
Полная версия
Наша самая прекрасная трагедия
– Да всё как всегда, – только и ответил он, – привет, что ли, пойдём, пройдёмся.
Я рассказал ему о костюмах и новых масках, тем временем тёмные коридоры колледжа уходили в прошлое, а перед нами возникали новые пейзажи мёртвой зимней природы. Он слушал внимательно, но сам пребывал где-то вдалеке. Всё как всегда. Его присутствие стало ощутимым только тогда, когда я закончил свою речь. Настала его очередь сказать своё слово. Говорил он долго, но я слушал вполуха и вряд ли пропустил что-либо важное – хоть его слова и были адресованы мне, Хайдеггер посреди разговора мог потерять саму его нить и пустится в долгий монолог, глубинный смысл которого был ясен лишь ему одному. Главное, что я понял: моя идея ему, в целом, понравилась, а это значило, что её примут и все остальные в лице Гоголя и Андрея. Пока Хайдеггер рассуждал о масках, я опустил глаза на асфальт. Сначала считал шаги, а затем представил, что вместо головы на плечах у меня один голый череп, так что и маска никакая не нужна. Мы зашли в подвал нашей старой кальянной и, на разогрев, выпили по рюмке виски.
Мир исчезает в клубах ароматного дыма. Я есть, но меня будто уже и нет. Та дикая часть меня, что осталась на земле, пытается получить удовольствие от современной русской музыки, звучащей в зале. Больше делать нечего. Хайдеггер почти исчерпал себя и те коротенькие темы, которые он пробует предложить для разговора, состоящих из двух-трёх фраз – для меня всё равно, что звуки пустоты, с той лишь разницей, что будь то действительно голос тишины, звучал бы он куда мелодичнее и уместнее. Этот ритуал с кальяном – не что иное, как способ поставить точку в нашей дискуссии по поводу костюмов и масок, а так же красиво закончить этот день. Завтра мы с Хайдеггером и остальными начнём репетировать новые песни. Что из этого выйдет?! Уж точно это будет не хуже того, чем мы занимаемся сейчас и намного лучше, чем если бы мы не сделали ничего.
На несколько секунд музыка смолкла и только тогда я подумал, что во всём полуподвальном помещении кальянной мы совсем одни. Эта мысль родилась в самой глубине разума и природа её была столь же бессознательна, как ужас первых людей перед лесом тёмной ночью. Призрак этот прожил не более доли секунды, но и того было достаточно, чтобы волоски по всему телу приняли вертикальное положение, кожа стала грубой и сморщенной, а рот невольно раскрылся, готовясь уже издать вопль ужаса, но вовремя остановился. В этой краткий миг не было слышно даже привычного бульканья в колбе кальяна. Весь мир исчез. А затем, словно из неоткуда, появился вновь.
Это прошло мимо внимания Хайдеггера. Он не заметил ровным счётом ничего – его заботили какие-то бессмысленные сообщения и уведомления в телефоне, по которым он мельком пробегал взглядом, прочитывая, почти наверняка, лишь первую и последнюю буквы в слове. А может и тех не было, и он просто скролил всякую ерунду в инстаграме. Всё вернулось на свои места, когда заиграла музыка: высокие тона фортепиано, трубы и барабаны. Лица официантки и бармена вновь стали вполне различимы, а не одним большим чёрным пятном – странно, куда они делись и откуда взялись? Под мелодичные аккорды, доносившихся из динамиков, вниз спустилась компания девушек, которые обменивались фразами на поющем и вместе с тем непонятном языке. Хотя, разумеется, это был самый обыкновенный русский.
Перестав клевать носом, Хайдеггер обернулся на девушек, будто те были его подарком на День святого Валентина. Стоит сказать ему «спасибо» за то, что он хотя бы не бросался на них со звериным рычанием и воплями. Я не видел смысла как-то реагировать на его нескромные подглядывания – в конечном итоге, он оставался самим собой. Единственное, что я счёл уместным в ситуации, которая могла закончиться как триумфом рогатого философа, так и его сокрушительным поражением, так это заявить ему, что кальяну – хана и под этим убедительным предлогом ненавязчиво, но настойчиво провести Хайдеггера к выходу, и самому убраться из этого странного места как можно скорее. Делать здесь нам действительно больше нечего – вскоре сюда должны были волной хлынуть школьники после уроков, а это уже далеко не та компания, с которой хочется проводить время.
