
Полная версия
Последнее и единственное
Глава 2. Вечер
Ужин кончился, но из столовой, как обычно, никто не спешил уходить. По вечерам просторное дощатое строение с гуляющими во всех направлениях сквозняками становилось кают-компанией, карточным клубом, посиделками, молельным домом.
В центре, под самодельным абажуром из ивовых веток, окруженный мужчинами, сидел Шимон. Покачивая волосатой ногой в желтом носке, рассказывал что-то занимательно-скабрезное.
Поднявшись из-за стола, Велес подошел и присел рядом. Подумав, вытащил из кармана пачку сигарет. Курить не хотелось, но изображать на лице заинтересованность рассказом Шимона было скучно, а, закурив, можно вытянуть губы, откинуть назад лицо и отдаться медленному красивому выпусканию дыма.
Шимон дошел до развязки своей истории, и слушатели освобожденно захохотали, дергаясь от избытка чувств и награждая рассказчика восторженными тумаками. Умел этот парень захватывать своей трепотней, ничего не скажешь.
– Шим, ты Будра не видел сегодня? – воспользовавшись паузой, Велес тронул его за плечо.
Шимон оглянулся и воззрился осоловело, не сразу отключившись от своего рассказа и жаркого смеха приятелей.
– А что случилось?
– Да нужен он… – Велес затянулся поглубже. Глаза напротив – нагловатые, выпуклые, с аккуратно загнутыми ресничками. Он направил к ним узкую струйку дыма. – Подевался куда-то. Исчез, собака.
– Нельку спроси, она с ним дружит, – посоветовал Шимон, моргая.
Приятели тянули и теребили, и он повернулся к ним. Почесав затылок и хмыкнув, приступил к очередной серии своих похождений.
«Нельку… Нельку бы неплохо спросить. Одна надежда на Нельку».
Велес оглянулся, ища ее глазами.
Столовая казалась шевелящейся, темной и теплой от гудящего вороха людей.
За соседним столом, окруженный зрителями, толстяк Танауги показывал фокусы. Непробиваемое округлое лицо и пухлые руки казались парящими отдельно от тела. Глубоко посаженные глаза не двигались. Зрители следили, перебегая зрачками с лица на руки, с рук на предметы – яблоко, зажигалка, розовая заколка для волос, – то исчезающие в матово-белых ладонях, то выныривающие невесть откуда.
Группа молодежи занималась спиритизмом. Крутила блюдечко, положив на его края растопыренные напряженные пальцы. «Дух Джона Леннона, ты слышишь нас? Ты будешь говорить с нами?..» Бледная, вжавшаяся в мужской пиджак Зеу со стороны наблюдала за ними, подрагивая худой шеей.
Одноглазый красавец Губи, с ног до головы облаченный в темную, тонко выделанную кожу, затачивал обломок кухонного ножа. В лагере запрещалось иметь оружие (или, по крайней мере, явно его демонстрировать), и именно поэтому Губи занимался своим делом – весело и сноровисто, не где-нибудь, а на глазах у начальства. Точеные черты, темная полоска усов, усмешка – как всегда выглядел немного хмельным и по-юному бесшабашным, хотя возрастом перевалил далеко за тридцать.
У самого выхода, опершись затылком о неструганые доски стены, сидел Гатынь. Ворох черных волос закрывал лоб и веки. Кухонная кошка вспорхнула, мурлыча, ему на колени, и он, не глядя, теребил ее за ухом. Кошка ходила взад-вперед, вспарывая когтями брюки. Гатынь, казалось, ничего не видел и не слышал вокруг. Людской гул, декламации, выкрики, всполохи смеха – всё было фоном для его самоуглубленности, подобным шуму листвы в лесу или монотонному танцу дождя.
