой Актер. Становится инвалидом Татарин («руку-то раздавил на работе… отпилить напрочь руку-то придется»).

Настоящее ночлежников – мрачно, будущее – тревожно и темно. Прошлое печально, но ничем уже не грозит им. Поэтому с таким упоением все они рассуждают об ушедшей жизни, и слова «был», «было» не сходят с их уст. Даже наиболее независимый старожил ночлежки Сатин упоминает, что «был мальчишкой… служил на телеграфе», «был образованным человеком». «А я вот скорняк был», – говорит в ответ Бубнов, рассказывая драматическую историю ухода от своей жены. Лука спрашивает: «А ты, милый, бароном был?» Барон рассказывает, как в давние времена пил утром в постели кофе со сливками и как при Николае Первом его дед «Густав Дебиль… занимал высокий пост… Богатство… сотни крепостных… лошади… повара. Дом в Москве! Дом в Петербурге! Кареты… кареты с гербами!» И, однако же, бросает о себе: «Все уже… было…» Актер также нередко вспоминает о своем артистическом прошлом, когда его, выступавшего под именем Сверчкова-Заволжского, сопровождал гром аплодисментов.

Однако же все, бывшее ранее, оказывается лишенным смысла или лживым, и прежде всего потому, что законы, по которым живет буржуазное общество, как правило, унижают человека-труженика, обессмысливают человеческий труд, самую жизнь, способствуют возникновению в ней грубого практицизма, бесчестия, лжи и безверия. Достаточно вспомнить цинические слова полицейского Медведева: «Никого нельзя зря бить… бьют – для порядку…»

Яркое обвинение этому обществу звучит в речах Сатина. «Работа? – полемически возражает он Клещу. – Сделай так, чтоб работа была мне приятна… когда труд— удовольствие, жизнь – хороша. Когда труд – обязанность, жизнь – рабство!» Сатин имеет в виду осмысленный, созидательный труд «для лучшего», труд, в котором человек чувствует себя нужным, полезным и по достоинству оцененным.

В буржуазном обществе такое чаще всего невозможно. Не случайно резонер Бубнов на слова Насти «лишняя я здесь» заявляет со спокойной безысходностью: «Ты везде лишняя… да и все люди на земле – лишние». Поэтому-то и труженики, подобные Клещу, не находят себе места. Хотя Клещ и отстаивает упорно мысль о достоинстве рабочего человека, Сатин возражает ему: «Брось! Люди не стыдятся того, что тебе хуже собаки живется…»

Судьба и жизнь людей «дна» служили неопровержимым доказательством насилия над человеческой личностью, которое неизбежно возникает в условиях буржуазного государства, основанного на принципах лжи и равнодушия к человеку. Именно поэтому пафос сатинской речи («Человек – свободен!..») вызывал гром аплодисментов.

Утверждение свободы и достоинства человека, на какой бы ступени социальной лестницы он ни находился, звучало особенно мощно в обстоятельствах, где человек унижен, ограблен и, как правило, лишен возможности вернуться к образу жизни, обеспечивающему достойное существование. Все это было обвинительным приговором лицемерной буржуазной морали и достойным ответом на вопрос, как надо утверждать «человеческое в человеке». Для этого, как следовало из пьесы, нужно уничтожить ложь, лежащую в основе общественных отношений. Не случайно Сатин не без язвительности замечает: «Почему же иногда шулеру не говорить хорошо, если порядочные люди… говорят, как шулера?» Итак, истинная свобода находится за пределами той необходимости, в которую ставит людей современное общество.

Не у одного Клеща – у всех ночлежников и у тысяч, подобных им, нет ни работы, ни пристанища, ибо общество, порождающее нищету и бесправие, – на ложном пути. «Ложь оправдывает ту тяжесть, которая раздавила руку рабочего… и обвиняет умирающего с голода», – заявляет Сатин. Именно это в первую очередь имеет он в виду в своей страстной речи о человеке: «Ложь – религия рабов и хозяев». На ней нельзя строить жизнь «для лучшего». Этот ведущий мотив пьесы остро ощутили зрители предреволюционной обстановки 1900-х годов, воспринимая «На дне» как «пьесу-Буревестник, которая предвещала грядущую бурю и к буре звала» – так передавал свои впечатления великий русский актер В. И. Качалов[3]. На этой революционизирующей стороне горьковской драмы обыкновенно сосредоточивали внимание в советский период развития русской литературы. При этом не менее важные проблемы человеческого бытия, вопросы духовной жизни героев оказывались как бы приложением к социальным проблемам.

