Полная версия
Крещение Руси: мифы и реальность
С одной стороны подобное положение дел, как могло бы показаться при поверхностном взгляде, могло содействовать благу для Православной Церкви. И действительно во время царствования Николая I наблюдается некоторое увеличение количества православных приходов, монастырей, священнослужителей и монахов[27]. Однако, как это уже было отмечено выше, общее состояние православного верующего народа (не исключая и клир) оставляло желать лучшего.
Чего только стоит тот факт, что во время правления Николая I никто из архиереев того времени не мог управлять своей паствой без вмешательства светской власти. Более того, светскими властями явно не приветствовалась инициатива, исходящая со стороны духовенства и верующего народа, касающаяся серьезных вопросов внутрицерковной жизни, т. к. согласно идеологической установке того времени любая инициатива (впрочем, как и в прежние синодальные времена) должна была исходить только от самодержца: «Все в империи подчинялось лишь его распоряжениям, так как его взгляды на добро и зло, на то, что есть польза, а что вред не могли ни обсуждаться, ни критиковаться публично. Эти правила распространялись и на Православную Российскую Церковь, иерархи которой должны были всегда помнить о своей зависимости от светской власти. В эпоху Николая I эта зависимость демонстрировалась достаточно прямолинейно: епископы, как и чиновники, получали высочайшие выговоры за провинности; как и в прежние годы, постоянно перемещались с места на место; должны были оказать губернатору того города, в котором служили, «всяческое уважение», являясь перед светским чиновником по первому требованию»[28].
Все это не могло не сказаться самым отрицательным образом на отношениях между Церковью и государством, но ситуация достигла своего апогея в 1836 году, когда император внял коллективному обращению Святейшего Синода и назначил на место обер-прокурора флигель-адьютанта полковника графа А. Протасова. По иронии судьбы, члены Святейшего Синода, желая сместить неугодного им обер-прокурора С. Д. Нечаева, сами указали царю на кандидатуру графа А. Протасова, в чем, безусловно, просчитались: «Святейший Синод получил то, что хотел: обер-прокурором стал на долгие годы гвардейский офицер, названный современником «патриархом со шпорами». Облеченный полным доверием императора, имевший «громадные связи при Дворе» и «хитрый ум», блестящий полковник, в дальнейшем получивший генеральские эполеты, занял первое место в духовном управлении. «Светская власть окончательно завладела внешней стороной Церкви. В. Церковь соборных постановлений, догматическую, она, правда, не решалась вмешиваться; несмотря на то, внутренняя жизнь Церкви приутихла… Священники стали принимать характер чиновников в рясах»[29].
Кстати, необходимо отметить, что автор вышеприведенной цитаты не совсем точен в формулировках. Действительно, светская власть, как правило, не вмешивалась в догматические вопросы, рассматриваемые на Церковных Соборах. Однако, все же, ее влияние затрагивало и вероучительные моменты, в том числе и догматику. Как один из примеров подобного влияния можно привести настойчивые требования обер-прокурора А. Протасова касательно редактирования отдельных мест «Катехизиса» свт. Филарета (Дроздова): «Как известно, текст Катехизиса, изданного в 1823–1824 гг., дважды подвергался изменениям. В издании 1827–1828 гг., когда, впрочем, дело ограничилось заменой библейских и святоотеческих цитат на русском языке церковнославянскими, и 1839 г., когда были произведены более существенные изменения в тексте по настоянию обер-прокурора Протасова в сотрудничестве с митрополитом Серафимом (Глаголевским) и другими членами Св. Синода. Нужно сказать, что «исправление» Катехизиса в духе его большей латинизации и согласования с Исповеданиями Петра Могилы и Досифея не всегда было удачным»[30].