Ищущий взгляд Велеса скользнул по Губи, Зеу, кошке и Гатыню и споткнулся, отпрянул. Как будто поранился о странное лицо с неправильными, ассиметричными чертами. Ассиметричными и упорными, словно трава, пробивающаяся сквозь асфальт. Велес тихо охнул про себя, погружаясь в щемящее трудновыносимое состояние. Он смотрел на Идриса.
«Здравствуй, радость моя». Пересилив себя, придал лицу спокойное и благодушное выражение. Ни к одному существу на острове не испытывал он таких странных, сильных и противоречивых чувств: интерес и опаска, отталкивание и головокружение. Каждая встреча с нелюдимым, не дружащим ни с кем изгоем, каждый необязательный взгляд – вроде этого – были событием. Событием большим, теплым и будоражащим.
Идрис тоже смотрел на него. Он стоял у двери, словно только что вошел или собирался выйти. Одежда, нелепая, несообразная, казалась подобранной на задворках театра, избавившегося от списанного в утиль гардероба. Велес выдержал на весу взгляд секунд двадцать, внутренне хорошо смеясь. "А-ах, собака…" Он отвернулся первым. Идрис приоткрыл дверь и выскользнул в сгустившиеся сумерки.
Велес медленно успокаивался с разлитой в душе теплотой, как после глотка горячего грога в мороз.
Нельку он обнаружил сгорбившейся над мелко исписанными листками, схоронившейся за спинами и плечами в самом дальнем углу.
– Пройдемся, Нель, – он бесцеремонно вытянул ее из-за стола. – Что новенького? Все пишешь?..
Нелида покладисто двинулась за ним, рассовав по карманам листки, лавируя среди спин, локтей и стульев.
– Пытаюсь, Велес, – недовольство, что ее оторвали от любимого занятия, быстро сменилось радостью: нашелся кто-то, жаждущий поговорить. Говорить она тоже любила. – Пытаюсь найти хоть какое-то постоянное и сильное применение своим мозгам и рукам. Иначе ведь не выжить на этом проклятом острове, верно?..
Выбравшись из столовой, она приостановилась на секунду и глубоко втянула воздух.
– Ты молодец, Велес, что выдернул меня из этого столпотворения. В ночь, в шорохи, в запахи… Нужно быть полной идиоткой, чтобы пытаться писать стихи, когда тебе дышат в ухо и тянут за локти. Но в хижине моей, знаешь, отчего-то холодно и неуютно. И страшновато одной. Наверное, надо раздобыть где-нибудь фонарик и уходить с ним к морю…
Разговаривая, она упиралась прямо в лицо собеседнику выразительными глазами. Не скользила взглядом, не всматривалась, а именно упиралась.
Велес первое время не мог понять, чем эта невзрачная девчонка двадцати с небольшим лет сумела завоевать известность, с внятной примесью уважения, в среде островитян. Правда, у нее попадались иногда неплохие стихи в ворохе ее «литературного наследия», чистая строка среди набора разноцветных штампов, но ведь этого, ей-богу, мало для того, чтобы имя «Нелька» чаще других плескалось в разговорах.
– …Сегодня утром слушала, как поет Будр. Ты и не знаешь, верно, какой у него голос. При вас же он никогда… Такой, не особо громкий, протяжный, удивительный. Чем-то напоминает звуки, запредельные и заунывные, которые издает пила, когда по ней водят смычком. Хотя не тонкий… От зависти чуть не взвыла, чуть не разругалась с ним. Невыносимо завидую тем, кто умеет петь. Всю жизнь ругаю некрасивыми словами маму с папой за то, что голоса мне не дали. Всё отдала бы, все прочие свои задатки! Петь хочу…
Они брели вдоль берега, бесцельно и безостановочно. Переступали через упавшие стволы, обходили валуны, поросшие сизой шерстью лишайников. Нелька говорила, не переводя дыхания, но болтовня ее не утомляла и не надоедала, как птичье пение или шелест ручья в лесу.
