Полная версия
ДР. Роман в трех тетрадях с вопросами и ответами
Выжав на положенную длину финальную ноту, я уставился на них, не зная, что сказать. Слушатели тоже некоторое время молчали, не сводя с меня восхищенных глаз, после чего расцепили руки и дружно захлопали. Я встал и только тут вспомнил, что из одежды на мне исключительно бандонеон, оказавшийся при смене положения тела как раз в нужном месте. Я встал, чтобы поклониться, но в итоге лишь чуть наклонил голову, боясь нарушить сложившееся между телом и бандонеоном равновесие. Слушательница в ответ на кивок шагнула вперед и протянула руку.
– Даниэла. Можно Даня.
Я начал было высвобождать правую ладонь из петли, но инструмент, лишившись поддержки, предательски пополз вниз, и мне пришлось вернуть кисть на место. Даня вежливо улыбнулась, убрала протянутую руку и отступила назад. Ее спутник, уже приготовивший руку к рукопожатию, мгновенно оценил ситуацию и ограничился словами:
– Федор. Федя.
Я вторично кивнул и представился:
– Лев.
И зачем-то, скорее по преподской привычке, добавил:
– Платоныч.
Тогда я даже подумать не мог, что имени в итоге не останется, и для всех в округе, даже для детей, я буду известен только по отчеству. Произнесенное трижды «очень приятно» слилось в единое целое, после чего снова наступила тишина. Она висела до тех пор, пока Федя, переглянувшись с Даней, не прервал молчание неожиданным, в финале почти панибратским:
– Сыграйте танго. Можете? А, Платоныч?
Постепенно раскрывая для себя историю их семьи, я узнал, что впервые увиделись они на одной столичной милонге7, однако при первой встрече… не заметили друг друга. Одна Бьяджи-танда8, и никакого желания продолжать. Ни единой зацепки. Ни намека на сладкий ужас в груди. Кабесео9 оказалось изящной обманкой. Первый взгляд – не первым.
Настоящее знакомство произошло спустя полгода в фойе театра. Он был в пиджаке и джинсах, она – в красном брючном костюме (сохранилось фото). В ожидании «Трех сестер» они одновременно взяли зеленое яблоко – последнее в блюде, выставленном для гостей на древнем, позапрошлого века буфете. Федя уступил. Даня взяла плод, откусила кусочек и, чуть помедлив, передала яблоко Феде. Он взял и тоже откусил. Откусил как попало, не ища свободного места, и вернул Дане. Она повторила его жест: откусила не глядя.
О милонге они в тот момент не вспомнили. Танец напомнил о себе позже. Но не для раскаяния. Для саркастической улыбки. А тогда… Тогда был спектакль. Была декорация – березовый лес, связавший сестер в триликое целое. Была нудность первого акта, после которого ушли соседи Дани, а позади Феди кто-то шумно через голову снял свитер. Было тихое Иринино «в Москву», которое они, как признались мне, повторяли чуть ли не каждый день все эти годы в сказочно-дремучей глуши. В антракте был яблочный пирог со смородиновым вареньем. Даня много раз делала похожий, но слаще того ей так и не довелось испечь. Было почти церковное величие второго акта, так что обоим стало мучительно жалко тех, кто покинул зрительный зал до срока. Была последняя просьба Тузенбаха: сварить кофе. Все Камневы говорили «сварить барону» и отчего-то дружно смеялись. И, наконец, было главное: бесконечно-прекрасное, мудрое и наивное Ольгино «если бы знать, если бы знать…»
Предав однажды, танго в тот же вечер вернулось. И связало их окончательно. Обманув их первый взгляд, оно больше не расставалось с ними. Едва оказавшись за дверьми театра, они не смогли удержаться; тот двор-сад перед театром и некошеный дворик у дома-бочки голого бандонеониста разделяло без малого тринадцать лет, но все эти годы, как бы не менялась жизнь, тот по-настоящему первый танец будто повторялся снова и снова.