Таким образом, в силу сложившейся ситуации все вопросы, касающиеся духовного устроения и внутренней религиозной жизни российских подданных, стали решать исключительно административными методами. И хотя на словах Николай Первый всецело ратовал за ненасильственное обращение своих подданных в православную веру, как и вообще за ненасильственную борьбу с безверием в его стране, на деле же было известно; император – сторонник административных мер воздействия[31]. Увы, но стремление светских властей к унификации, к сведению религиозной жизни всех православных империи под единый знаменатель в николаевскую эпоху не привело к торжеству православного единства. Скорее – наоборот, это только усилило антицерковные настроения в российском обществе того времени: «Дело заключалось в том, что император Николай I и обер-прокуратура Святейшего Синода считали возможным с помощью административных методов решить основные церковные (как и все остальные) вопросы России, в то время как критики режима полагали начать с раскрепощения самой Церкви. Среди этих критиков были люди вполне благонамеренные, честные и православные по духу. Для многих славянофилов, равно как и для западников, православие не совпадало с «ведомством православного исповедания» и, соответственно, не сопрягалось с казенным пониманием самодержавия»[32].
И все же было бы ошибкой считать, что подобное положение дел во взаимоотношениях Церкви и светской власти сложилось в силу чьих-то корыстных побуждений или намеренной провокации по отношению к христианской вере. И. Николай I, и прочии наши государи, как и большинство имперских чиновников 18-го и 19-го веков, были людьми верующими и вполне православными.
Проблема заключалась не в том, что они намеренно или чисто подсознательно хотели поставить Церковь в зависимое положение от государственной власти. Суть проблемы состояла в том, что в сознании правящих кругов того времени произошла некая подмена ценностей, а именно: ценности имперские, национальные были для многих представителей высшей российской элиты выше ценностей евангельских. Попросту говоря, «патриотическое чувство» (в котором, к слову сказать, нет ничего плохого) по отношению к своему государству было поставлено выше жизни по заповедям Евангелия (хотя их, естественно, никто не отрицал). «Теория официальной народности» стала доминирующей идеей в умах правящих кругов Российской империи, вытеснив тем самым на второй план христианские ценности. На практике это привело чуть ли не к языческому культу поклонения государству и русскому народу как таковому, а императору как некоему богу во плоти: «Николай I смотрел на человеческую жизнь (в том числе и на свою собственную) только как на службу. Не испытывая и тени сомнения в том, что его власть законна, он требовал от подданных безусловной покорности, в свою очередь проявляя покорность по отношению к идеалу избранника Божьей власти. «Его самодержавие милостью Божией было для него догматом и предметом поклонения, – вспоминала фрейлина императрицы Александры Федоровны А.Ф. Тютчева, – и он с глубоким убеждением и верой совмещал в своем лице роль кумира и великого жреца этой религии»…Николай I только потому был «кумиром и жрецом» самодержавия, что воспринимал его исключительно как религиозный феномен»[33].
В пылу патриотического подъема никто так и не заметил того глубокого, внутреннего крена, который содержала в себе официальная имперская идеология. Идеология, которая не смогла учесть онтологическую несводимость друг к другу Царства Небесного и падшей земной действительности. Идеология, сакрализировавшая и оправдывавшая последнюю, что совершенно противно Евангелию Христову. Делая анализ имперской идеологии византийского общества (которая, к слову, очень сильно напоминала «теорию официальной народности»), современный православный богослов о. Иоанн (Мейендорф) писал: «В наше время византийская идея гармонии между Церковью и обществом стала неприменимой как практический образец общественного строя. Более того, в самом византийском – по существу утопическом – идеале крылся духовный изъян: византийцы, как и весь средневековый мир, фактически считали гармонию уже осуществленной… Говоря богословски, византийская идеология погрешала в области своих же собственных эсхатологических категорий, отождествляя земное царство с Царством Божиим и часто забывая, что всякая государственная структура принадлежит к миру падшему, не подлежащему абсолютизации и обожествлению…».
Странно, но имперские власти России так и не смогли понять этой простой христианской истины[34]. Они упустили из виду тот факт, что истинной объединяющей идеей могла быть только такая идея, которая изымает человека из падшей действительности этого мира (частью которого, между прочим, является и империя, и государство, и самодержавие). Идея, которая направлена на решение главнейшей проблемы человеческой жизни – проблемы преодоления смерти и страданий. И именно этой идее подчинено все Бытие Церкви Христовой. Именно поэтому: «Ставить жизнь Церкви в зависимость от имперского строя – значит совершенно не понимать смысла Церкви, того, что она имеет совсем другую природу, чем какие бы то ни было формы государственного устройства»[35].
