Полная версия
Рынок и другие порядки
Вернемся, однако, к только что поднятой специальной проблеме – об объеме знания, которым должны обладать разные индивиды, чтобы равновесие могло установиться (иначе говоря, о «релевантном» знании, которое им необходимо иметь). Мы приблизимся к ответу, если вспомним, каким образом может выявиться, что равновесия не существовало или что оно было нарушено. Мы видели, что равновесные связи будут нарушены, если любой человек изменит свои планы – то ли потому, что изменились его вкусы (что нас здесь не интересует), то ли потому, что ему стали известны новые факты. Очевидно, однако, что есть два разных способа, с помощью которых он может узнавать о новых фактах, заставляющих его менять свои планы, и которые имеют совершенно разное значение для наших последующих рассуждений. Он может узнать о новых фактах случайно, то есть таким путем, который не является необходимым следствием его попыток осуществить первоначально намеченный им план. Или же эти попытки сами могут с неизбежностью вести к обнаружению расхождений фактов с ожиданиями. Ясно, что для движения вперед согласно плану требуется правильность его знаний лишь по тем пунктам, где они с необходимостью будут подтверждаться или корректироваться самим ходом выполнения плана. Но у человека может и не быть знания о вещах, которое, обладай он им, наверняка повлияло бы на его план.
Отсюда нам следует заключить, что релевантное знание, которым должен обладать индивид с тем, чтобы могло установиться равновесие, – это то знание, приобретение которого диктуется его исходным положением и составленным им в этом положении планом. Это, конечно, не все знание, каковое, будь оно получено случайно, оказалось бы ему полезным и заставило бы его внести изменения в намеченный план. Следовательно, мы вполне можем иметь состояние равновесия просто потому, что у некоторых людей нет возможности узнать о фактах, которые, знай они их, побудили бы их пересмотреть свои планы. Или, другими словами, достижение равновесия возможно лишь по отношению к тому знанию, которое человеку уготовано приобрести в ходе попыток осуществления своего первоначального плана.
Хотя такое состояние в каком-то смысле является равновесным, ясно, что это не равновесие в том особом смысле, когда оно рассматривается как состояние оптимальности. Для того чтобы результаты комбинирования индивидуальных частиц знания оказались сравнимы с результатами управления всеведущим диктатором, нужно, по-видимому, ввести дополнительные условия[156]. Хотя, наверное, и возможно определить объем знания, которым должен обладать индивид для достижения нужного ему результата, мне неизвестно ни одной настоящей попытки продвинуться в этом направлении. Одно из условий состояло бы, вероятно, в том, чтобы каждый из альтернативных вариантов применения любого вида ресурсов был известен обладателю некоторой части этих ресурсов, реально использовавшему их для какой-то иной цели, благодаря чему все различные варианты их применения оказывались бы связаны прямо или косвенно[157]. Однако я упоминаю данное условие только как пример того, что в большинстве случаев будет достаточно, чтобы в каждой сфере имелась небольшая группа людей, сообща обладающих всем релевантным знанием. Дальнейшая разработка этого вопроса была бы очень интересной и крайне важной, но она выходит далеко за рамки настоящей работы.
Несмотря на то что все мои высказывания по данному предмету носили преимущественно критический характер, мне не хочется показаться впавшим в уныние в отношении уже достигнутого. Даже если в ходе аргументации мы проскочили какое-то важное звено, я все же считаю, что экономическая теория благодаря тому, что неявно содержится в ее положениях, подошла ближе любой другой социальной дисциплины к ответу на центральный вопрос всех общественных наук: как может соединение фрагментов знания, существующего в разных головах, приводить к результатам, которые при сознательном стремлении к ним потребовали бы от управляющего разума таких знаний, которыми не может обладать никакой отдельный человек? Мне кажется, если показать, как в подобной ситуации спонтанные действия индивидов (при наличии условий, которые мы способны определить) приведут к такому распределению ресурсов, как если бы оно было достигнуто по некоему единому плану, хотя никто его и не планировал, то это действительно будет ответом на проблему, которая иногда метафорически обозначалась как проблема «общественного разума». Нас, однако, не должно удивлять, что подобные претензии обычно отвергались[158], поскольку мы не подводили под них правильную основу.