А я в то утро даже и не поинтересовался, почему вот так сразу после Пахельбеля танго. Не поинтересовался: «Ничего, что я голый?» Не поинтересовался, что делают в глуши люди, которые танцуют так, что позавидовали бы маэстро-латиносы. Не поинтересовался… В тот момент я видел двух влюбленных, босых, немного грязных и неприятно пахнущих, – они прибежали-приплыли ко мне тогда с уборки навоза – танцующих будто в последний раз. Они так вкладывались в каждое движение, что даже банальная «плитка»10 показалась мне верхом прекрасного и совершенного. Я и сам не мог остановиться, впервые за долгое время импровизируя на тему слышанного мной лишь однажды Soledad Пьяццоллы11. А когда наконец музыкант замер, тяжело дыша и дымясь в испарине, они, покачиваясь из стороны в сторону, все никак не могли разорвать глубокого, ближе некуда, объятья.
И все закрутилось. В три часа дня за мной по договоренности на двухместном каяке приехал Герман. Старший сын. На одноместной байдарке его сопровождала сестра, Валя. Двойняшки. Подростки были схожи тонкими чертами лица, унаследованными от матери, но предельно различались по характеру. Серьезный, не по возрасту логичный и рассудительный Герман. Конечно, как и отец, очкарик. И Валя, которая больше пела, чем говорила, не ходила, а пританцовывала. Валя к тому же, в отличие от брюнета Германа, – отцовская кровь – была блондинкой. Не просто русый, как у матери, а неистовый, как яркая солома, цвет ее волос волновал и притягивал. В них была особая магия. Лишь однажды случайно коснувшись их – Валя, пробегая мимо, встряхнула головой – я смею утверждать, что ничего более нежно-шелковистого мир не создал и никогда не создаст.
И всё же главным у Вали был ее голос. Необычайной красоты, он отличался силой, которая мне до сих пор кажется каким-то обманом, наваждением, неправдой. Еще в день прибытия мне слышался девичий голос, вернее отголоски, будто долетающие издалека, но порой вполне отчетливые настолько, что я мог различить отдельные слова. К концу дня я не выдержал и, опасаясь быть неправильно понятым, поинтересовался у все знающего Гришки о природе того, что слышал. Сосед нисколько не удивился:
– А… Это Валя. Она из тех…
Бросил он, слегка поведя головой в сторону острова. Тогда я не стал уточнять, кого он имеет ввиду, но появление двойняшек все прояснило. От острова до большой земли было около километра, однако даже когда Валя не пела, а просто разговаривала, ее речь была отчетливо слышна. Да что там километр. Весь остров проговаривался ею насквозь. А он в наибольшем своем диаметре составлял почти четыре! Когда Валя разговаривала с кем-то на одном его конце, ее было хорошо слышно на другом. Естественно, собеседника слышно не было, и о сути беседы можно было только догадываться. Казалось, что Валя разговаривает сама с собой. А уж если она повышала голос… Впрочем, зная о своем «дефекте», в полный голос она говорила нечасто. Вот и здороваясь со мной, она почти прошептала:
– Здрасьте. Я Валя.
В тот момент, не зная обо всем этом, я подумал, что девочка простужена. Но даже шепот ее на близком расстоянии резал ухо. Пара смешков уже по пути на остров эхом разнеслись по озеру и, казалось, подняли рябь на воде. Обычно, если у Вали ничего не было в руках (в те минуты это было весло), она в дополнение к шепоту прикрывала рот ладошкой. Но часто, особенно когда пела, она забывалась, и тогда ее невольно слушала вся округа. Герман, напротив, говорил тихо, с расстановкой, очень основательно:
– Добрый день, Лев Платоныч. Герман.
Представился он и указал веслом на место впереди себя:
– Пожалуйста.
Занять место в каяке для меня, лишенного сноровки, оказалось проблемой – мне пришлось серьезно помучиться. Но Герман был терпелив и осторожен: зацепившись за утлые деревенские мостки, он давал мне четкие указания, как лучше поставить ногу и за что держаться руками. Дети показали при этом, далеко не быстром процессе, верх воспитанности. Я не увидел на их лицах ни грамма насмешки или недовольства моей неуклюжестью, и тем более не было произнесено ни единого слова. Они принимали человека таким, какой он есть. В этом были все Камневы. Ты мог быть каким угодно идиотом, но это была только твоя проблема. Они не собирались тебя менять. Они не мешали никому быть самим собой.
Правда, Валя всё же позволила себе одну лисью улыбочку, когда я занял место и вдруг вспомнил, что забыл подарок в доме (пакет чая). Мне пришлось вылезать из каяка так же мучительно, как это было при посадке, а потом залезать в него снова. Впрочем, лукавая улыбка и без меня почти не сходила с ее лица. А именно та была связана с тем, что чая, как выяснилось, Камневы не употребляли вовсе.
