bannerbanner
И сверкали бы звезды
И сверкали бы звезды

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3




Дорога первая. «Mi cadea fra le braccia»

E lucevan le stelle…

И сверкали бы звёзды,

e olezzava la terra…

И земля бы благоухала,

stridea l'uscio dell'orto

И упала бы в мои объятья…

Пуччини. Ария Каварадосси «E lucevan le stelle» («Тоска»)

* * *

Один выстрел.

Второй… Стекло разлетелось вдребезги.

И вот, наконец, рухнула стеклянная броня, отделявшая мой мир от вечности.

Последний глоток любимого красного.

Как прекрасно вино. Только сейчас его тонины раскрыли истину. Я забирала с собой тёплую землю Тосканы, утомлённую любовными ласками солнца и влажным тёплым воздухом, вкус винограда, к гроздьям которого, словно к груди девственницы, с трепетом прикасались заботливые руки винодела.

«E non ho amato mai tanto la vita!» – моё любимое место в арии слилось с откровением.

Нога стояла на краю.

Кровь цвета вина медленно вытекала из раненой ступни.

Последний глоток.

Ария обрывается, как крик.

И на слове «la vita» я делаю шаг наверх в пустоту неба.

* * *

Вся моя жизнь – путь к этому прекрасному мигу падения.

Вселенская боль – последняя отчаянная нота, оборвавшаяся на главном, никогда не будет допета.

Темнота… Блаженна.

Темнота остановила бессмысленный бег моей жизни. Я ушла красиво.

Я не хочу больше в этом участвовать.

Жаль только тело, которое впечаталось в асфальт бесформенной грязно-бело-кровавой массой. Оно когда-то было прекрасно.

Темнота, успокаивающая, снимающая боль воспоминаний, отступает.

Калейдоскоп из звуков-запахов-мыслей, осколков всей жизни и…

Eщё раньше – до жизни.

Влажное тепло темноты. Рваная вибрация сердца. Сжимающий моё тельце страх матери. Мама…

Мать – первая вселенная. Ты впитываешь её суть…

Страх острыми краями впивался в меня. Им были заражены околоплодные воды, он нарушал ритм её пульса. Я стучала ножками и ручками, мне было душно и страшно.

Я родилась раньше времени – маленькая, слабая, но злая. Орала на этот мир, в котором было слишком много страха. Я жадно ела, чтобы стать крепче, я дёргала руками и ногами, чтобы зацепиться за что-нибудь, кроме удушливого страха. Убежать.

Мама всё время плакала. Её слёзы обжигали моё лицо. Я чувствовала себя виноватой. Это злило, я ещё громче орала. Мама чаще плакала.

В четыре года меня отправили в круглосуточный детский сад.

* * *

Мне показывают картину. Документальное кино. Отлично! Несите попкорн! Жаль, у меня нет больше рта, чтобы его жевать, и задницы, чтобы удобно развалиться в кресле.

Эй, вы! Что вы хотите от меня? По-вашему, это интересно – кино о моей жизни? Я всё знаю! Не тратьте моё время! Мне не жаль себя, мне не жаль никого из моей жизни. Я всё поняла и всё про неё знаю, ведь я сама была сценаристом и режиссёром своей жизни.

Всё, чего я вожделею, – пустоты и забытья. Я хочу слиться с ними и исчезнуть навсегда. Просто отпустите меня в темноту!

* * *

Холодно.

Темно.

Маленькая девочка жмётся к отцу в грязной электричке. Я узнаю себя. Жалость пронзает меня. Почему я хочу взять руки этой бедняжки и согреть их? Я хочу обнять её, успокоить. Девочка думает, что она виновата в болезни мамочки. Для того чтобы мама выздоровела, ей надо уехать надолго из дома. Бедняжка. Я забыла о тебе…

Душный вагон подземки. От станции метро мы с папой долго идём среди огромных домов. В нашем посёлке таких высоких домов не было. У нас старые дачи, пятиэтажные дома, озеро и сосны.

Папа оставляет меня среди чужих и бесформенных тёток в зелёных халатах.

Детский сад – детский ад пятидневки. Зачем мне это видеть снова? Я не люблю держать в памяти болезненные воспоминания.

Картинка возвращает меня в тот год.

Я перестала есть. Мир не был больше опасным. Он стал безликим и скучным.