В сложившейся ситуации доминирования «теории официальной народности» православие часто воспринималось людьми как некий инструмент для патриотического воспитания населения, в результате чего у большинства сложилось вполне устойчивое мнение о том, что Православная Церковь есть по преимуществу националистическое явление. Фактически же это означало формирование в сознании людей того времени устойчивого стереотипа о Церкви без Христа и жизни по евангельским заповедям.
Видя в Церкви лишь некую сдерживающую идеологическую узду, имперская власть совершенно не заботилась о том, чтобы Церковь выполняла свою главную задачу – проповедь о Христе и христианском образе жизни. В результате, в жизни большей части российского общества произошла страшная метаморфоза, а именно: в сознании многих людей Православие перестало ассоциироваться собственно с христианством и Христом.
К сожалению, эта болезнь не прошла и мимо самой Церкви, как тля она стала проникать в церковную среду, наполняя ее ложным христианству духом формализма и законничества, в результате чего Церковь постепенно начинает превращаться в «государственное учреждение по делам религий», а христианская жизнь – в систему запретов и долженствований, систему основанную на подмене подлинно-христианских отношений формально-казарменными установками, на страхе принять историческую реальность, на боязнь думать и т. д.
Естественно, все это не имеет никакого отношения к Православию, к святоотеческому учению о спасении, к подлинной церковной традиции, ибо цель Церкви не империя, не удовлетворение духовных или материальных запросов населения, а Царство Божие, которое: «внутрь нас есть» (Лк. 17:21).
Непонимание этой основополагающей истины в итоге привело к тому, что для многих людей (как в прошлом, так и в настоящем) церковная жизнь стала восприниматься с чисто внешней, формальной стороны, восприниматься как некая «белая магия православного обряда», суть которой состояла в том, чтобы ставить свечки, подавать записки, ездить в паломничества (в 18-м и 19-м веке ходить по святым местам), служить водосвятные молебны и т. д., попросту говоря – совершать определенные внешние действия в надежде на то, что они сами по себе, автоматически, окажут нужное магическое действие. В том числе, и многим пастырям Церкви было гораздо легче выступать в роли жрецов, т. е. – служить молебны или требы и, получив плату, на этом закончить созидание Церкви. Все это фактически означало профанацию самой сути христианской веры, когда христианство представляло из себя внешнее без внутреннего, а церковная жизнь стала жизнью без нравственного и духовного труда.
Если прибавить сюда еще и чисто административное давление, осуществлявшееся со стороны светских властей на Церковь, то становится ясно, почему в истории России стала возможной глобальная катастрофа начала 20-го века. «…не потому ли так сильно ударила революция по Церкви, – заметил святейший Патриарх Кирилл в одном из своих публичных выступлений, – что в сознании многих людей Церковь отождествлялась с властью, воспринималась как ее инструмент?»[36]
После смерти Николая I в жизни русского общества (как в духовной, так и в материальной сфере) начали происходить некоторые перемены. Во время царствования нового императора Александра II (1855–1881) старая идеология управления духовным ведомством подверглась суровой критике. Россия начинала движение по пути социальных, экономических и политических реформ. И все же они также неоднозначно сказались на религиозной жизни русского народа, а может быть, даже и усугубили ситуацию[37].
Так в 1864 году (т. е. через четыре года после отмены крепостного права) свт. Игнатий (Брянчанинов) сделал такую заметку по поводу состояния народа:
«Мой сборщик, умный монах, лет 50-ти, возвратился с Кавказа и с приволжских губерний. На Кавказе принят был очень радушно, но насобирал мало по причине оскудения страны от неурожаев, а паче по причине общего и быстрого охлаждения народа к Церкви. Ему говорили мои знакомые: «Только три года Владыко от нас, а ему не узнать бы теперь народа, так он переменился»[38].
В 1866 году он делает еще более резкую оценку религиозного состояния простого народа: «Религия вообще в народе падает. Нигилизм проникает в мещанское общество, откуда недалеко и до крестьян. Во множестве крестьян явилось решительное равнодушие к Церкви, явилось страшное нравственное расстройство»[39].