Родители, будучи кофеманами, еще за год до моего приезда раньше установленного медицинскими показаниями срока направили по тому же пути старших детей. Поэтому мое чаеманство стало поводом для долгих и регулярных споров о преимуществах напитков. Дискуссии каждый раз завершались одним и тем же: и мы, и вы по-своему дураки, так давайте ими же и останемся.
Кофемолка и рожковая кофеварка Феди были одними из немногих регулярно используемых бытовых предметов. Они работали каждое утро. Федя лично смалывал суточную норму семьи. И только в последний год Даня, к нескрываемому огорчению Феди, для которого кофе был своего рода культом, стала уменьшать свою порцию – явная примета начавшего между ними разлада, который в отношении кофе был и раньше. Краеугольным камнем была степень прожарки зерен. Федя, будучи кофейным гиком, обжаривал зерна сам и не уходил дальше стандартной венской. Даня же предпочитала испанскую. По мнению Феди, почти что «угли».
Эти споры из серии «милые бранятся…» ни у кого не вызывали беспокойства. А вот отказ Дани от принятого объема, напротив, был воспринят серьезно. Она не объясняла причин. Это был своего рода бунт ради бунта, возмущавший Федю до глубины души. Кофе был для него религией. И жена-«еретичка» выбивалась из сложившейся картины мира.
Поводом для этого весьма примечательного культа стало вполне определенное событие. При приеме на работу бывший шеф пригласил его, дремучего провинциала, в группе наиболее отличившихся стажеров в свой пятисотметровый особняк, где сам лично смолол и приготовил эспрессо для каждого. И Федя погиб. Растворимый кофе, изредка бурда из автоматов и реже что-то заваренное в офисе, столь привычное ему до того момента, было лишь «чем-то», а не настоящим кофе. Эспрессо шефа стало вкусом и запахом успеха, от которого даже в Старцево Федя не смог избавиться. У Дани такой истории не было. Профессорскую дочку (причем профессором была мама) сложно было удивить кофе. Но любила она его не меньше Феди.
В тот полдень я, еще не зная той части истории семьи, вез чай, полный уверенности, что ему будут рады. Китай всё же, а не утлый повседневный Цейлон. И как же я ошибся. Чай взяли, конечно. И заваривали его. Мне. И только мне.
Герман вел лодку не спеша, на мой неопытный взгляд, какими-то не имеющими смысла зигзагами. Валя шла за нами вслед, ни на метр не уходя с фарватера в сторону. Уже позже я узнал о суровом характере озера, неудобных для «судоходства» течениях и странных, опасных ветрах. В отдельные дни и даже недели и месяцы (биоритм озера был более или менее известным местным) детям запрещалось в одиночку спускаться на воду. Сам я с озером так до конца и не разобрался. Без малого года оказалось недостаточно. Заимев к осени обычную лодку-плоскодонку (Гришка мне ее пропил), я не раз столкнулся с капризами водоема.
Главной бедой была волна. Почти всегда она была «неправильной» – никогда не шла в одном направлении. Волны, идущие в разные стороны и под разным углом и то и дело сталкивающиеся друг с другом, превращали водную поверхность в разбитую дорогу. Ощущение было именно таким: ухаб на ухабе. Потенциал волны был огромным – её силы хватало на то, чтобы перевернуть обычную лодку, еще и с грузом. Были случаи, когда волна в клочья разбивала борта старых или плохо сделанных лодок. Причем в относительно безветренную погоду. А уж если поднимался ветер – такое часто было в мае или в октябре, особенно ночью, – пиши пропало, к воде лучше было вообще не приближаться.
В тот день стоял штиль, и толчея была слабой, едва заметной, – пара-тройка слегка конфликтующих между собой направлений. Но дети всю дорогу молчали. Весь вид Германа говорил о серьезности его работы. Я пару раз обернулся с желанием заговорить, но решил все-таки оставить эту затею. Валя поодаль что-то мурлыкала себе под нос. Кричать что-то ей было бы совсем уж неприлично, и я лишь позволил себе осмотреться с другого, отличного от большой земли, ракурса.