Ночью я долго не могла заснуть. В окнах домов напротив нашей огромной детсадовской спальни я видела другую жизнь. Там были большие семьи, там мать стояла у плиты, накрывала на стол. Там у сестёр были братья. Там все говорили, смеялись, ссорились и мирились друг с другом. Там были уютные бабушки и добрые дедушки. Я лежала в холодной застиранной постели и не понимала, что со мной не так. Почему я проживаю среди чужих людей и детей эти склизкие и безвкусные, как холодная манная каша, дни? Я боялась, что папа меня не заберёт. А когда долгая дорога на метро, холодной электричке возвращала меня домой, там по-прежнему пахло лекарствами.

В моём мире всегда темно и тихо, там душно. Прозрачная женщина, похожая на мою мать, таяла в постели и, беря мою ладошку в свои холодные, костлявые, как у смерти, руки, обжигала слезами.

Она ушла тихо.

О! Мелькнула картинка похорон! Её я уже и не помнила…

Я стою на краю могилы и заглядываю в неё. Отец держит меня крепко, мне не страшно, мне любопытно. Как так, и всё? Всё закончилось? В чём смысл? Я задаю этот недетский вопрос и вдруг своим детским умом улавливаю странность всего происходящего. Нет скорби. Облегчение. Облегчение, как один большой выдох после огромного напряжения, исходит от гроба матери, от фигуры отца, от огороженного могильного прямоугольника под соснами.

В доме постепенно стал появляться свет, уходить запах лекарств и страха.

Отец забрал меня с пятидневки и теперь ровно в шесть пятнадцать приходил за мной в детский сад, что был недалеко от его завода. Мы пешком возвращались домой лесной тропинкой, ведущей вдоль озера. Я бегала, срывала цветы, напевала выученные в новом детском садике песни, радовалась добрым и виноватым глазам отца, непрерывно наблюдающим за мной. Он не был многословен, он не знал, как разговаривать со мной, он привык только заботиться о больной жене и каждый миг ждать смерти. Теперь в наших общих днях появились жизнь и надежда, но отец продолжал чувствовать себя виноватым.

Вскоре в дом пришла тётя Дуся. Они вместе забирали меня из детского сада. В нашем доме она готовила ужин: пирожки, борщ или обожаемый мною куриный суп с клёцками. Дуся сидела напротив меня, подперев полной рукой мягкую щеку, гладила меня по голове, вздыхала: «Охи, сиротинушка, доня, кушай, кушай, тоща яки ты».

Тётя Дуся была большой и тёплой, как печка. От неё шёл уютный запах пирогов, супчиков и ещё чего-то волнующего и запретного. Она работала в заводской столовой, жила в общежитии. Я любила её украинский говор. Звучащий как ручеёк, он успокаивал меня и приятно щекотал ухо. Дома стали появляться другие люди. Тётя Дуся готовила много жирной и вкусной еды. В маленькой квартире становилось тесно, шумно, весело, словно каждые выходные наступал Новый год, который мы не отмечали раньше. Меня не гнали в постель, и я сидела рядом с уютной печкой – Дусей, наслаждалась её теплом, пела вместе с ней песни, в которых вроде бы русские слова звучали смешно и мило.

Вскоре Дуся стала жить с нами и попросила называть её мамой. А я не смогла… Я упрямо продолжала называть её «тётя Дуся». Она злилась, особенно перед гостями: «Доню, доню! Ну яка я тебе тётка! Я мамка твоя!»

Я уходила в другую комнату, чтобы не видеть грустные глаза отца и вдруг ставшее неприятным и злым лицо Дуси.

Тётя Дуся в какой-то момент стала огромной. Она и до этого была крупной, но сейчас, казалось, она занимала всё пространство квартиры, словно вытекающее из кастрюли дрожжевое тесто. Она была везде: лезла во все дела, комментировала каждое наше движение и слово. Отец становился прозрачным и тихим, а у Дуси изменился голос. Вместо доброго ручейка малоросских слов полился поток громкой лающей брани беспородной злой собаки. Отец забивался в угол, я убегала на улицу.

В конце декабря появился он – жирный, вонючий, визжащий поросёнок по имени Васюточка. Его пелёнки, влажные и душные, поглотили весь воздух и свободные места квартиры. Я спала на кухне, у меня не было больше своего пространства.

Я научилась ненавидеть. Поросёнок Васюточка и его свиноматка Дуся, бесхарактерный отец, душная квартира выживали меня на улицу. Я до глубокой ночи шаталась одна по посёлку, долго сидела у озера, бродила среди старых деревянных домов… Днём оставалась в школе до её закрытия и от нечего делать стала хорошо учиться. Мозг отвлекался от мусора, который захламлял мою жизнь. Тишина библиотеки стала моей церковью.