В связи с этим мне хотелось бы упомянуть еще только один момент. Дело в том, что если тенденция к равновесию (существование которой у нас есть основания допускать исходя из эмпирических соображений) нацелена только на равновесие по отношению к тем знаниям, которые уготовано обрести людям по ходу своей экономической деятельности, а любое другое изменение знаний нужно считать изменением в «данных» (в стандартном их понимании) и выводить за рамки равновесного анализа, то это будет означать, что равновесный анализ фактически ничего не в состоянии поведать нам о значении таких изменений в знаниях. Намного понятнее становится и то, почему чистому анализу, похоже, практически нечего сказать о таких институтах, как пресса, цель которых – передача знаний. Это могло бы даже объяснить, почему поглощенность чистым анализом так часто создает своеобразную слепоту по отношению к той роли, которую в реальной жизни играют институты вроде рекламы.
XТакими, довольно отрывочными, соображениями о заслуживающих гораздо более серьезного исследования предметах я должен завершить свой обзор. Мне хотелось бы добавить только одно-два замечания.
Первое состоит в том, что, обращая особое внимание на характер эмпирических высказываний, которыми мы должны пользоваться, дабы формальный аппарат равновесного анализа служил объяснению реального мира, и подчеркивая, что относящиеся сюда утверждения о путях приобретения людьми знания фундаментально отличаются по своей природе от утверждений формального анализа, я не имею в виду, что здесь и сейчас открывается широкое поле для эмпирических исследований. Я очень сомневаюсь, что такое исследование могло бы научить нас чему-то новому. Важный момент состоит скорее в том, что нам надо осознать, от чего действительно зависит применимость нашей аргументации к реальному миру, или, другими словами, на каком этапе применения нашей аргументации к явлениям реального мира она начинает подлежать верификации.
Второе заключается в том, что я, безусловно, не имею в виду, что рассмотренные мной проблемы были чужды экономистам прежних поколений. Единственный упрек, который можно им предъявить, это то, что они настолько смешали два типа высказываний – априорные и эмпирические, которыми постоянно приходится пользоваться любому реалистически мыслящему экономисту, – что зачастую совершенно невозможно понять, какой тип обоснования прилагался ими к тому или иному утверждению. Более поздние работы свободны от этого недостатка, но лишь ценой все возрастающей неясности, какое же отношение имеют их доводы к явлениям реального мира. Все, что я пытался сделать, – это найти дорогу назад, к обретению нашим анализом здравого смысла, который, я боюсь, мы вполне можем упустить из вида по мере того, как анализ будет становиться все более изощренным. Вам даже может показаться общим местом все, что я сказал. Однако иногда, по-видимому, необходимо отойти от технических деталей аргументации и вполне наивно спросить, о чем, собственно, идет речь. Я достиг своей цели, если сумел показать не только то, что в некоторых отношениях ответ на этот вопрос неочевиден, но и то, что подчас мы даже не понимаем, в чем, собственно, заключается сам вопрос.
Глава 2
Факты общественных наук[159]
IВ наши дни не существует общепринятого термина для обозначения группы дисциплин, которые будут интересовать нас в данной работе. Выражение «моральные науки» в том смысле, в каком его употреблял Джон Стюарт Милль, приблизительно покрывает эту область, но оно давно вышло из моды и для большинства читателей оказалось бы сегодня связано с уводящими в сторону ассоциациями. Хотя именно по этой причине приходится использовать в заголовке привычное сочетание «общественные науки», я должен сразу же подчеркнуть, что далеко не во всех дисциплинах, изучающих явления общественной жизни, возникают те конкретные проблемы, которые мы собираемся обсудить. К примеру, статистика естественного движения населения или изучение распространения инфекционных заболеваний, безусловно, имеют дело с социальными явлениями, но не поднимают специфических вопросов, которые нам здесь предстоит рассмотреть. Они, если можно так выразиться, есть самые настоящие естественные науки об обществе и не имеют серьезных отличий от других естественных наук. Однако иначе обстоит дело с изучением языка, рынка, права и большинства других человеческих институтов. Я намерен обратиться именно к этой группе дисциплин, для обозначения которой вынужден прибегнуть к несколько обманчивому термину «общественные науки».