Наконец, не без усилий, мне это удалось и Хайдеггер, позабыв о новоприбывших злополучных девушках, направился вверх по ступенькам к выходу. На свежем прохладном воздухе его немного покачивало. К перекрёстку, где мы должны были разойтись, наши ноги на автопилоте несли нас дальше. Наши пятки бились об асфальт ровно в такт и неизвестно было, когда же мы сможем остановиться. Мимо нас пронёсся ветхий автомобиль, которого, судя по всему, двигала вперёд исключительно вера его водителя. Прямо за ним проехал, новенький, будто только что из салона, «Volkswagen». Я засмеялся, когда увидел, что оба автомобиля остановились в нескольких кварталах справа от нас у одного и того же дома. Хайдеггеру известно многое обо мне, но только не то, что способно рассмешить меня на ровном месте; но к этому он отнёсся ровно так же, как и к прочему галлюцинаторному бреду, который, как он считал, люди для удобства договорились называть «жизнью». За этот год я увидел столько всего, чего никогда не увижу дома, что теперь и не знаю, как смогу прожить без всего этого. Мой спутник же ко всему, что происходило вокруг, относился по-философски снисходительно, не вникая во внешние детали и выводы делая лишь для себя самого, прекрасно понимая, что вздумай он высказать их вслух, никто вокруг бы не понял ни слова.
Мои глаза встретились с восьмью ступенями перед входной дверью подъезда, а ноги преодолели их в пять ловких прыжков. Только внутри я почему-то заметил, что слишком часто морщу лоб и щурю глаза, а в придачу к этому ещё и выпячиваю губы по-утиному. Предавать этому какое-либо значение мне казалось глупым и бессмысленным, но не обратить на это внимание я не мог. В результате, мне силой пришлось придать лицу здоровое выражение, отчего стороннему наблюдателю могло бы показаться, что его стянули невидимыми резинками. А затем, я подумал о Насте. Моё лицо расслабилось, теперь оно было просто серым. Перед тем, как зайти в квартиру, я перечитал все надписи на стенах подъезда большую часть которых, чего скрывать, сам же и написал. Но и локальные мемы, которые я увековечил на облазившей штукатурке, не смогли рассмешить меня или хоть как-то поднять настроение. Наоборот, я только поймал себя на том, что вдобавок ко всему уже имевшемуся, ко мне пришла ещё и сутулость. Наверное, я выглядел глупо, особенно, учитывая моё внутреннее состояние. Когда вспоминаю, где нахожусь и чем занят, я сам часто себе таким кажусь. Только одна мама встречает меня улыбкой, пробившуюся сквозь плотный занавес вечернего мрака.
Хоть я изо всех сил старался убедить себя и окружающих, что по уши занят чем-то, мне всё равно, на самом деле, было решительно не понятно, что я должен делать. Вроде бы, мне в этом вопрос вот-вот должна была возникнуть хоть какая-то ясность. Но оказалось, что ничего подобного. Раньше, как мне думалось, во всём было больше смысла. Может быть, это действительно мне просто привиделось. Я устал от своей комнаты – все вопросы, раз за разом возникавшие у меня, когда я проводил в ней долгие одинокие часы, неизменно повторяли друг друга, будто застрявшие в каком-то глупом порочном цикле. И ответами на них я так и не разжился. Но и бежать отсюда было некуда – оставалось лишь привыкнуть к скуке и к тому, что былые увлечения больше не вызывают во мне прежних чувств. И смириться с тем, что нужно искать нечто новое, пока ещё никем неизведанное, чтобы окончательно не сошел с ума.
Ближе к ночи, когда привычный пейзаж за окном проглотила тьма, я встал с кровати, так и не сомкнув глаз и сел за письменный стол. Достал чистый лист бумаги и на нём дрожащей рукой написал несколько строк:
Плывёт по течению
Скинутое бремя,
Отравленный шип,
Потерянное время.
Вначале, я хотел сказать нечто похожее, но на родном языке, на немецком. Но слова и фразы в моей голове звучали только на чужой для меня русской речи. Мне стало ясно, что мысли и думы внутри меня сплетались между собой и образовывали слова лишь на одном языке. И попытайся я выразить их по-немецки, у меня бы ничего не получилось. В Берлине, когда я вернусь туда, эти слова станут для меня памятником ушедшей эпохи. А перечитав написанное, я в который раз убедился, что эти строчки так же могут стать моим гимном, ведущим своего автора вперёд, сквозь весь его путь, каким бы долгим тот ни был. Несмотря на пустоту, свистевшую внутри меня, этот короткий стих был напоминанием о счастье, неизменно наступающим в конце, когда течением уносит всё остальное. Даже потерянное время – всего лишь предмет, груз, от которого можно избавиться, отпустив его.