Но социальная проблематика, определяемая недопустимым различием имущественного уровня и правового положения общества, – лишь одна сторона многогранного идейно-художественного содержания горьковской пьесы. Ее герои постоянно рассуждают о человеке и человеческом достоинстве, о смысле жизни. А их воспоминания служат способом самоутверждения людей, живших в обществе и некогда признаваемых им.

Достоинство и независимость неразрывно соединены в их сознании. Если хозяин Костылев утверждает, что «человек должен определять себя к месту», то ночлежники стремятся к независимости или освобождению от связанного обстоятельствами жизненного положения.

Квашня заявляет, что она «свободная женщина, сама себе хозяйка», не желает «вписываться в паспорт», то есть отдавать себя в крепость мужчине, «будь он хоть принц американский». Клещ всеми силами стремится выйти из-под неволи Костылевых. Пьяный сапожник Алешка диким образом утверждает разнузданно понимаемую им «свободу». Василиса хочет, чтобы Пепел «освободил» ее от мужа. Свободно бродит по свету, наблюдая «дела человеческие», старец Лука, собирающийся поглядеть на «новую веру», которую будто бы открыли в Малороссии. Наконец, Сатин вдохновенно провозглашает: «Человек – свободен… он за все платит сам: за веру, за неверие, за любовь, за ум – человек за все платит сам, и потому он – свободен!» Так утверждает герой пьесы свободу воли и неизбежность ответственности за эту свободу. «Человек за все платит сам» – означает на деле, что всякий поступок человека неизбежно предопределяет в чем-то его судьбу в мире вещественном и духовном.

В этой речи Сатин поднимается до утверждения личности в человеке, до духовного понимания свободы. Его слова: «Человек – выше! Человек – выше сытости» – вполне доказывают это.

С такого этапа внутренней независимости только и может начаться освобождение от общественного и любого другого насилия и преодоление бесправного положения людей «дна». Поэтому-то многие ночлежники во всем пытаются преодолеть принятую обыденность и «стандартность», утверждают разными, иногда наивными способами свою неповторимость и самобытность. Тем самым они как бы упрочивают свое право на свободу во мнении окружающих.

Однако сознание человеческого достоинства ночлежников повреждено. Это сквозит в их обыденном отношении к окружающим и в их речи: они унижают друг друга бранными кличками и словами («козел ты рыжий», «старая собака», «нечистый дух», «дуреха», «щенок», «свинья», «звери», «бродячие собаки», «волки» и т. п.), не осознавая, что, произнося эти ругательства, они оскверняют прежде всего человека в себе, свое личное достоинство.

В иных же представлениях некоторые из них обнаруживают признаки злокачественного повреждения важнейших чувств, которые делают человека человеком, – чувства стыда и совести. Ведь в цинических словах Пепла («А куда они – честь, совесть?», «…в совесть – я не верю»), в подобных репликах Бубнова и даже Сатина открываются язвы цинизма, растлевающего человека.

И это также неслучайный признак героев, но более всего признак времени, признак декаданса (упадка) буржуазной культуры, отраженным образом воспринятый босяками, ведь характернейшим признаком этой культуры является индивидуализм, нравственное своеволие, стремление унизить, развенчать человека, изобразить его игрушкой слепых сил, главное же – «свободно» отказавшимся от вечных нравственных ценностей.

Не всех одолел этот цинизм: осталось у многих прочное человеческое начало. Это подтверждают, например, горячие слова Татарина: «Надо играть честна!», «Надо честно жить!». И тот же Сатин провозглашает: «А кто – сам себе хозяин… кто независим – не жрет чужого – зачем тому ложь?» И все же многие ночлежники развращены циническим нигилизмом.