Поскольку я буду утверждать, что роль опыта в этих областях знания фундаментально отличается от той, какую он играет в естественных науках, мне, вероятно, надо бы пояснить, что сам я вначале подходил к своему предмету, полностью уверенный в универсальной пригодности (validity) методов естественных наук. Дело не только в том, что мое первое специальное образование было в значительной мере научным в узком смысле этого слова, но еще и в том, что даже та не слишком глубокая подготовка в области философии и методологии науки, которую я получил, была полностью в духе школы Эрнста Маха и, позднее, логического позитивизма[160]. И все это только порождало сознание, становившееся со временем все более и более отчетливым, что в экономической теории уж точно все люди, являющиеся, по общему мнению, воплощением здравого смысла, на каждом шагу нарушают принятые каноны научного метода, выросшего из практики естественных наук, и что даже ученые-естествоиспытатели, начиная обсуждать общественные явления, делают то же самое – по крайней мере, пока они сохраняют сколько-то здравого смысла. Однако в тех нередких случаях, когда ученый-естествоиспытатель всерьез пытается применить свои профессиональные навыки мышления к социальным проблемам, результат почти неизменно оказывается ужасающим – то есть таким, который всем профессиональным исследователям в этих областях представляется полной бессмыслицей. Но хотя и нетрудно показать абсурдность большинства предпринимавшихся попыток сделать общественные науки «научными», не так легко предложить убедительную защиту своих собственных методов, которые, хоть и удовлетворяют большинство людей при применении их в конкретных случаях, для критического взгляда подозрительно смахивают на пресловутую «средневековую схоластику».
IIВпрочем, довольно вступлений. Позвольте мне теперь прямо взяться за дело и спросить, с какого рода фактами нам приходится сталкиваться в общественных науках. Этот вопрос немедленно вызывает следующий, во многих отношениях критический для обсуждаемой проблемы: что мы имеем в виду, когда говорим об «определенном роде фактов»? Даны ли они нам как факты определенного рода или же мы делаем их таковыми, смотря на них определенным образом? Безусловно, все наше знание внешнего мира выводится в известной мере из чувственного восприятия и, следовательно, из нашего знания физических фактов. Но значит ли это, что все наше знание сводится только к физическим фактам? Ответ зависит от того, что мы подразумеваем под выражением «определенный род фактов».
Аналогия из естественных наук прояснит это положение. Все рычаги или маятники, какие мы можем себе представить, имеют химические и оптические свойства. Однако, ведя речь о рычагах или маятниках, мы говорим не о химических или оптических фактах. То, что делает отдельные предметы фактами какого-то рода, – это характерные признаки, которые мы выбираем, чтобы трактовать их как представителей какого-то одного класса. Это, конечно, банальность. Но это значит, что, хотя все общественные явления, с которыми мы, по-видимому, можем иметь дело, обладают физическими свойствами, они необязательно должны выступать как физические факты для наших целей. Все зависит от того, как нам будет удобнее их классифицировать при рассмотрении наших проблем. Являются ли человеческие действия, которые мы наблюдаем, и объекты этих действий предметами одного и того же или разного рода по той причине, что они кажутся нам, наблюдающим, физически одинаковыми или разными, – или же причина в чем-то другом?
Ныне все без исключения общественные науки изучают то, как ведут себя люди по отношению к окружающей их среде – другим людям и вещам. Я бы даже сказал, что эти последние есть элементы, из которых общественные науки строят паттерны отношений между множеством людей. Как мы должны определить или классифицировать объекты их деятельности, если хотим понять или объяснить их действия? Что мы должны класть в основу классификации объектов, когда пытаемся объяснить, что люди с ними делают, – физические свойства этих объектов, которые мы можем установить путем их изучения, или же нечто иное? Давайте рассмотрим несколько примеров.