Когда мне исполнилось 13 лет, Васюточка пошёл в школу. Каждое утро я должна была отводить его до дверей класса и встречать после уроков. Дуся не признавала продлёнки. Главная её религия была еда. Она готовила много, жирно и уже не вкусно. Васюточка обязательно по часам обедал и полдничал дома под моим присмотром. В обед Дуся звонила с рабочего телефона заводской столовой и подробно расспрашивала, как покушал её кровиночка. Мерзкий свин пытался издеваться надо мной: он плевался мне в лицо борщом и котлетами, при этом жадно запихивая в рот пироги и конфеты. Мы дрались и орали друг на друга. Когда с работы возвращалась Дуся, вытаскивая из складок огромной груди и живота ворованные из столовой куриные окорочка и куски мяса, начинался новый виток криков – теперь она орала на меня и отца, который всё чаще и чаще приходил домой пьяным.

Я снова убегала на улицу и гуляла до глубокой ночи, пока в окнах квартиры не гас свет. В школе я стала получать плохие оценки, у меня не было места и времени учиться. И уже не было желания. Я не видела смысла… Я огрызалась на учителей с такой же ненавистью и силой, как и на Дусю. Я прогуливала школу, чтобы не видеть младшего свина. Я уходила из дома, пока все спали, и возвращалась, когда уже все спали. Таскала еду из холодильника ночью, прятала её в сумку.

Отца вызывали в школу. Он приходил – жалкий, неухоженный. Виновато улыбался и невнятно оправдывался.

Я продолжала хамить учителям, прогуливать уроки, и в школу теперь вызывали Дусю. Она вплывала в кабинет директора, огромная, как слон, но с высоко задранным подбородком и сжатыми губами, распространяя вокруг себя запах кислых столовских щей, пота кримпленового платья и польских «Шанель номер пять» (подарок инженера отдела снабжения). С брезгливой миной выслушивала жалобы учителей, не вникая в слова, и всегда говорила одну фразу: «А шо поделать? Вся в мать! Вот Васяточка мой – друхо дило». Забывая о воображаемой ею короне на голове, визгливо тараторила она, перечисляя все Васюточкины достоинства.

Дома Дуся орала на отца, предлагая послать меня в школу-пансион для проблемных подростков. Но однажды отец, обычно тихий и виноватый, вдруг изменился в лице, встал во весь рост, расправив плечи, и стукнул по столу кулаком: «Никогда!». В голосе его и всей фигуре было столько силы, что Дуся поневоле сдалась и притихла. В душе её вдруг промелькнуло забытое уважение к мужу, защекотало внизу живота давно угасшее желание.

Картинки моей жизни мелькают. Боль и обида пронизывают душу. Зачем мне снова это всё? Меня нет больше. Кому нужна эта история маленькой, никому ненужной девочки? Что мне хотят показать? Разве я виновата, что жизнь – дерьмо?

Я не выбирала такую судьбу!

Эй!!! Я не хочу это видеть! Я не хочу снова и снова это проживать!!!! Я мертва! Зачем гонять меня по кругу боли?!!

Но негативы моей жизни проходят сквозь сознание, возвращая в самые больные моменты. Я не хотела помнить их, но мне навязчиво предлагают погрузиться в это. Вновь пережить и прочувствовать всё… ЗАЧЕМ?

* * *

В 14 лет я решила убежать из дома. У меня было 25 рублей (которые я украла из шкафа с нижним бельём Дуси), вареная колбаса, батон хлеба, пачка сигарет, смена белья. Я не знала куда бежать. Я говорила себе: «Страна большая. Можно поехать в Сибирь, соврать, что мне 18!»

Всё тогда казалось проще. В стране начался бардак. Неповоротливый мамонт Союз Нерушимый с грохотом рухнул, раздавив прежние правила. Среди обломков и хаоса можно было потеряться, найти свою удачу или умереть. Выживал сильнейший и с хорошей реакцией.

Родителей пугало будущее: под тушей загнивающего Союза умирала их надежда на надёжную пенсию и спокойную советскую старость.

Но для молодых наступили новые дни. Мы, как голодные шакалы, почувствовали кровь и большую охоту.

Я была ещё слишком молода и неопытна, чтобы далеко заглядывать в будущее и продумывать свои шаги, но моё одиночество и злость обострили интуицию. Я готова была урвать от жизни свой кусок счастья, вцепившись в него зубами молодой волчицы.