Есть «на дне» тот, кто не унижает себя подобным образом. Это старец Лука (что в переводе значит «светлый»). Его обращение к ночлежникам и слова о них вполне достойны человеческой речи («народ честной», «девушка», «батюшка», «браток», «голубка», «люди», «человек», «мать», «матушка», «милая», «детынька», «дядя»[4]. Достоинство выражений не исключает резкости его осуждающего взгляда. Лука открыто говорит хозяину ночлежки: «Вот ты, примерно… Ежели тебе сам Господь Бог скажет: „Михайло! Будь человеком!“ Все равно никакого толку не будет… как ты есть – так и останешься».

Из уст Луки впервые слышат зрители слова о сущности человека, которая определяется не социальным положением, не богатством, не чинами и званиями, а чем-то иным: «Как ни притворяйся, а человеком родился, человеком и помрешь».

В устах Луки, помогающего Анне, естественно звучат речи о внимании к человеку: «…а разве можно человека эдак бросать? Он – каков ни есть – а всегда своей цены стоит…» Несколько позже, убеждая Актера бросить пьяную жизнь, он говорит с уверенностью: «Человек – все может… лишь бы захотел…» И вовсе не лицемерием вызваны его слова в разговоре с Наташей: «Надо, девушка, кому-нибудь и добрым быть… Жалеть людей надо!.. вовремя человека пожалеть… хорошо бывает», именно Лука подводит итог одному из разговоров: «…порядка нет в жизни… чистоты нет». И сам без уговору берется подметать пол. Рассказанная же им история из прошлого, когда он служил в Сибири сторожем на даче, подтверждает ту его мысль, что всякий человек нуждается в добром отношении.

Лука то вступается за Настю, устыжая Барона («Ты, барин, зачем девку тревожишь?»), то упрекает Квашню за равнодушие к Анне. Он всегда сочувствует людям, в том числе тем, кто унижен, беспомощен и даже грешен («я и жуликов уважаю»), потому что изначально ценит человека, а не его грех. Это также подтверждает упомянутый рассказ Луки: воры – просто отчаявшиеся от голода «хорошие мужики» Яков и Степан.

Лука первый поддерживает любую мысль о человеческом достоинстве: «Верно: человек должен уважать себя». Он понимает, что уважать себя может только тот, кто живет во имя чего-то значительного и высокого: «Всяк думает, что для себя проживает, ан выходит, что для лучшего!» Это «лучшее» старец определяет как «лучшего человека», совершенного в своем сознательном творчестве. В вечном самосовершенствовании видит он смысл земного бытия. Поэтому-то и советует он уважать ребятишек: «Ребятишкам простор надобен! Деткам-то жить не мешайте… Деток уважьте!»

Эта мысль Луки означает его ответ на вопрос о смысле жизни для лучшего. Сатин в своем заключительном монологе о человеке только по-своему повторяет эту мысль, затемняя ее. Человек как возможность, как лучшее, превращается в некоторую «усредненность» («ты, я, они, Наполеон, Магомет… в одном»). И здесь, несмотря на страстный пафос речи героя во имя человека и смысла его бытия, как бы теряется ясная иерархия ценностей, выстроенная в речах Луки. Вправе ли мы не заметить этого?

Вчитываясь в текст горьковской пьесы, мы не можем не заметить, что немалую нагрузку несут споры о правде и их смысловое содержание.

Разговоры и споры эти возникают с первых реплик пьесы и не прекращаются до ее конца. Этому слову каждый из говорящих придает какой-то новый, особый смысл или оттенок, объясняющийся предметными обстоятельствами, о которых идет речь, и уровнем представлений собеседников. Так что иногда понять друг друга они не могут, потому что говорят о разном.

Чтобы осознать смысл этих споров, нужно помнить мудрое замечание Луки: «…не в слове – дело, – почему слово говорится – вот в чем дело».

Сам Лука, кажущийся окружающим странным и даже лукавым, на самом деле говорит прямо и никому не лжет.