Не далее как пару дней назад Велес понял наконец, что она такое. Нелида отличалась от других двуногих тем, что никогда не врала. Ни словом, ни голосом, ни телом. Даже в стихах, несмотря на их кажущуюся временами пошлость.
– …Понимаешь, вот так открываешь рот – и поешь, звучишь, разливаешься, улетаешь… Поешь себя, понимаешь? Поешь себя и вместе с тем лепишь голосом что-то небывалое, невообразимое… И всего-то Бог не дал нужных голосовых связок, пары тонюсеньких мышц! Когда слышишь, как кто-то может, а ты только сипло кашляешь, руки на себя наложить хочется, честное слово. Ты не смейся, Велес, я серьезно…
Но особенно удивительной была в ней патологическая, какая-то всеядная доброта. Сначала это настораживало, потом привыкли. Она дружила с Будром, нянчилась с Зеу, спала с Шимоном, вернее, числилась его постоянной любовницей, спать же могла чуть ли не с каждым, кто испытывал потребность – не столько даже в женском теле (телом она не могла похвастать, как и лицом), сколько в тепле, сочувствии и успокоении. Ни одна душа в лагере не могла бы сказать, что Нелида кого-то не может терпеть или презирает. Не знающий любовных поражений обольститель Шимон не раз во всеуслышание заявлял, что Нелька «единственная из баб, на кого можно положиться», и даже Танауги, абсолютно не нуждавшийся ни в чьем обществе, проводил порой время в беседах с ней. Грязные слова и сальные взгляды – которых хватало в самые первые дни, к ней не прилипали. Она перешла ту грань, за которой грязь перестает быть грязью, а становится просто землей и водой. Землей и водой…
– …А стихи – это ерунда, это мелочь, узоры. Все равно ведь эти черненькие закорючки, которыми я пачкаю бумагу, ни о чем не говорят, не кричат и не шепчут, ведь верно?.. И то, что сидит внутри, что держит мозг обеими лапами, на бумагу не вылить. Ни за что…
Болтая с ней, вернее, пассивно впитывая ее болтовню, Велес ловил себя на том, что хочет, чтобы Нелида выделяла его из остальных, предпочитала другим. Пусть она спит с Шимоном и прочими, как свободная кошка, пусть гуляет в лесу с Будром, лишь бы быть уверенным, что выкладываемое ему, с этой неповторимой щебечуще-доверительной интонацией, она уже никому другому не скажет. Но уверенности таковой не было. Будь здесь не он, а любой лагерник, даже самый косноязычный, в две с половиной извилины, она так же светилась бы глазами и захлебывалась от нехватки словесных красок.
– Послушай, Нель, – он перебил ее и остановился. – Когда ты в последний раз видела Будра? Припомни, пожалуйста, хорошенько. Он пропал.
– Часов в одиннадцать, – Нелькин голос стал тише. – Мы гуляли в лесу, потом вышли на побережье. Вон там, – она махнула рукой во тьму. – Постояли… Я ушла первой. Почувствовала, что ему хочется побыть одному. Он не может выносить меня долго.
Даже в сумерках было заметно, что лицо ее остановилось, улыбка погасла. Ее уныние мгновенно передалось Велесу и захлестнуло по самую макушку. Он ощутил себя тоскливым и беспомощным.
– Ну, не паникуй раньше времени, – он потряс запястье, обвитое бисерной фенечкой, словно стряхивая – и с себя заодно, назойливо-липкое беспокойство. – До утра подождем, время терпит. Если не объявится, утром организуем поиски. Может, ногу подвернул где-нибудь, а кричать, звать на помощь не хочет: сам надеется доковылять. Мало ли что.
Нелида грустно кивнула. Она вдруг ослабела и, оглядевшись по сторонам, присела на широкую, мягкую от трухлявости корягу, поросшую влажным мохом. Велес опустился рядом. Ночь шелестела, стрекотала, шуршала невидимыми во тьме насекомыми. Вдали кто-то крутил ручку транзистора, ловя иноземную речь и обрывки музыки. С другой стороны доносились нестройно-хриплые блатные распевы.