Поэтому в начале марта, получив паспорт, обобрав мачеху, я готова была бежать. Но сперва я решила навестить мать. Мы с отцом редко приходили к ней. Он иногда разговаривал с ней на Пасху, в день смерти и день рождения матери. Но я не была на кладбище года два. Там я становилась уязвимой. А мне нельзя было быть слабой. Я собирала в себе силу, злость и решимость выжить.

Почему именно этот момент? Бесконечное число раз я проживаю один и тот же день. Зачем? Что я должна разглядеть? Что я упустила?

Я вижу…

Сырой и холодный день.

Фигурка подростка, сгорбившись, сидит на скамейке рядом с могилкой. Девушка курит, дрожит от холода. Или волнения? Её бледное симпатичное лицо портит злость: сжатые губы, острые скулы, глаза, наполненные яростью и решимостью. Мне так жалко её. Я хочу подойти, обнять, согреть, погладить по голове. Она никогда не помнила о доброте…

Но я не могу двинуться, я могу только наблюдать.

К ней подходит священник.

Как не вовремя!

Девушка именно в этот миг принимает решение, что переступит через любого, кто попытается ей помешать быть счастливой. А счастливой её сделают независимость, деньги и власть. И не надо ей читать морали!

Я вижу поток её мыслей, но почему на другой стороне жизни они пугают меня? Ведь именно это решение поможет мне добиться многого!

Сейчас я внимательно рассматриваю священника и понимаю, что на кладбище его привели не «дела службы», а личное горе. Я вижу за его спиной двоих малышей. Священник похоронил сестру, и теперь на его руках остались её дети… Но тогда эта злая и молодая «Я» не видела ничего вокруг.

О чём они говорят?

Священник садится рядом и спрашивает: «Могу тебе помочь? Хочешь поговорить?»

Но девушка, презрительно смерив его взглядом, зло бросает через плечо: «Пошёл на х… поп». Священник вздыхает, сидит ещё минуту. Тяжело для своего молодого возраста поднимается со скамьи и говорит: «Если будет совсем невмоготу, найди меня». Он достаёт маленькую потёртую записную книжку, вырывает лист из неё и пишет пару строк.

В этот же момент рядом происходит событие, которое меняет мою жизнь.

Краем глаз, ведя внутренний монолог о ненависти к жизни, я наблюдаю за пожилой женщиной, стоявшей у свежей могилы. Её тяжело назвать старушкой, хотя на вид ей лет 70–75. Стройная, даже худая, с прямой спиной. Тонкий профиль бледного лица. Одета в поношенную, но когда-то дорогую каракулевую шубу серого цвета. Когда она снимает старую кожаную перчатку, чтобы скинуть снег с креста и очистить табличку с именем покойного, я разглядываю кольцо. Огромный бриллиант в старинной оправе. Он напоминает те кольца, которые я видела на школьной экскурсии в Оружейной палате Кремля. В старом бриллианте нет пошлого блеска, в нём накопилось благосостояние поколений, владевших им.

Всё в облике пожилой дамы говорит о врождённом аристократизме.

Но неожиданно дама заваливается на бок и сползает на могилу. Она не двигается. Поддавшись человеческому инстинкту, я подбегаю к ней. Она приоткрывает глаза и слабо улыбается тонкими бледными губами:

– Всё в порядке, деточка…

– Что с вами? Сердце?

Больше всего мне не хочется возиться с тем, чтобы бегать искать телефон. Наверное, в вагончике директора кладбища он есть и я должна это сделать, но мой озлобленный ум предлагает другой сценарий: «Сними с бабки кольцо и беги!»

Я уже решаюсь это сделать, но что-то останавливает меня.

– Я вызову скорую?

– Не надо, деточка. Мы здесь обе умрём от холода, пока дождёмся неотложку. Всё нормально, дорогая. Я не выпила свой утренний кофе… Давление упало. Это было очень непредусмотрительно с моей стороны. Я не позаботилась о себе и вовлекла вас, милая, в глупую ситуацию.

Я очарована тем, как она изъясняется. Как, несмотря на нелепость ситуации, лёжа на могиле, видимо, своего родственника, эта дама сохраняет благородство и достоинство?

– Что же я могу для вас сделать?

– Ну, если вы настаиваете, можете в моей сумочке найти кусочек сахару?

– Ой! У меня есть бутерброд! И даже термос с чаем!

Дама смеётся слабым, но достаточно звонким для её возраста смехом:

– Вы – мой ангел?