Старцево. То ли озеро стали называть так же, как деревню, то ли наоборот, – уже никто и не помнил. Водоем по форме был бы кругом, если бы не несколько вдающихся в него мысов-полуостровов, на одном из которых расположилась часть одноименной деревни, от острия мыса уходящая глубоко в лес на большую, в пять-шесть сотен гектаров, площадь. Улиц как таковых не было. Деревня состояла из хаотично расположенных, соединенных изгородями и огородами в единое целое хуторов. На озере было два больших острова. Кроме них, водную гладь разрывало несколько отдельно стоящих скальных выходов, каждый в несколько десятков квадратных метров площадью.
Большой остров, арендованный Камневыми, звался в народе Полигон. Официальным ли было название, я так и не выяснил, но полигон в советские времена там действительно был. Регулярно, не менее двух раз неделю, фронтовые бомбардировщики и штурмовики бомбили остров. Это нужное для страны безобразие прекратилось лет за пятнадцать до переселения в те края Камневых. Однако территория, проверенная при закрытии саперами, еще была напичкана остатками разбитой военной и прочей техники, использованной в качестве мишеней. Часть этих пережитков холодной войны была видна даже с большой земли. Впрочем, чем были бывшие мишени, порой угадать уже было трудно – настолько они вросли в землю и покрылись густой растительностью. В этом плане Полигону повезло. Флора острова была крайне разнообразной и включала в себя, помимо стандартных заливных и лесных лугов, еловую и дубовую рощи, раскиданные тут и там заросли терна и шиповника. Дополнили природное разнообразие Камневы, рассадив повсюду культурные растения вроде яблонь, слив, груш, смородины и крыжовника.
На Полигоне – острове на озере – было три малых озерца с говорящими названиями: Линево, Козье и Пустое. Линей в первом добывали кошелкой, забредая по колено и просто черпая – озеро кишело рыбой. Прибившихся к линям карасей выбрасывали обратно – у них не было шансов попасть на обеденный стол при таком изобилии. Второй водоем облюбовали козы Камневых. Берега этого озера, словно городские набережные, были «отделаны» камнем, сквозь щели которого пробивалась редкая травка и мелкие кустики. Это было любимое место лежки коз для жвачки и дневного сна. В последнем озере действительно не было ни рыбы, ни какой-либо другой живности. Из него не пили животные. На воду не садились птицы. В пробах воды из этого озера не обнаружили какой-либо химической или биологической аномалии. Но Камневы больше доверяли животным, поэтому Пустое и его окрестности сполна оправдывало свое название, никак не используясь в хозяйственном назначении.
Полигон был разделен на Большой и Малый. Протоку метра в три-четыре шириной, разделяющую пространство на две неравные части, я заметил в первый же день. Она была явно рукотворной, называлась Святая и пересекала остров с севера на юг. Дата ее создания была неопределенной. Известно было только, что протоку прорыли вручную монахи, жившие на втором, большом острове, который в память о них так и звался – Скиты. Отшельники, как и их посетители, не хотели плавать по западной, самой неспокойной и непредсказуемой части озера. Кроме того, передвигаясь по созданному каналу, они сокращали пару километров пути. Но первый мотив, кажется, был основным.
С течениями и ветрами в западной части озера творилась какая-то чертовщина. И не то что дети Камневых, местные взрослые туда не совались. Случайно заплывшие в те воды регулярно тонули. Так что первое, о чем говорили вновь прибывшим, – это как раз об опасности западной части озера. Странно, что Гришка забыл меня предупредить. За него это сделал Герман.
– Лев Платоныч.
– Да, Герман, – обернулся я.
– Вот туда, в ту часть озера, от Святой до вашего берега, не надо плавать, – показал он на этот раз рукой. – Ни на чем и ни с кем. Не надо.
Серьезность, с которой мальчик произнес последнее «не надо», избавила его от моих расспросов, которые я решил приберечь до другого случая. Я только лишь покосился на Валю. И она, поймав мой взгляд, резко, не без наигранности нахмурилась, прекратив на некоторое время напевать себе что-то там под нос. Смущенный строгостью своих спутников, я повернулся в сторону Скитов. Их название мне успел выдать Гришка. Как водится, ничего толком не объяснив.