Не лжет он Актеру: «…Ты… лечись! От пьянства нынче лечат, слышь! Бесплатно, браток, лечат… такая уж лечебница устроена для пьяниц, чтобы, значит, даром их лечить…» И действительно, первая русская лечебница для алкоголиков с платными и бесплатными местами была открыта в Казани уже в 1896 году, в 1898-м подобная лечебница была открыта в Москве, а в 1900-м – в Киеве. Так что Лука не попусту обнадеживает Актера, прибегая к ободряющему внушению. Более того, ему удается на время свернуть Актера с гибельного пути. И только воздействие закоренелого пьяницы и циника Сатина вновь подрывает в нем стремление освободиться от своего застарелого недуга.

Некоторые разговоры Луки кажутся парадоксальными[5].

Первый парадокс о правде содержится в рассказе Луки умирающей Анне: «А Господь – взглянет на тебя кротко-ласково и скажет: знаю я Анну эту! Ну, скажет, отведите ее, Анну, в рай! Пусть успокоится… Знаю я, жила она – очень трудно … очень устала… Дайте покой Анне».

Можно ли сказать, что Лука говорит ложь? Конечно же нет. Ведь старец в наивном изложении передает догматические представления христианской веры, представления, подобные которым были и есть очевидны и истинны для всех православных людей России. А приписывать Луке атеизм (безбожие) нет оснований.

Второй парадокс о правде возникает в разговоре Пепла и Луки. Хвалебные слова Луки о Сибири Пепел резко прерывает: «Старик! Зачем ты все врешь?» На что Лука отвечает: «А ты мне – поверь, да поди сам погляди… Спасибо скажешь…» И продолжает: «И… чего тебе правда больно нужна… подумай-ка! Она, правда-то, может, обух для тебя!»

Лука искренен. Он-то знает, что в далекой Сибири ловкий, дерзкий и сильный переселенец Васька Пепел, наверное, смог бы найти себе и место и труд по душе. Слово «правда» в ответе Луки означает не больше чем принятое мнение, выдаваемое за действительность. Но Луке Сибирь известна, и он вправе дать такой, далеко не лишенный смысла, совет.

Не его вина, что этой правде Васька Пепел не последовал, хотя и стал было о том подумывать. О его намерениях свидетельствует разговор с Наташей («Я сказал – брошу воровство! Ей-богу – брошу… я грамотный… буду работать… Вот он говорит – в Сибирь-то по своей воле надо идти… Едем туда. Ну?..»).

Третий парадокс о правде – в оценке выдуманного рассказа Насти о драматическом свидании с возлюбленным. Лука не менее других понимает, что история сочинена, но не спорит, не отрицает ею сказанного: «Я верю! Твоя правда, а не ихняя… Коли ты веришь, была у тебя настоящая любовь… значит – была она!» И Лука опять не врет. Ведь он говорит не о реальных фактах, не о событиях, а о чувствах, на которые способна Настя и которых так ждет она, поруганная и оскорбляемая всеми. По всему видно, что страшная жизнь не исковеркала ее натуру и в ее фантазиях, в ее душе живет истинная любовь. Любовь как чувство, пронесенное через унижение, конечно же была у Насти. И в этом глубоком смысле Лука опять говорит правду.

В разговоре с Бубновым Клещ в припадке отчаяния проклинает правду. Он понимает под правдою прежде всего жизнь, как она есть, безысходность своего положения. Здесь Лука, вмешиваясь, подводит к мысли, что «правда не всегда по недугу человеку… не всегда правдой душу вылечишь». Это значит, что безусловное признание такой жизни, как она есть, без возможности и надежды ее изменить, – зачастую невыносимо.

История о праведной земле также не выдумана старцем. Веру в очевидную реальность такой земли – Беловодья исповедовали странники (или бегуны). К этой раскольничьей секте по всем признакам и принадлежал Лука. Не случайно он не имеет паспорта: бегуны сжигали его при вступлении в секту в знак того, что порывают с миром антихриста. Не случайны и его знаменательные слова в разговоре с Бароном: «Они, бумажки-то, все такие… все никуда не годятся». Дело в том, что все государственные бумаги бегуны считали проштемпелеванными антихристовой печатью и отрицали их. Не случайно Лука жил «под Томском-городом». Именно здесь находились перевалочные пункты бегунов, направлявшихся в поисках праведной земли в восточные области, надеясь найти ее то близ Китая, то на Японских, Сандвичевых и Аландских островах[6].

На страницу:
1 из 4