– Не кисни, – попросил Велес. – Почитай лучше, что ты писала, когда как я тебя оторвал.
– «Я слабую суть свою, вздорную душу, – начала Нелька уныло и безучастно, – и нервную, горькую, слабую рифму – всё, чем разумею и чем обладаю, тебе отдала бы, да ты не берешь. А мир переделать, себя переделать, взрастить в себе ровные гряды покоя, смирения, благополучья и неги – никак не сумею, ни в жизнь не смогу. Опять ты уходишь, уходишь, уходишь, спиной и затылком меня осуждая. И жмурясь от боли, от крови, от крика, меня изгоняешь из теплой души. Опять мне – на холод, на холод, в пространство, большое, пустое, слепое и злое. Где ворогом вцепится в шею свобода и будет тянуть, и давить, и душить…» Но ведь «оберег» отказать не может? – без перехода спросила она.
– Не может.
– Тогда что же?
Велес пожал плечами.
– Если б я имел хоть малейшее представление…
– Покажи мне, как он действует, «оберег»! – попросила. Нелида. – Никогда не видела.
– Отчего же? Матин и Лиаверис часто включают.
– Но ведь глазами этого не заметить. Можно только почувствовать. – Она коснулась его плеча. – Вот, я трогаю тебя, могу погладить, могу оцарапать. Но стоит тебе чуть нахмуриться, клацнуть зубами… небольшое волевое усилие – и всё! И когти мои бессильны, и зубы. Прозрачная непроницаемая скорлупка… И огнеметом ее не взять?
– И огнеметом.
– Ну включи! Что тебе, жалко?
– Не жалко. Но не особенно хочется, честно говоря. Не слишком приятное ощущение.
– А какое? – Любопытство вернуло ее голосу былые краски. – Покалывает? Пощипывает? Или бьет током?..
Велес рассмеялся.
– Да нет! Физических ощущений никаких. Дело в другом. Каждый раз, когда вынужден включать эту штуку, чувствуешь себя не человеком. Чем-то иным. Человек ведь, обыкновенный человек, этого не умеет, не может. Понимаешь, что я имею в виду?
– Понимаю, – тихо и значительно отозвалась Нелька. – Очень хорошо тебя понимаю, Велес. Чувствуешь, что тебя скрестили с машиной! С бесстрастным и жутковатым чудом научной мысли. Должно быть, содрагающее ощущение. Но все-таки! – просительно проныла она. – Один разок! Мне только прикоснуться к прозрачной скорлупке, узнать, какая она на ощупь…
Велес покладисто вздохнул.
– Я включаю, но не получается отчего-то, – произнес он после паузы. – Должно быть, ты меня расслабляешь. Вытягиваешь всю волю, словно вампир энергию.
– Ничего я не вытягиваю! – обиделась Нелька. – Не клевещи. Ну, хоть «био-бластер» тогда продемонстрируй! Еще интереснее. Видишь, чайка по песку прыгает? Можешь обездвижить ее? Вроде это не вредно.
– Могу. Теоретически.
– Ну?..
– Я ни разу им здесь не пользовался. Заржавел, должно быть. Или отсырел.
Нелида вздохнула.
– Старый ты жмот, и никто больше! А почему «бластер» только у тебя, а не у всех ваших? Отчего такая несправедливость?
– Оттого, что я главный. Диктатор. Деспот. Абсолютная власть.
Нелида фыркнула. Слишком не вязались с обликом деспота худая нескладная фигура и смешливо-виноватое выражение круглых глаз.
Она поднялась и, взъерошив на прощание волосы на макушке «диктатора», развернулась и побрела в сторону лагеря.
Какая-то собака выбежала из леса и затанцевала, заструилась возле ее ног, смешно подпрыгивая и задирая морду.