– Поверьте, я совсем не ангел, но еда у меня есть.

Я помогаю ей подняться, мы делим бутерброд и сладкий чай. Серафима Эммануиловна, так представляется дама, успевает рассказать, что недавно похоронила мужа. «Он был достаточно известным в Советском Союзе художником. Но сейчас о его картинах и иллюстрациях, к сожалению, забыли», – вздыхает Серафима Эммануиловна. Теперь она одна живёт на даче в Кратово, а её единственный сын – в центре столицы.

Слушая Серафиму Эммануиловну, я обдумываю, как же очутиться у неё дома. Там, наверное, можно найти больше полезных вещей для моего побега!

И тут она сама предлагает:

– Алиночка, можете меня проводить до дома? Здесь недалеко, пару остановок на электричке? Я угощу вас потрясающим постным борщом и пирожками с морошкой.

В голове мелькнула язвительная мысль: «Все вы сначала борщом кормите, пирожками. Говорите ласково, а потом – суки суками».

Я уверена, что моя новая знакомая тоже окажется дрянью, только дрянью-аристократкой. Поэтому можно не расслабляться и, не дожидаясь разочарований, сразу взять своё.

* * *

Так я оказалась в доме Серафимы Эммануиловны.

Старая дача, стоявшая в глубине огромного участка с высокими соснами, сразу покорила моё сердце. Я всегда мечтала жить в таком доме: скрип половиц, тепло камина, повсюду книги, литературные и арт-журналы. На стенах – картины и наброски. Уютные старые кресла, накрытые потёртыми пледами, жёлтый шёлковый абажур над обеденным столом. Тишина. Только ветки старого куста жасмина стучатся в окно, напоминая, что в мире иногда что-то должно происходить.

Как так получилось, что за чашкой сладкого чая, согретая теплом дома и умными внимательными глазами хозяйки, я рассказала Серафиме Эммануиловне всё? О маме, о Дусе, о ворованных деньгах. О плане бежать и даже о своих мыслях её ограбить.

Как?

Она не осуждала меня, ничего не говорила. Я много плакала, наверное, впервые за всю свою короткую несчастную жизнь. А пожилая красивая женщина просто сидела рядом, гладила меня по голове и молчала.

Серафима Эммануиловна уложила меня спать в комнате сына.

* * *

Я проснулась от шума сброшенного с крыши весенним солнцем куска снега. На душе было пусто, грустно и… светло. Я испугалась этого чувства. Это делало меня уязвимой и растворяло мою решимость бежать, бороться за жизнь и счастье любыми способами.

На столе на чистой льняной салфетке я увидела простой завтрак и записку от Серафимы Эммануиловны: «Алина. Я буду поздно. У меня много учеников в центре. Я останусь ночевать у сына на Патриарших. Оставайтесь в доме столько, сколько вам необходимо. Кое-какая еда есть в холодильнике. Ключи можете оставить под ковриком».

Я была в шоке. Как так? Ключи? Оставайтесь? Еда? И это после того, как я рассказала, что хотела бежать с её кольцом? Что украла деньги из дома? Что ненавижу этот мир?

Весь день я бродила по старой даче, прикасаясь к вещам, вдыхая запах книг, чьи страницы благоухали для меня морем и шоколадом, рассматривала картины. Одна из них меня заворожила. Это был портрет юноши. Лицо, одежда и торс прорисованы лёгкими штрихами. Я не знала, как называлась эта техника. Художник условно обозначил свою модель, но передал характер, сделав акцент на больших глазах и тонких пальцах. Что-то противоречивое было в портрете. У молодости нет такой мудрости во взгляде. И сильные руки с тонкими пальцами?

Я не могла оторваться от портрета. Может, это её сын? Может, так выглядел её муж? Я была очарована. Полдня я просидела напротив портрета с чашкой чая, рассматривая каждый штрих, воображая, какой он в жизни? Реален ли этот парень?

Я вернулась домой. Моего двухдневного отсутствия никто и не заметил.

Я положила деньги обратно в бельё Дуси.

Вечером Дуся попробовала вновь наорать на меня, но я подошла вплотную к ней, посмотрела в глаза и тихо прошипела в самое ухо: «Заткнись, сука. Ещё раз пасть откроешь, я прирежу тебя и твоего свина. Отсижу как малолетка, и в 18 выйду на свободу. Вернусь в квартиру к отцу».

С этого момента Дуся затаилась и больше не орала на меня. Когда маленький свин вдруг пробовал визжать, она хватала его за рукав и шикала на него, со страхом оглядываясь на меня.