– Скиты там. Жили старцы. Бога боялись. Не то что… Эх…
Небольшой, по площади примерно с футбольное поле остров представлял собой несколько скальных выходов, возвышавшихся местами метров на двадцать. Растительность была редкой и неравномерной, совсем несерьезной по сравнению с буйством Полигона и большой земли. Чего-то созданного человеком на этом острове не было заметно. Поэтому оставшиеся пару минут пути у меня на языке так и вертелся вопрос «а где же скиты?», но я приберег его до стола, спросив Даню.
– А от скитов ничего не осталось?
– Как же? – удивилась она: – Всё на месте.
Я в удивлении развел руками.
– Простите, не наблюдал.
– А с озера и не увидите. Высаживаться надо. Там пещеры. Природные. Местами только своды отделаны. Две. Переходом связаны. Как две комнаты. У меня там рокфор.
– Этот?
– А какой еще? Привозного не держим. Всё свое. Вы же видели?
Видел. Федя и Даня встретили меня на пристани – большом, где-то десять на десять метров, деревянном плоте с перилами. Чрезвычайно основательном. Не то что мостки на большой земле. Здесь бы и морской катер пришвартовался. Две байдарки-одиночки ждали своего часа, лежа на плоту. На воде покачивалась большая, на треть шире и длиннее обычных, деревенских, плоскодонка с электромотором.
Даня держала за руку младшего сына, родившегося уже на острове. Не то Юрия, не то Георгия. Я сразу не разобрал, как именно его звали. Там была какая-то мутная история не то с состоявшимся, не то с отмененным в последний момент крещением и двумя именами по свидетельству и по церковной книге. Спустя какое-то время спрашивать было уже неудобно. И до сих пор к стыду своему я не знаю настоящего имени мальчика. Выручало то, что все Камневы при мне звали его «Мелкий». Такое обращение было дозволено и прочим. Мальчик отзывался, всё понимал, но вот не говорил ни слова. Когда мы подплывали к пристани, Валя успела меня предупредить на этот счет, впервые за весь переход нарушив строй и поравнявшись в несколько энергичных взмахов с носом каяка.
– Мелкий не говорит. Не спрашивайте. Мама потом плакать будет. И папа расстроится.
Быстро, прекратив на секунду грести, прошептала она и направилась к пристани первой. Я не понял, о чем она. Повернулся за разъяснением к Герману. Но он только кивнул в ответ и указал взглядом на пристань, к которой спускались родители с Мелким. До меня дошло, и когда я вышел из каяка, просто пожал мальчику руку, ничего ему не говоря. Ребенок пяти лет – лицом в отца, почти его копия – посмотрел на меня без какой-либо эмоции. Весь год нашего знакомства я ни разу не видел даже тени улыбки на его лице. О смехе и речи не было. Какая-то недетская, почти старческая серьезность властвовала над ним.
На пристани я познакомился ещё с одним членом семьи. Это был пес со странной кличкой Второй. Кобель. Двухлетка. Ненецкая лайка. Черный с белой грудью и белыми тапочками на лапах. Он сидел у ног хозяина, а когда я наклонился к нему, чтобы погладить, он сам подал лапу. Ошарашенный, я мгновенно пожал ее и, конечно, не мог не выяснить историю странного прозвища.
Оказалось, что пес в семье был вторым по очереди. Его предшественник умер год назад. И звался он… Первым. По чистой случайности. Ненец, у которого брали щенка, не утруждая себя творчеством, называл их по номерам в помете. Кличка хоть и звучала странно, но после короткого семейного совета ее решили оставить. Имя «Второй» в связи с этим стало логичным, создав в семье отдельную собачью историю.
Обе собаки выглядели почти одинаково, только у Первого тапочки были еще и на задних лапах. За обоими псами Федя ездил к ненцам на стойбища. Чистокровность и того, и другого вызвала бы сомнение, если не рабочие качества. Оба по взмаху руки и односложной команде безошибочно гоняли все виды скота в правильном направлении, никогда не ошибаясь, и, разумеется, не переспрашивая.