Глава 3. Зеу
«Почему существует болезнь "мука", "депрессия" и нет болезни по имени "радость"? Почему не нападает на меня внезапно беспричинное болезненное веселье, а только боль, одна боль, доводящая до животного крика, до истошного кромешного содрогания? Только боль, которая каждый раз кажется невыносимой и с каждым новым разом делается ещё невыносимей? И почему поводы для рождения этой боли такие разные, а сама она отвратительно одинакова и монотонна?.. Мне – нечем! Мама… Если б тебе хоть частицу этого испытать, хоть один раз, ты своими руками затянула бы веревку на моей шее (хоть частицу). Верни мне небытие, мама. Мне – некуда. Это болезнь…»
Зеу проснулась полчаса назад и лежала, прислушиваясь к своему состоянию. Утро – самая тошнотворная часть суток. Отчего, интересно? Может быть, оттого что болезнь, как всякое живое существо, к вечеру устает, иссякает. А за ночь восстанавливает свои силы.
По вечерам, особенно темным, поздним, со звездами и свечами, можно дышать, слушать, думать. Даже разговаривать с кем-нибудь.
Утром – всё глухо.
«Если бы выскочить за пределы своей головы, в которой всегда темно! Мой мозг – словно душная комната без окон, в которой вывернута электрическая лампочка и некому ее вставить. Даже свечу не зажечь. Даже искру – кремнем – не высечь… Сколько же можно обитать в этом мрачном, безвыходном помещении? Как – вырваться, взломать, взорвать стены? Хотя бы пробоину, совсем небольшую, светло-голубую пробоину на потолке…»
Лагерь еще спал. Утро протягивало сквозь щели в двери свои тонкие руки в виде сквозняка и солнца.
У стены напротив на самодельном матрасе, набитом пружинящим мохом, спала Нелька. Посапывала, приоткрыв рот, как ребенок, сбив на бок пестрое лоскутное одеяло, прошитое торопливыми стежками. В изголовье прикноплен лист ватмана, исписанный вкривь и вкось. Здесь Нелька закрепляла карандашом строки, приплывшие к ней во сне или полудреме.
На полу и грубо сколоченном колченогом столике – причудливые коряги, выбеленные водой и ветром птичьи кости, камни с прожилками кварца. (Всё, казавшееся ей красивым, забавным или удивительным, Нелька тащила в их хижину, отчего нужную вещь порой отыскать было невозможно.) По-настоящему расцвечивала хибарку разве что банка с бледно-зелеными рододендронами и кедровой хвоей. Да еще окно – маленькое, с пыльным стеклом, но зато почти до краев наполненное морем.
Нелька… Если б хоть капельку передышки. Если б прикоснуться на миг лбом к ее лбу, спящему, безмятежному. Если б войти в ее сны, зеленые, лиловые, искристые, поменявшись на время, отдав взамен свою непроглядно-душную комнатку под черепным сводом. Совсем ненадолго! На пять, на десять минут. (Если кто окунется в ее мрак на большее время – закричит, свихнется, сломается.)
Зеу отвела глаза от блаженной, грезящей и не ведающей о своем блаженстве Нелиды. Зашевелилась и приподнялась в постели. Самое трудное – оторвать голову от подушки. Дальше процедура вставания пойдет во многом автоматически.
Во всем теле ощущалась противная ноющая слабость. Ноги, когда она поставила их на пол и встала, оступились и задрожали.
Зеу набросила на плечи валявшуюся на полу рубашку, натянула брюки и вышла на воздух. Яркая картинка раннего утра – с бликами солнца на воде, с зеленью, с неумолчным щебетом, отозвалась в ней тупым отвращением. Это чувство было так же привычно, как само утро, влажные от росы деревья, каменистая тропа под ногами и ноги, идущие сами собой, не разделяя и не принимая участия в ее тоске.