В новых условиях современники стали подводить итоги прошедшему царствованию, в том числе и критически оценивая состояние русского духовенства: «Об этом писали как светские лица, так и клирики, иногда замечая, что в течение тридцати лет (а фактически гораздо большего периода, – прим. автора) в отношении веры русский народ был предоставлен самому себе, не получая никакого религиозного воспитания и даже не имея понятия «ни об чем духовном»[40].
Кризис образования
Вышеописанный кризис религиозной жизни не мог не коснуться и тогдашней интеллигенции. Как констатировал прот. Философ Орнатский: «…большинству образованной публики второй половины 19-го века было присуще воззрение на Православие как на la pravoslavie, состоящих из нескольких неприличных анекдотов об отношении священника к народу, того, что народ поклоняется доскам, да в посту ест капусту и редьку»[41].
И все же, в первую очередь, это был кризис всей системы светского и духовного образования начиная от школьной скамьи и кончая университетом: «В школьное воспитание у нас, – пишет в середине 19-го века святитель Феофан Затворник, – допущены нехристианские начала, которые портят юношество; в общество вошли нехристианские обычаи, которые развращают его по выходе из школы. И не дивно, что если, по Слову Божию, и всегда мало избранных, то в наше время оказывается их еще меньше: таков уж дух века противохристианский! Что дальше будет? Если не изменят у нас образа воспитания и обычаев общества, то будет все больше и больше слабеть истинное христианство, а наконец и совсем кончится; останется только имя христианское, а духа христианского не будет. Все преисполнит дух мира»[42].
«Знаете ли, какие у меня безотрадные есть мысли? И не без основания, – продолжает святитель. – Встречаю людей, числящихся православными, кои по духу вольтериане, натуралисты, лютеране и всякого рода вольнодумцы. Они прошли все науки в наших высших заведениях. И не глупы, и не злы, но относительно к вере и Церкви никуда не гожи. Отцы их и матери были благочестивы; порча вошла в период образования вне родительского дома. Память о детстве и духе родителей еще держит их в некоторых пределах. Каковы будут их собственные дети? И что тех будет держать в должных пределах? Заключаю отсюда, что через поколение, много через два, иссякнет наше Православие. Что ж? Сидеть, поджавши руки? Нет, надо что-нибудь делать! Злые начала вошли в науки и в жизнь; у нас нет книг, читая которые, можно бы образумиться тем, кои еще способны к образумлению…»[43]
Свт. Игнатий (Брянчанинов), так же как и свт. Феофан, неоднократно подчеркивал удручающее состояние образованного общества и духовенства того времени. Так, например, в одном из писем преосвященному Леониду (Краснопевкову), епископу Дмитровскому, он пишет: «На вас лежит великая обязанность примирять главные сословия отечества, которые разорило европейское учение. Влиянию этого учения много подчинились и духовенство, и дворянство. Я читал с ужасом январские и мартовские статьи казанского Православного Собеседника, в которых столкновение сословий выражено очень ярко… Я видел в Петербурге купцов, погостивших в Европе, и подивился тому удалению, той дикости, которую они начали являть к Церкви и духовенству. Видел там детей священнических, образованных по-европейски: то же самое!… В настоящее время совершаю путешествие по западной половине моей епархии, по Черноморию, не так растленному, как другие места. Но и сюда проникло европейское просвещение с блудом своим… Чиновники у них голые и голодные, кончили курс в разных университетах, веруют, кажется, в одни деньги… Что из этого будет! По всей вероятности, такие, кончившие курс в университетах, вскоре сделаются правителями и руководителями всего простого народа»[44].