Я думала, что одержала победу – наконец научилась отвоёвывать «место под солнцем».

Но в данный миг, на другой стороне жизни, я осознала, к чему привела та моя угроза. Оценить её разрушительную волну мне ещё предстоит позже, а в те далёкие дни я наслаждалась тем, что дома меня не трогали и боялись.

* * *

На следующий день я сама вернула ключи Серафиме Эммануиловне. Я объяснила ей, что побоялась оставлять их под ковриком, слишком много сейчас грабят дач. Но на самом деле мне хотелось узнать, кто этот юноша с картины. В глубине души я надеялась, что её сын. И наконец, как в сказке, случай приведёт меня к счастливой развязке.

Но всё оказалось и проще, и сложнее одновременно.

Этот парень был сыном приятельницы и соседки Серафимы Эммануиловны. Недавно его забрали в армию. «В горячую точку», – с грустью пояснила она.

«Что ж, – разочарованно вздохнула я про себя, – сказки со счастливым концом – это не про меня».

Картинки моей жизни снова замелькали. Почему я не заметила, как Серафима Эммануиловна изменила мою жизнь?

Почему я только брала?

Да, я ухаживала за ней. Но мною двигал абсолютный эгоизм. Всё, что я делала для неё, я делала для себя.

Всё чаще оставаясь у Серафимы Эммануиловны, я отдыхала от душного дома, тупой Дуси и свина Васюточки.

Улица мне больше не была нужна. Огромная библиотека старой дачи, английский и французский, которым обучала меня Серафима Эммануиловна, открыли новые миры. В своём почтенном возрасте Серафима Эммануиловна продолжала преподавать иностранные языки в педагогическом институте и, несмотря на сложное время, имела много частных учеников. Она не нуждалась в деньгах, но большую часть отдавала своему сыну. Я ненавидела его. Он был недостоин такой матери, по моему мнению. Тридцатилетний лентяй, с прекрасным образованием (востоковед, переводчик японского языка), он не мог, вернее, не хотел искать своё место в меняющемся мире. Располневший, вечно жалующийся сибарит. Он проживал один в огромной квартире на Патриарших прудах.Он не утруждал себя постоянными связями. Иннокентий был так ленив, что даже не утруждал себя ухаживаниями за девушкой. Всегда находилась или какая-нибудь простушка, впечатлённая его квартирой, или, наоборот, очкастая интеллектуалка, возбуждённая его долгим размусоливанием о восточной культуре.

* * *

Так прошло два года. Выпускной класс в школе.

Начало девяностых… Всё вокруг менялось так стремительно, словно цунами смывало устои, привычки, надежды и людей. Отец остался без работы. Завод закрылся. Дуся одна вкалывала на нескольких работах: мыла полы в магазине, моталась к родне в Украину, привозила сало и домашнюю колбасу, торговала ими на рынке. Она стала ещё злее и, несмотря на тяжёлую жизнь, толще. Отец сидел дома, «присматривал за Васюточкой», который превратился в жирного, подлого подростка со странными наклонностями.

Но меня это не волновало. Я практически жила на даче у Серафимы Эммануиловны, учила языки и готовилась поступить в университет, где она преподавала.

У меня был план – найти работу как переводчик, потом получить юридическое образование и добиться всего самой.

Я хотела такую квартиру, как у сына Серафимы Эммануиловны.

Я хотела такую же дачу, полную книг, тишины и картин.

Я хотела много денег.

Я хотела не видеть свою ненавистную семью. Ну, может, позабочусь только о несчастном отце.

Так размышляла я.

Но в мои планы вмешалась судьба, которая совсем не любила меня, как тогда мне казалось.

* * *

Бандитские девяностые родили своих героев. И имена авторитетов разных группировок были у всех на слуху. Каждая вторая девушка мечтала о романтических отношениях с «бандитом». Широкий крепкий парень в кожаной куртке, пахнущий «Фаренгейтом», проводящий ночи в самых дорогих ресторанах. Таинственный, брутальный – герой того времени.

Но не для меня. Я выросла в грязи, и у меня не было романтических слюней и розовых очков. Всеми фибрами души я хотела вырваться из этого дерьма, этого рабочего посёлка с его нищетой и алкоголизмом. Занавес другой жизни приоткрыла моя наставница, и я стремилась в неизвестное «прекрасное далёко», которое манило грезами о роскоши, общении с людьми уровня Серафимы Эммануиловны.

На страницу:
1 из 3