Она спустилась к воде. Постояв, вытянулась всем телом на гальке и окунула кисти рук в слабенькие холодные волны. «Труп, чувствующий тоску. Лучше быть просто трупом». Цветные, обкатанные морем камушки лежали возле лица, и их хотелось взять губами.
Сколько она давит и измывается над ней, ее болезнь? Лет с четырнадцати. Породитель же болезни, ее источник – лет с пяти. (Нет, с рождения, с первого писка младенческого. Просто отчетливые воспоминания, связанные с ним, относятся примерно к пятилетнему возрасту.)
С четырнадцати до сегодняшних девятнадцати – не так уж долго, четверть жизни всего лишь. Но, судя по безжалостной хватке, она не выпустит, не насытится никогда, и будущее, короткое или протяженное, ничем не будет отличаться от кромешного сегодня.
О, если б оно оказалось коротким…
На острове, населенном сотней убийц, оно и будет коротким, а как иначе? Значит, в какой-то мере к лучшему, что она попала сюда.
Минут через сорок лагерь стал просыпаться.
К этому времени внутри стало тихо и бесцветно, а руки занемели от воды.
Из палаток, хижин, землянок вылезали хмурые со сна люди.
Зеу повернула голову в сторону шалаша на сваях, взнесенного на полтора метра над землей, похожего на растрепанное гнездо. Она смотрела напряженно, не моргая, так что шалаш раздвоился, расщепился, разбежался в разные стороны. Потом снова сбежался в одно, и из него показались две мужские фигуры. Одна из них, длинная и поджарая, со втянутым животом, выпрыгнула на мох, не пользуясь лестницей, и заскользила вниз по тропинке. Это был Губи, по обыкновению оживленный и свежий. Второй мужчина морщился и смотрел на солнце, разлепляя веки, одной рукой потирая грудь.
Как только он вылез и его загорелая крепкошеяя фигура появилась, вернее, впечаталась в поле зрения Зеу, мир изменился. Не было уже ни спокойствия, ни апатии, ни свежего утра, ни голосов просыпающихся людей. Тягучее ощущение несвободы заслонило собой всё. Мир искривился, параллельные плоскости прогнулись, пространство сфокусировалось в одну точку. В одну загорелую, бездумно кривящуюся со сна плоть. Все силы ее души, все стремления тела были направлены на него, к нему… и свободы не было вообще.
Шимон потянулся, показав рельефную мускулатуру. Откашлявшись, сплюнул, спрыгнул, стараясь не наступить на плевок, и не спеша, развинченной походкой направился вдоль хибар и палаток, приветствуя выползающий из них народ.
За завтраком в столовой царило нездоровое оживление.
Нелида выглядела не выспавшейся и больной. (Хотя всего лишь час назад Зеу завидовала ее безмятежной дреме.) С сумрачным отвращением рассматривая стоящую перед ней тарелку с овсянкой, лаконично бросила:
– Пропал Будр.
За столом у начальства было тихо и подчеркнуто спокойно. Один Велес казался суетливее обычного. Его нервная ироничная фигура в растянутом у ворота свитере двигалась почти непрестанно. Матин молчал. Лиаверис говорила мало, настороженно поводя глазами по оживленным лицам за соседними столиками. Арша курила, не притрагиваясь к еде.
– Какой он разный, Велес, – рассеянно поразилась Нелида, следя за движениями его неспокойного тела, – и сегодняшний, он совсем не похож на всех предыдущих…
По контрасту с начальниками основная масса островитян выглядела возбужденно-радостной. Нельзя сказать, что старика Будра не любили в лагере, но то, что в стане "свободных" не всё в порядке, что Велес дергается как ошпаренный – вносило бодрящую струю в достаточно однообразную жизнь острова.
– Он просто дурачит всех, мужики. Ему осточертели наши рожи и захотелось покоя. Вот увидите, он скоро заявится как ни в чем не бывало, нарисуется из-за какой-нибудь сопки или скалы, – вещал Шимон, озорно осклабившись и заняв, как всегда, центральное место в кругу парней.