Просидев пару минут в кресле, глядя в почти нетронутый чернилами лист бумаги, я думал обо всём подряд. А затем, одним движением отбросил всю свою нерешительность в сторону, взял телефон в руку и набрал номер. С той стороны донёсся знакомый голос. Напрасно он пытался изобразить удивление и усталость. Даже недовольство поздним вызовом было столь наигранным, что оно не смущало меня, а смешило. Мне ведь известно, что в этот день недели и такое время суток сон к нему даже не заглядывает. Хотя, Гоголь всегда может удивить и в один момент лечь спать как обычный человек, а не по надуманному для себя адскому расписанию, такой расклад представлялся мне маловероятным.
– Да… Чего тебе?
Нет. Ни за что не поверю, что Гоголь в это время спал и мой звонок нарушил его покой. Скорее всего, ему просто не понравилось, что нашелся такой человек, который осмелился вырвать его из привычного ночного одиночества.
– Твои родители спят? – спросил я.
– Наверное… Хотя, кто их знает. Я сейчас у бабушки.
– Скажи, а в том доме, где сейчас ремонт – ну там, где мы собираемся на репетиции – там сейчас кто-нибудь есть?
– Конечно же нет!
– А можно мне тогда приехать туда? Я совсем не могу заснуть, а в том доме, в котором мы всегда встречались мне, почему-то, хорошо. Хорошо, если бы ты тоже пошел туда – получилась бы сымпровизированная вечеринка с ночёвкой. Только это будет тусовка настоящих писателей и никого больше – она принесёт нам обоим много новых слов и строк. Так, как тебе?
Я говорил то и дело запинаясь – сказывалась усталость, накопившаяся за день. Но стоит во мне проснуться чему-то, что древние греки называли «музой», как от сонливости в тот же миг не оставалось и следа. Почему-то я был уверен, что в моём прежнем пристанище, написать мне ничего не удастся, по крайне мере, сегодня. Другие, наоборот, для своей работы ищут места потише, поспокойнее – такие, как своя комната. Но я ведь не роман писать собрался, в самом деле. Чтобы написать песню, сначала, я должен играть. Здесь же сделать это не получится. Творческий процесс – дело шумное. И я должен находиться в гуще событий о которых собираюсь написать, как фотожурналист, работать я могу только на месте происшествия, здесь и сейчас. Договорив до конца, я ждал, что ответит Гоголь, которого я успел так хорошо узнать за эти восемь месяцев. Именно от него сейчас зависело многое, если не сказать всё.
– Тебе повезло, – донёсся голос с той стороны, – сегодня я не против. Приезжай, если не боишься. Мне-то идти совсем ничего, а вот тебе придётся ехать через полгорода в не самый спокойный район, на ночь глядя.
– Сейчас не так уж и поздно, – ответил я, – дождусь маршрутки, доеду, а там уж как повезёт – я не боюсь тёмных улиц.
– Это хорошо. Говорят, что гопники в темноте видят не человека, а окутавшее его облако страха. Того, кто их не боится, они не замечают. Бесстрашных видят лишь другие, такие же, как и они, сумасшедшие.
Его слова я пропустил мимо ушей. Кажется, я уже говорил, что речи Гоголя не всегда стоит воспринимать всерьёз, особенно после заката.
– Я уже выхожу. Приеду, как смогу.
– Давай.
Больше он ничего не сказал и первым закончил вызов. Я оделся и как можно тише прошел мимо маминой спальни. За моей спиной дверь подъёзда захлопнулась беззвучно, будто её никто никогда не открывал. На улице меня встречали, отравленные ядом ночи, старые дворы и город, скрывшийся под покровом темноты. Я был здесь своим и двигался по безлюдным улицам, как по собственному дому. Те, кто спали днём, прячась от солнечного света, выползали из своих нор и жалили тех, кто всё ещё жив.