Возьмите такие понятия, как инструменты, продукты питания, лекарства, оружие, слова, предложения, средства общения или акты производства, – или любой конкретный пример из этого ряда. Я считаю их достаточно хорошей выборкой объектов человеческой деятельности того рода, что постоянно встречаются в общественных науках. Нетрудно убедиться, что все эти понятия (что верно и для более конкретных случаев) отсылают нас не к каким-то объективным свойствам, которыми обладают вещи или которые наблюдатель может в них обнаружить, но к мнениям по поводу этих вещей, которых придерживаются какие-то другие люди. Такие объекты вообще невозможно определить в физических терминах, потому что здесь нет никакого единого физического свойства, которое должно было бы быть у каждого представителя того или иного класса. Эти понятия есть не просто абстракции вроде тех, что мы используем в любой естественной науке; они абстрагированы от всех физических свойств вещей как таковых. Все они – примеры того, что иногда называют «телеологическими понятиями», то есть им можно дать определение, только показав связь между тремя элементами: целью; тем, кто эту цель имеет; предметом, который считается этим лицом подходящим средством для достижения поставленной цели. При желании можно было бы сказать, что все эти три объекта определяются не в терминах их «реальных» свойств, а в терминах мнений, которые имеют о них люди. Короче говоря, в общественных науках вещи – это то, чем их считают люди. Деньги – это деньги, слово – это слово, косметическое средство – это косметическое средство постольку, поскольку кто-то так думает.
Неочевидность этого обусловлена той исторической случайностью, что в мире, где мы живем, знание большинства людей приблизительно совпадает с нашим. Данное обстоятельство проступает с гораздо большей отчетливостью, стоит нам подумать о людях, чье знание отлично от нашего, например о тех, кто верит в магию. Понятно, что дать определение амулету, который, как считается, защищает своего обладателя, или обряду, призванному обеспечить хороший урожай, можно только в терминах человеческих представлений о них. Но логическая природа понятий, которые мы должны использовать при попытках объяснить действия людей, остается той же самой независимо от того, совпадают наши и их представления или нет. Является ли лекарство лекарством – ответ, если наша задача понять действия какого-то человека, будет зависеть только от того, верит ли в это он, независимо от того, согласны ли с ним мы, наблюдатели. Иногда довольно трудно удерживать в уме это различие. Мы склонны думать, например, о связи между родителями и ребенком как об «объективном» факте. Однако, когда мы используем это понятие в исследовании семейной жизни, к делу относится не то, что Х биологически является отпрыском Y, а то, что один из них или оба в это верят. Точно так же обстоит дело в том случае, когда Х и У верят в существование между ними некой духовной связи, в которую не верим мы. Вероятно, соответствующее различие становится особенно ясным из общего и очевидного утверждения, что никакое высшее знание, которым может обладать об объекте наблюдатель, но которым не обладает действующее лицо, не поможет нам понять мотивы действий этого лица.