Несмотря на уверенность в голосе, он втайне надеялся, что истина окажется более захватывающей и забавной, чем его версия. Чутко прислушиваясь и приглядываясь ко всему вокруг, он стремился ухватить эту истину первым.
– А если не заявится?
– Куда ж он денется? Предположить, что старик утонул, я не могу: он плавает, как дельфин. Заблудиться здесь негде…
– Э нет, бросьте, мужики, – вступил в разговор Губи, чей глаз всегда так блестел, а губы раздвигались в такой улыбке, словно он находился во власти хмеля (хотя на острове неоткуда было взяться спиртному). – Наш добряк-завхоз не производит впечатления трогательного идиота. Его замысел глубже. Ему понравилась здешняя привольная жизнь. На большой земле, сами знаете: то нельзя – это нельзя, чтобы присесть на клочок живой травки, разрешение надо выписывать. Старик же – ловит кайф от всего натурального и зеленого. Ему в лом, если вокруг слишком много начальников. А здесь сам себе хозяин, и воздух свежий, целебный, и рыбы в океане прорва. Вот он и принял кардинальное решение. Спрятался, а как вертолет отвалит, вылезет и будет себе жить-поживать, геморрой наживать.
– Добровольно замурует себя под колпаком? – недоверчиво спросил кто-то.
– А что? Замурует.
– На всю жизнь?!
– Какая жизнь! Какая жизнь, ребята! – радостно заорал Шимон. – Ведь ему же под семьдесят, осталось-то – тьфу! Здесь он откинет коньки спокойно. Губи, ты гениально мыслишь! Как я сам не догадался…
– А мне кажется, он уже умер, – Танауги произнес это равнодушно и тихо.
Он никогда не спорил, но если говорил что-то, то так бесстрастно и непререкаемо, что окружающие на мгновение замирали.
– А как же «оберег»? – после затишья раздался вопрос.
Танауги пожал плечами.
– Смелая мысль! – одобрил Губи. – А главное, многообещающая.
– Да ну, ты уж загнул, Танауги! – засомневался Шимон. – Поверь мне, я не раз имел возможность проверить, как эта штука действует. Лиаверис всегда включает, когда отводит в укромное место, подкатываясь со своими дебильными тестами. Не ущипнешь, по крутой попке не шлепнешь! Сделано без халтуры…
Нелида сидела, сжав голову руками. Возбужденные голоса вокруг назойливо лезли в уши, бесили и угнетали.
– Черт бы их всех побрал! Каркают, как… облезлые вороны.
Зеу молчала. Она проводила в молчании большую часть жизни. Заговорив, как правило, она могла только пожаловаться, а окружающие этого терпеть не могут. Всем кажется, что жалующийся – попрошайка и лицемер, другим живется не лучше, а гораздо хуже, и они не ноют. И если на первое нытье изобразят вялое сочувствие, на второе промолчат, то третье вызовет такой приступ раздражения, что поневоле прикусишь язык и научишься жить молча.
Шимон отделился от парней и подошел к их столику. Наклонившись к Нелиде, он заговорил ей о чем-то на ухо, сладко улыбаясь, перебегая глазами по лицам женщин вокруг. Взглянув на Зеу, подмигнул ей ласково, и от этого знака внимания она еще больше помрачнела, чувствуя, как кровь гудит в ушах и сердце стучит, как лапы убегающего от зверя кролика.
Этот человек властвовал над нею тотально. Проник, пропитал ее насквозь, так что она была уже больше им, чем собой. (Полностью своя собственная – разве что одна тоска.) Встречая глазами шальную, размашистую фигуру, она захлебывалась в ноющей боли, которой могла бы болеть рука, отрезанная от тела и знающая, что тело гуляет одно, без нее, на свободе.