До остановки я прошел, никого так и не встретив. Несколько тёмных личностей стояли вместе со мной, дожидаясь ночной маршрутки или автобуса. Один из них ели стоял, поэтому не отходил от столба с дорожным знаком, а двое других курили в сторонке. Днём в них не было ничего особенного – такие же как все среди сотен пассажиров, ожидающих своего Харона. Но ночью их облик приобрел неуловимые очертания, от которых становилось не по себе. Ждать пришлось минут пятнадцать среди мёртвой тишины ночных улиц. Затем, появился пустой автобус с сонным водителем, останавливающийся в лучшем случае раз в минуту. Качаясь и пошатываясь, он доехал до нужной остановки и передо мной открылись механические двери. Я шагнул вперёд и очутился на тёмной безлюдной улице, не сразу вспомнив в какую сторону идти. В такое время суток самое страшное – встретить незнакомца на дороге. Несколько раз, завидев фигуру человека вдалеке, я сжимал кулаки в карманах, заострял все чувства, а сердце в тот миг билось быстрее от ужаса и необъяснимой злобы. Вряд ли я сам тогда производил приятное впечатление – выглядел, будто сам вот-вот на кого-нибудь наброшусь. Странно, но мне действительно в голову приходили подобные мысли. Ближе к центру города я не стал бы о таком думать – только неблагополучной окраине и только в это время. Можно себе представить, как она сводит с ума тех, кто здесь живёт. К счастью, я спокойно дошел к дому Гоголя. Меня не могло не радовать то, что на самом деле всё могло сложиться по-другому. Никогда не знаешь, к чему может привести такая дорога. Первым делом, я сказал об этом Гоголю.
– Ага, – сказал он, – только знаешь, не думаю, что дело здесь во времени суток или районе, в котором я живу. Демонов рождают сами люди.
– Да, иногда кажется, что чертей во мне больше, чем в этом городе домов.
Я удивился, когда Гоголь поставил передо мной чашку чая – на него это совсем не было похоже. И только сделав первый глоток, моё лицо сморщилось, но в душе просветлело. Этот чай во всех смыслах обжигал.
– «Русский чай» – коктейль из чёрного крепкого чая пополам с водкой. На здоровье.
И сам сделал глоток из своей кружки.
Справедливо было бы спросить себя: зачем я вышел из дома?! Для чего на автобусе с ночными бродягами ехал в другой конец города, рискуя наткнуться на лихих прохожих и ввязаться в неприятную историю, а то и вовсе на одной из строчек некролога?! Такими вопросами можно мучить себя бесконечно, но вот кто точно не стал бы этого делать, так это Гоголь – в этом сомневаться не приходится. По телефону я сказал ему, что приеду и буду писать. Поначалу, я и вправду верил в идею писательской вечеринки, но для него это с самого начала для этого мои слова звучали так, будто я сказал их по-немецки. Все мои попытки серьёзно написать пару куплетов и поставить их на музыку с самого начал свёл на нет его «Русский чай». После него я свалился на диван, укрытый одной только простынёй, хоть и всё равно пытался написать хоть пару куплетов. Через пять минут я выпил ещё одну кружку чая, перечитал криво выцарапанные в блокноте фразы, затем, вы третью кружку и больше о них не вспоминал. И думать над тем, зачем я здесь, дальше не стал.
В этом доме вечно идёт ремонт и в нём никто в нём не живёт. Его облик зависит от сезона, погодных условий и времени суток. Ночью здесь не горит свет, а в дождь крыша местами протекает. Замой находиться здесь невозможно, но у нас всё равно получалось. Только здесь я впервые увидел, как вода в стакане на столе превращается в лёд. В феврале уже не так холодно как в декабре, поэтому сидеть внутри было более-менее сносно. Стены здесь иногда перемещаются и возникают новые комнаты. Объяснить, почему ремонт затянулся на такое долгое время не смог бы никто. Сам Гоголь говорил, что сначала он не должен был продлиться дольше трёх-четырёх недель. Но затем, всё пошло не по плану. Запоминать, как он выглядит – бессмысленно. Сказать, каким дом будет к легендарной минуте окончания перестройки – задача тоже не из лёгких. Его характер похож на людской – от молодости до старости, он успевает измениться сотни раз. Для него норма – незавершённость, а стабильность – постоянная изменчивость. Мы с Гоголем, Андреем и Хайдеггером сами были такими, потому и лучшего места для нас не сыскать на всём белом свете. А в эту ночь – теплее приюта, чем эти холодные стены, я не смог бы найти.