Ситуация еще более обострилась к началу 20-го века. Кризис, начавшийся при Петре Великом, к тому времени поразил уже все сферы и слои российского общества, не исключая и церковно-научные круги. По многочисленным воспоминаниям того времени, в духовных академиях и семинариях (не говоря уже о светских научных учреждениях) конца 19-го – начала 20-го века царила атмосфера страха, а часто элементарного неверия и нигилизма: «Никакие реформы, однако, не могли устранить те основные недостатки, которые были заложены в русские духовные школы в петровскую эпоху. Они остались не устраненными вплоть до революции 1917 года. Эти недостатки в 1909–1911 годах были ясно обозначены историком русского духовного образования профессором Б. Титлиновым. Говоря о духовных школах первой половины XIX века, он отмечает, что в основу школьной педагогики того времени были положены идеи страха Божия, благочестия и повиновения; распорядок дня учащихся был строжайшим образом регламентирован, и за соблюдением всех пунктов школьного устава следили инспекторы и назначенные им в помощь из числа учеников «старшие». Воспитательная задача школы, таким образом, сводилась к внешнему, дисциплинарному надзору, осуществляемому при помощи самих же учащихся. Влияние «старших» нередко оказывалось развращающим… Отсутствие подлинного духовно-нравственного влияния учащих на учащихся и «дисциплинарное культивирование» набожности и послушания в воспитанниках приводили к тому, что «набожными и послушными духовные питомцы были большею частью только наружно… под личиной видимого благочестия нередко скрывалось полное равнодушие к вере, и усердно отбивающий поклоны в церкви ученик за глазами начальства готов был на кощунственную выходку». Внешнее почтение к начальству держалось на «рабском страхе, забитости и приниженности личности, а не на уважении к воспитателям»… За нарушения дисциплинарного режима наказывали весьма строго. Широко применялись телесные наказания: «Удары розог достигали до 100; тогда кровь текла ручьями, и истязаемый долго не мог оправиться». Бывали случаи смерти учеников в результате жестоких истязаний. Общий приговор, который выносит Б. Титлинов духовным школам первой половины XIX века, суров: «Система духовно-школьного воспитания… мало отвечала той высокой цели и тем задачам и требованиям, которые предъявлялись к школе не только жизнью, но даже буквой устава… В ней не было духа живого, идеи; мало было любви и много невнимания к правам юношеской личности, к ее человеческому достоинству и индивидуальному складу…»[45]
Все эти выводы о далеко не беспроблемном состоянии духовного образования подтверждаются свидетельствами таких видных церковных деятелей как свт. Филарет (Дроздов) и свт. Игнатий (Брянчанинов). Так, например, свт. Филарет разработал целую систему мер по улучшению духовного образования и повышения религиозно-нравственного уровня духовенства (большинство из которых так и не были приняты)[46] Похожие меры исправления ситуации предлагал и свт. Игнатий[47], который достаточно критически отзывался о государственной системе духовного образования его времени: «У нас выходит воспитанник, – писал святитель, – с каким-то неопределенным направлением: он желает получить священническое место, если оно выгодно; если, по случаю, представится более выгодное место в приказных, то он нисколько не останавливается принять его. При беседах всегда слышишь на первом плане мысль о выгоде»[48].
По его свидетельству: «…в академиях, семинариях и духовных училищах христианство преподается только по букве, мертвящей и убивающей, и потому из недр их выпускаются одни только, за редчайшими исключениями, духовные мертвецы». В одном из писем он с горькой иронией замечает: «Сбывается слово Христово: в последние времена обрящет ли Сын Божий веру на земли! Науки есть, академии есть, есть кандидаты, магистры, доктора богословия (право – смех, да и только); эти степени даются людям. К получению такой степени много может содействовать чья-нибудь б… Случись с этим «богословом» какая напасть – и оказывается, что у него даже веры нет, не только богословия. Я встречал таких: доктор богословия, а сомневается, был ли на земле Христос, не выдумка ли это, не быль ли, подобная мифологической! Какого света ожидать от этой тьмы!»[49]
Конечно, подобное положение дел в духовных школах не могло не волновать церковные власти: «В самом начале царствования Александра III Святейший Синод обратил внимание на состояние духовного образования. Ревизии, проведенные ранее, в 70-х гг., обнаружили серьезные недостатки в постановке учебно-воспитательной работы, снижение церковности учащихся и падение дисциплины. Уход выпускников семинарий на светскую службу и в университеты был непомерно велик. В 1881 г. при Синоде была образована комиссия для пересмотра учебных уставов… Новые уставы были разработаны в 1884 г., в основном под влиянием К. П. Победоносцева… Церковно-охранительный характер этих правил очевиден. Но запретительная политика Победоносцева оказалась не особенно плодотворной, она не смогла искоренить в академической сфере либеральные настроения, которые в конце столетия приобрели тревожный характер»[50].