Подвижность и природная сообразительность четвероногих пастухов позволяли в одну собаку управиться с тремя видами скота, направляя их поочередно в разные загоны. Конечно, стада у Камневых были невелики, а площадь несравнима с бескрайней тундрой, но ум и чутье Второго каждый раз поражали меня. И это при том, что Камневы в один голос называли его глуповатым, придирчиво сравнивая с Первым. В итоге списывали недостаток интеллекта на возраст. Дескать, еще поумнеет. А я недоумевал. Куда уж? Второй знал десятки, если не сотни слов, принося нужные предметы по первой же команде. Стада в осенний период, когда снималась часть ворот и изгородей и животные допускались на убранные огороды, он выводил в одиночку, без людей. И потом возвращал в указанное время с точностью до пяти минут. Свиньям он не давал много копать, а козам – трогать плодовые деревья и кустарники.
Пожалуй, Второй был вторым после Валиного голоса чудом, с которым я столкнулся на острове, но далеко не последним. Что же до Первого, то память о нем бережно хранилась и была важной частью истории семьи. В последние два года пёс сильно болел. Поранившись однажды рыбьей костью, он занес в горло какую-то инфекцию. Его вылечили, но, как оказалось, временно. Болезнь дала осложнения. При первом лечении, боясь остаться без собаки, Федя привез щенка на смену. Первый, увидев его, все понял и сразу поднялся. Не гонор и не желание жить были тому причиной. Он встал, чтобы обучить Второго.
Год щенок повторял за Первым все, что тот знал и умел, ошибался, получал от старшего взбучки, скуля, зализывал болезненные укусы, но уже не ошибался снова. После чего, видимо, посчитав, что уроки закончились, Первый окончательно слег. Приглашенный из самой области ветеринар развел руками. Хитроумная инфекция ушла в кости. Последнюю неделю Первый не мог встать. Второй подвигал ему лапами и носом обе миски: и его, и свою. Иной раз крошил зубами кости и отрыгивал кусочки перед мордой старшего товарища, пытаясь хоть как-то накормить его. Но Первый отказывался от еды. Он не мог работать. Значит, не было причины и есть. Он просто должен уйти…
В то печальное для всех Камневых утро не Валя разбудила остров своими первыми после пробуждения словами, а Второй. Выбежав на крыльцо, члены семьи обнаружили псов на их обычном месте – у собак не было будки, в лютые морозы они спали по привычке прямо на снегу. Первый лежал на груди, положив голову на передние лапы, а Второй сидел рядом и что было силы выл…
Похоронили Первого у ветвистой сосны, отдельно стоящей посередине острова. До последнего дня Второй всякий раз, когда выгоняли стада, находил минуту, чтобы обежать место захоронения старшего товарища с громким лаем, словно говоря: «Ты здесь, ты жив – я делаю то, чему ты меня научил». В дни, когда стада не выгонялись, Второй относил к сосне часть своего ужина. Обычно кость. Он оставлял ее прямо на могиле Первого и, постояв с минуту, молча возвращался домой.
В день нашего знакомства Второй без всякой команды сопровождал меня, куда бы я ни пошел. Я был новеньким, и поданная лапа еще ничего не значила – за чужими глаз да глаз. Урок Первого. Когда-то раз и навсегда усвоенный урок.
С пристани меня повели в дом. Деревянный, где-то десять на пятнадцать, с мансардой и круговой верандой, дом Камневых отличался необычным для горожан интерьером. Бревенчатые стены, ничем не покрытые и не покрашенные. Полы, также некрашеные, были устланы овечьими и козьими шкурами. Исключительно деревянная и весьма немногочисленная мебель. Разбавляла ощущение пустоты интерьера общая черно-белая фотография Камневых, висевшая на стене в зале. Пять крупных планов, объединенных эффектом киноленты в единое целое.
Отопление дома – дровяная печь. На острове не было газа и централизованного электричества. Многочисленные светодиодные фонари и свечи, которыми пользовались Камневы, отчасти решали проблему с освещением. Обычные лампочки, не более одной в каждой комнате, и минимум бытовых приборов – естественно, о телевидении речь не шла – обслуживали генератор и аккумуляторы, которые Федя заряжал едва ли не каждый день в школе на большой земле. Экономия электричества в доме была тотальной. Кроме кофемолки и кофемашины ежедневно включался только ноутбук и заряжались телефоны. Раз в неделю работала стиральная машина.
Федя долго объяснял мне хитрости освещения и отопления, но я так ничего и не понял, кроме того, что это сложно. Хорошо понятно было другое: пытаться провести коммуникации на остров, учитывая сложности географии и бюрократии, – еще сложнее.