В таком случае с точки зрения задач общественных наук принадлежность объектов человеческой деятельности к одному и тому же или к разным типам, к одному и тому же или к разным классам определяется не тем, что мы, наблюдатели, знаем об этих объектах, но тем, что, по нашему предположению, знает о них наблюдаемый человек. Мы так или иначе приписываем знание наблюдаемому человеку, и происходит это по причинам, которые я сейчас изложу. Прежде чем я спрошу, на чем основано такое приписывание знаний об объекте действующему лицу, что это значит и каковы последствия того, что мы определяем объекты человеческой деятельности подобным способом, мне следует ненадолго обратиться к элементам второго рода, с которыми нам приходится иметь дело в общественных науках: не к среде, по отношению к которой люди отстраивают свое поведение, а к самим их действиям. Рассматривая классификацию различных видов действий, к которой мы должны прибегать при обсуждении поддающегося осмыслению человеческого поведения, мы сталкиваемся точно с такой же ситуацией, что и при анализе классификации объектов этих действий. Из приведенных выше примеров четыре последних попадают в данную категорию: слова, предложения, средства общения и акты производства суть примеры таких человеческих действий. Так что же делает действиями одного и того же рода два одинаковых слова или два одинаковых производственных акта – то есть что оказывается для нас значимым при обсуждении поддающегося осмыслению поведения? Безусловно, это не какие-то общие для них физические свойства. И вовсе не потому, что мне точно известно, какими общими физическими свойствами обладает звучание слова «сикомор», произносимого разными людьми в разное время, а потому, что я знаю, что Х и Ухотят, чтобы все эти разные звуки или знаки обозначали одно и то же слово, или что они понимают их все как одно и то же слово, я воспринимаю их как примеры из одного класса. Я считаю разные способы, с помощью которых в различных обстоятельствах действующий человек может изготовить, скажем, веретено, примером одного и того же производственного акта не из-за какого-то объективного и физического подобия, а из-за намерений этого человека (вмененных ему мною).
Отметьте, пожалуйста, что ни в отношении объектов человеческой деятельности, ни в отношении различных видов ее самой я вовсе не утверждаю, что их физические свойства не участвуют в процессе классификации. Я доказываю, что никакие физические свойства не могут присутствовать в явном определении какого бы то ни было из этих классов, поскольку элементам таких классов не требуется обладать общими физическими атрибутами и мы даже не знаем точно и осознанно, каковы эти многообразные физические качества, хотя бы одним из которых должен обладать объект, чтобы принадлежать к некоему классу. Схематично ситуацию можно изобразить, сказав, что мы знаем, что объекты a, b, c,…, которые могут полностью отличаться физически и которые нам никогда не удастся перечислить все целиком, являются объектами одного и того же рода, поскольку Х относится к ним одинаковым образом. Но то, что отношение Х к ним одинаково, опять-таки можно определить, только сказав, что он станет реагировать на них одним из действий α, ß, γ…, которые могут быть физически несхожи и которые мы снова окажемся неспособны перечислить все целиком, но о которых нам точно известно, что они «означают» одно и то же.
Результат размышлений о том, что же мы фактически делаем, несомненно, как-то обескураживает. И все же невозможно, мне кажется, усомниться не только в том, что мы поступаем именно так и в обыденной жизни, и в общественных науках, когда ведем речь о поддающихся осмыслению действиях других людей, но и в том, что это единственный способ, каким вообще можно «понимать», что делают другие люди. Следовательно, мы должны исходить из рассуждений подобного рода всегда, когда обсуждаем то, что всем нам известно как специфически человеческая, или поддающаяся осмыслению, деятельность. Все мы знаем, что имеем в виду, говоря, что видим человека «играющего» или «работающего», человека, делающего то или это «намеренно», или же говоря, что лицо кажется «дружелюбным» или мужчина – «напуганным». Однако, хотя мы и могли бы объяснить, как узнаем каждую из этих вещей в том или ином конкретном случае, я уверен, никто из нас не способен перечислить, да и никакая наука не в состоянии назвать – во всяком случае, пока – все различные физические признаки, по которым мы узнаем о присутствии таких вещей. Общие атрибуты, которыми обладают элементы любого из этих классов, не есть атрибуты физические, но должны быть чем-то иным.