В начале 20-го века делаются новые попытки изменить ситуацию, тем более, что ситуация действительно выглядела удручающе. Так, например, в 1905 году брожения в семинарской и академической среде закончились студенческими волнениями. Увы, но изменения, вносимые ими в уставы духовных школ, диктовались не столько нуждами самих школ, сколько сменой политической ситуации в стране, в результате чего все эти изменения носили преимущественно косметический характер и не могли существенно улучшить жизнь семинарий и академий.
Для большей наглядности приведем здесь несколько свидетельств видных церковных деятелей конца 19-го – начала 20-го века, в которых они касаются состояния российских духовных школ: «Школа, – пишет владыка Антоний (Храповицкий), – не развивает ни христианского настроения, ни пастырского духа; она не умеет поставить богословскую науку так, чтобы раскрывать в ней жизненную силу нашей религии, ни дело воспитания направить таким образом, чтобы оно содействовало расширению души учащегося, сливало бы его душу с религиею, с душою всей Церкви……Казенщина все сдавила своею мертвящею рукою. Принцип недоверия ученикам настолько заел школьную жизнь, что последние самым общим правилом своих отношений к школе, к начальству и наставникам ставят тщательное припрятывание всего, что сколько-нибудь касается их личности… Веселый и отзывчивый по природе студент в разговоре с официальным в школе лицом надевает маску педанта и говорит словами прописей… Вся учеба и воспитание духовной школы направляются к тому, что учащийся с детских лет начинает вести двойную жизнь: одну естественную, семейную, которая обнаруживается в его товарищеских отношениях и, пожалуй, у некоторых в богослужении, в молитве: здесь он – русский человек, христианин, православный и евангельский. Другая жизнь – официальная исправность в школьной дисциплине, в ответах из учебника, в писании сочинений и проповедей на темы; здесь вовсе не должно быть вносимо его душевное настроение; он барабанит языком о спасительных плодах Искупления, опровергает Канта, оправдывается перед инспектором во вчерашней неявке ко всенощной, вовсе не соображаясь с действительным настроением души, не спрашивая себя: веришь ли ты тому, что отвечаешь? …Такое воспитание, подчеркивает владыка Антоний, усыпляет и убивает в будущем пастыре его пастырскую совесть, лишает его нравственно-педагогической инициативы: оно превращает священнослужителя в требоисправителя. «Пастырская инициатива подсекнута в нем злом казенщины, пастырь в нем убит, и, конечно, овцы рассеются»[51].
А вот свидетельство другого очевидца жизни духовной школы конца XIX – начала XX столетия, митрополита Евлогия (Георгиевского): «Из казенной учебы ничего возвышающего душу семинаристы не выносили. От учителей дружеской помощи ожидать было нечего. Юноши нравственно покрепче, поустойчивей, шли ощупью, цепляясь за что попало… Отсутствие стеснений при благоприятных душевных данных развивало инициативу, закаляло, вырабатывало ту внутреннюю стойкость, которую не достичь ни муштрой, ни дисциплиной, но для многих свобода оборачивалась пагубой. При таких условиях ни для кого семинария «alma mater» быть не могла. Кто кончал – отрясал ее прах. Грустно вспомнить, что один мой товарищ… через год по окончании семинарии приехал в Тулу и, встретившись со своими товарищами, сказал: «Пойдем в семинарию поплевать на все ее четыре угла!». Семинария была огромная (500 человек семинаристов). Дух в ней был «бурсацкий» и в то же время крайне либеральный. Дисциплину начальство поддерживало строжайшую, но это не мешало распущенности семинарских нравов и распространению в среде учащихся революционных идей. У семинаристов была своя нелегальная библиотека, которой они пользовались в течение многих лет…Писарев, Чернышевский, Златовратский, Решетников, Ключевский (лекции его были запрещены), социал-революционная «Земля и воля»… ходили по рукам»[52].