Гоголь, любивший за выпивкой поболтать, на этот раз молчал, отзываясь лишь тогда, когда у меня возникал к нему тот или иной вопрос, хотя, ответы на них интересовали меня не больше шума ветра за окном. Я говорил, чтобы услышать ещё хоть чей-нибудь голос и вспомнить, что я не один. Но темы для разговоров кончились, а качество моих вопросов с каждым разом только ухудшалось. Наконец, ему это надоело и вместо того, чтобы говорить со мной, Гоголь подошел к ударной установке, взял палочки в руки, и стал бить ими со всей силы по тарелкам, тем временем обеими ногами нажимая на педали хай-хэта и бочки. Затем, когда он начал добавлять в свой адский ритм том-томы и маленький барабан, зазвучали все ударные, к звукам которых он мог призвать. Поначалу, я думал, что он спьяну бесится. Но затем, когда он стал стремительно набирать темп, повторяя один и тот же мотив, в его адском звучании я услышал музыку. Это была ударная тема для песни, слова к которой мы ещё не успели придумать. Но для хорошей песни текст – всё равно, что правильные специи к мраморному мясу или хороший сыр к дорогому вину. Гоголь хоть и был писателем, но знал только ритм, а не слова. Вместе с ударной установкой, он говорил со мной том-томами и тарелками, будто они и были его ртом и языком. «Русский чай» обжигал внутренности, но зато помогал лучше понять эту речь, которую на ходу придумывал Гоголь. От перебоев с электричеством, мы сидели при свечах и фонариках на телефонах, отчего постоянно находились в полумраке. Если закрыть глаза на пару современных деталей, вроде смартфонов и последней модели макбука на столе у Гоголя, то легко можно было вообразить, что находимся мы в чьей-то крестьянской избе в позапрошлом веке. Закрывая глаза, делая глоток «Русского чая», я вижу, как проходят десятилетия, но не меняется ничего. Затем, я раскрыл их, словно вернувшись назад в будущее, и записал на бумаге вслепую несколько строк.
Так прошла целая ночь. Только ближе к предрассветным сумеркам я заметил, что Гоголь куда-то пропал. По этому поводу у меня не возникло лишних тревожных мыслей – всё-таки, это же Гоголь, ему в привычке периодически исчезать. Но он делает это всегда так, чтобы не причинять дополнительного вреда окружающим и на поиски нашего друга никогда не уходит много времени. Вот и сейчас, чтобы найти его, мне понадобилось всего пару минут. Он оказался в своём заднем дворе. Я обнаружил его за рытьём в куче какого-то старого строительного мусора, который забыли убрать. «Русский чай» по-прежнему оказывал на меня своё магическое действие, поэтому я нисколько не удивился столь странному поведению хозяина дома. Он сам позаботится о себе – в этом не приходится сомневаться. А мне же – нужно отправиться под крышу, найти себе какое-нибудь место потеплее и упасть в него, забывшись от усталости хотя бы на пару часов. Как бы я не бежал, усталость всё равно была быстрее меня – она догоняла и обгоняла мои ноги, угрожая вот-вот обрушить мне на плечи всю тяжесть мироздания. Я мечтал о том, чтобы заснуть и видеть сны о своей прежней «Schule», и видеть перед собой Берлин, а не Запорожье, хоть эти два города за полгода каким-то необъяснимым образом в моей памяти слились воедино – в кошмарный непостижимый гибрид. Я мог заснуть; но вместо этого выбрал встать на кривые ноги и по гиперболоидной траектории выйти обратно во двор, где Гоголь, как оказалось, искал лопату. А отыскав её, стал копать – сначала в одном месте, потом, убедившись, что в его подкопе ничего кроме червяков он не найдёт, принялся за другую ямку. Для меня, учитывая моё собственное состояние, и не такое показалось бы в порядке вещей. Дело было в другом – меня внезапно охватило любопытство и справиться с ним было невозможно. Потому, я и подошел к нему и проговорил сквозь сон что-то наподобие: «Что ты здесь роешь?». Если бы он переспросил, не разобрав ни слова моей речи, я бы не удивился.
– Я просто вот о чём подумал, – ответил он, – так, просто в голову пришло. Просто вспомнил кое о чём и вот я здесь. Не заметил просто даже, сколько времени прошло. Утро скоро?
– Да.
– Хорошо.
– Так, в чём дело?
– Да так, кое-что оставил здесь давным-давно. Может, даже ты помнишь.
Бросив копать одну ямку, он принялся за следующую.
– Понятия не имею.
– Ты тогда, вроде, был с нами. Точно, – он остановился, – мы выпивали здесь же, у меня, тогда-то ты с Хайдеггером и Андреем познакомился. Это было в сентябре, кажется, сто лет назад.