Очень важные следствия вытекают из того, что всякий раз, когда мы интерпретируем человеческие действия как в той или иной мере осмысленные и целенаправленные, будь то в обыденной жизни или в общественных науках, нам приходится определять и объекты человеческой деятельности, и различные виды самих действий не в физических терминах, а в терминах мнений или намерений действующих лиц; так, именно благодаря этому мы можем из понятий об объектах выводить какие-то аналитические заключения о том, каковы будут действия. Если мы определяем объект в терминах отношения к нему человека, то отсюда, конечно же, следует, что наше определение объекта подразумевает некое утверждение о том, каково отношение этого человека к этой вещи. Когда мы говорим, что у человека есть пища или деньги или что он произносит слово, мы подразумеваем, что он знает, что первую можно есть, второе можно использовать для покупки чего-либо и что третье можно понять, – и, вероятно, еще многое другое. Является ли этот подтекст в каком-либо отношении существенным, то есть добавляет ли выведение его наружу что-либо к нашим знаниям? Ответ, когда, к примеру, мы говорим человеку, что то или это есть пища или деньги, будет зависеть от того, излагаем ли мы просто наблюдаемые факты, из которых извлекаем наше знание, или подразумеваем нечто большее.
Как мы вообще можем знать, что человек имеет определенные представления об окружающей его среде? Что мы имеем в виду, когда говорим, что знаем, что у него есть определенные представления, – когда говорим, что знаем, что он пользуется этой вещью как инструментом или жестом либо звуком как средством общения? Имеем ли мы в виду только то, что реально наблюдаем в конкретном случае, например что видим его жующим и глотающим пищу, размахивающим молотком или создающим шум? Или же, когда мы говорим, что «понимаем» действия человека, когда говорим, «почему» он делает то или это, разве мы не приписываем ему всегда что-то сверх того, что наблюдаем, – по крайней мере, сверх того, что можем видеть в конкретном случае?
Если мы обратимся на минуту к простейшим видам действий, где возникает подобный вопрос, то, конечно же, быстро станет ясно, что, обсуждая то, что мы считаем осознанными действиями других людей, мы неизменно интерпретируем это исходя из аналогии с нашим собственным умом; то есть мы группируем их действия и объекты их действий по классам и категориям, которые известны нам исключительно из знания нашего собственного ума. Мы предполагаем, что имеющиеся у них понятия цели или инструмента, оружия или пищи совпадают с нашими, так же как мы допускаем, что они, как и мы, могут видеть разницу между различными цветами или формами. Таким образом, мы всегда дополняем то, что фактически видим в действиях другого человека, проецируя на него систему классификации объектов, которую знаем не из наблюдений за другими людьми, но потому, что мыслим сами в терминах этих классов. Если, к примеру, мы видим, как человек переходит забитую транспортом площадь, увертываясь от одних машин и пропуская другие, мы знаем (или убеждены, что знаем) гораздо больше, чем действительно воспринимаем глазами. Это равным образом было бы верно и в том случае, если бы мы увидели, как человек ведет себя в физической обстановке, совершенно не похожей на все виденное нами ранее. Если я впервые вижу большой валун или лавину, несущуюся со склона горы на человека, и вижу, как он бежит изо всех сил, я понимаю смысл этого действия, поскольку знаю, что сам мог бы или стал бы делать в подобных обстоятельствах.
Несомненно, все мы постоянно действуем, исходя из предпосылки, что можем таким образом интерпретировать действия других людей, опираясь на аналогию с нашим собственным умом, и что в подавляющем большинстве случаев такой подход срабатывает. Беда в том, что мы никогда не можем быть в этом уверены. Посмотрев несколько минут на человека или услышав от него несколько слов, мы решаем, что он в своем уме и не лунатик, и вследствие этого исключаем возможность бесконечного числа «чудных» вариантов его поведения, которые никто из нас не смог бы перечислить и которые просто не вписываются в то, что представляется нам разумным поведением, – а это означает только то, что подобные действия не могут интерпретироваться исходя из аналогии с нашим собственным умом. Мы не можем ни объяснить точно, как, решая свои практические задачи, узнаем, что человек в своем уме и не лунатик, ни исключить возможность, что в одном случае из тысячи можем оказаться неправы. Подобным же образом я смогу на основе нескольких наблюдений быстро сделать вывод, что человек подает сигналы или охотится, ухаживает за другим или наказывает его, хотя прежде мог никогда не видеть, чтобы это делалось именно так. И несмотря на это, мой вывод будет достаточно верен с любой практической точки зрения.