– В прошлой жизни.
– Ну ладно, ты хоть помнишь, чем я занимался между второй и третьей бутылкой?
– Я, кажется, тогда был уже мёртв.
– А, ну конечно. Я сам, как сделал это, так сразу и забыл. Было дело, ещё в школе, я издал свой первый роман… всего пару штук, с ошибками, со всеми гадостями. Всего пару штук. Они долго лежали у меня дома и у друзей. Так вот, в ту ночь ко мне пришла идея – между второй и третьей, я взял их и все их закопал.
– Зачем?
– А зачем планеты вращаются вокруг солнца?
– Что?
– Хрен в лицо! Я не помню, куда их дел. Но они должны быть где-то здесь.
– Да сгнили они уже – там ведь бумага.
– Нет, прошло не так много времени – что-то должно было остаться.
Теперь даже мне его занятия показались, выражаясь так мягко, как только можно, необычными. Я вспомнил врачей девятнадцатого века, которые ради знаний выкапывали мертвецов из могил. Только на самом акте копания в земле всё сходство между ними и Гоголем заканчивалось.
Не знаю, сколько ещё я там простоял. Помню только, что вся земля в его небольшом заднем дворике была вскопана и укрыта ямами, словно для посадки деревьев. Из состояния транса меня вырвал стук лопаты, выпавшей у него из рук. До меня не сразу дошло, что он сам её отбросил и на корточки присел не для того, чтобы раствориться во мраке, а чтобы вырвать руками из земли то, что он сам когда-то передал ей. Сморщенная и распухшая книжка в его руках напоминала младенца в строгих, но бережных объятиях акушерки. Только ребёнок этот не кричал и вообще не мог издать ни звука. Страницы и вправду сгнили, на них с трудом был различим когда-то стройный текст. Младенец был давно уже мёртв. Гоголь всё равно, будто не замечая состояния своей книжки, стал перелистывать затвердевшие от грязи страницы. Не знаю, что удалось там ему прочитать – какое-нибудь послание из прошлого в будущее, написанное им в детстве с кучей ошибок. Затем, он бросил книгу обратно в яму, даже не закопав её обратно.
– Я уже говорил, – сказал он, – пока ты лежал с блокнотом на диване, а я играл на барабане, мне вдруг подумалось… к чёрту этот «Русский чай». Ты хоть поспать успел?
– Нет.
Мы оглянулись вокруг и увидели мир, а точнее, вспаханный огород на заднем дворе и деревянные заборы соседей, будто сквозь линзы цвета синего Кляйна. Я так и застыл. А Гоголь, как оказалось, меньше чем я поддался рассветному эффекту. Он так и оставил гнилую бумагу лежать в земле, а сам направился к дому. Какое-то время я ещё находился на планете синего цвета; а затем, развернулся и направился вслед за ним.
В тот день я не явился в колледж. Какое там! Спал до полудня, а когда проснулся, внезапно посмотрел на предметы интерьера гоголевского интерьера вокруг себя и пейзаж за окном с ужасом, и отвращением, словно совсем недавно прибыл в этот варварский край. Тогда, я впервые за долгое время испугался по-настоящему, а не ради красного словца. Чего стоило обнаружить себя лежащим на диване посреди этого страшном в солнечных лучах доме, позабыв, что этому предшествовало. Если бы Гоголь был рядом, то всё это безумие было бы легче перенести. Но он снова куда-то исчез, как всегда, даже не попрощавшись. Видимо, судьбой предначертано мне справляться со всем самому.
Я позавтракал куском сыра и хлеба, которые нашел в хозяйском холодильнике, не подключённым к электричеству, но каким-то волшебным образом сохранявшего свежесть лежащих в нём продуктов. На газовой плите, я сварил себе кофе. На миг, можно было ощутить себя хозяином дома, но я быстро сообразил, что чем придаваться подобным мыслям со скуки, куда лучше их избегать, чтобы после ночи с «Русским чаем» не стало ещё хуже от осознания своего места среди этих развалин.
Покидая этот проклятый старый дом, я не стал закрывать его на замок, а лишь прихлопнул дверь для виду. Всё-таки, не я хозяин и не мне заниматься этим. Да и кто позарится на это незавидное имущество?! Если бы Гоголь заботился о нём, то вряд ли позволил бы себе вот так исчезнуть непонятно куда.