Полная версия
Апрель в Белграде
И что тогда? Он тебя веником из хора выгонит? Что за бред…
Он увидит, что она как все. А ей не хочется.
Пусть так и есть, но ей не хочется. Перед ним она усирается и старается быть совершенно оригинальным произведением… не искусства, эх, идиотизма. Зато оригинальным. Надо бы перестать так сильно стараться и бояться. Он же не кусается. Он же просто учитель.
Рюкзак Ларина оставляет на стуле в первом ряду. Оборачивается. За открытой дверью – пустой коридор. Ладно. Открытое окно ее привлекло. Постояв там, она еще раз обернулась. С каждой секундой ей все сильнее хотелось уйти. С каждой секундой ее кто-то подгонял. С каждой секундой отсутствие всех и присутствие только ее – сдавливало виски. Или она совсем двинулась мозгами. Теперь ее пианино привлекло.
Пианино, на котором она не умеет играть. Она ни на одном инструменте не умела, но так много раз сидела на концертах и так много раз касалась клавиш и струн, как чего-то хрустального и особенного, что как будто умела. Кончики пальцев ведут по поверхности, не оставляя следа. Взгляд так же скользит по нотам, но ничего не понимает. Ни чьи это ноты, ни для кого и когда… С глубоким вздохом, Ларина приземляется на банкетку и выпрямляет спину, прислушиваясь к тишине. Травкин опаздывает, но это его дело. Имеет право.
«Лучше бы не приходил», залетает мысль в голову, как зараза, и Алена больше не обращает внимание на эти мысли. Непонятные, необоснованные, необоснованные!
Конечно, у всех есть одна и та же причина, по которой никто не жаждет его появления.
Это же Травкин! Да нахуй его! Но у Лариной это не та причина, по которой другие глаза на него закатывали.
Хочу петь и не хочу петь.
Нравится внимание Камиллы и не нравится.
Хочу видеть Травкина и не… Нет, точно не хочет.
Тишина привыкает к дыханию Алены. Она незаинтересованно открывает крышку, смотрит на все эти клавиши и разворачивается к ним передом. Смотрит на них устало, как на китайскую азбуку. Травкин касался всех клавиш? И была ли одна, которой он никогда не касался… На какую он жмет чаще всего? И как выглядят его пальцы вблизи? Никчемные мысли плывут, как трупы по спокойной реке, и Алена не обращает внимания. Касается указательным пальцем случайной клавиши и раздается высокий продолжительный звук: Ларина закрывает глаза и пытается считать секунды. Следующая клавиша рядом… столько же секунд. Она пробует нажать на черную. Потом на белую слева. И на черную. Видит разницу в звучании, сама для себя приподнимает брови и пробует еще раз. А потом, как гром в ясную погоду, в голову ударяет знакомая мелодия.
Она все-таки умеет играть. Кое-что. В начальной школе, кажется, в классе пятом, они учили Jingle Bells на металлофоне. Как же там… Первая ми… Нет, два раза ми, ми, потом ре… Пусть Алена и понятия не имела, где тут начальная «до», она помнила расположение клавиш.
Ударяя по клавишам, звук получается не сто процентов правильным и чистым, но мелодичным… Вспомнила! Ларина не замечает улыбку на лице. Чем дальше игралось, тем шире она становилась.
– Выпрямись, я умоляю тебя, – недовольно и брезгливо протянулся его голос, и Алена тут же вздрогнула и убрала руки от клавиш, будто бы на дверях висела табличка «Травкин отрубит руки, если тронете его пианино». Пианино не его, а школы. Но оно всегда стояло здесь и за ним всегда сидел он, так что… Алена все равно шуганулась. Он только свернул с коридора в зал и уже глаза потекли кровью от жуткого зрелища: согнутая спина…
Что бы он не сделал, Алена, скорее всего, подпрыгнет и умрет внутри. Столько лет молчания (всего три года) и проглатываний мыслей в мозгах, на языке, в глазах, чтобы все проебать прослушиванием в его, его! Хор… Все проебано.
И конечно, она выпрямляется не сразу. Сначала нужно осознать, что он вошел и идет прямо к заветному пианино, что на нем его любимая светло-розовая рубашка, и что… да, он сказал выпрямиться.
Ее любимая рубашка. Откуда ей знать его любимые рубашки?
Она выпрямилась. Она помнит, как он заставил сделать это в прошлый раз, потянув назад плечи. Какого хера ты не поешь, Ларина? Больно. У его голоса такой же пронзительный эффект.
– Здравствуйте, я не хотела, если что, – кое-как поднялась Ларина на ноги и начала нервно растирать ладони, – я вообще не играю, не умею играть…
– Сядь, – он не доходит до пианино и бросает свою папку на него на ходу. Как электричеством бьет его тон в полной тишине. Зачем? Ларина думает, зачем, и тратит время. – Сядь, – растягивает он фразу раздраженно и лениво.
Его вечное недовольное лицо и приподнятые брови, в ожидании исполнения приказа. Долго у них будут продолжаться такие отношения? Какие отношения? Которые у него со всеми учениками? Лечись, Ларина.
Ей не очень хочется садиться и быть ниже его в два раза, но она быстро возвращает свой зад обратно на банкетку и пытается не поворачивать к нему голову, а коситься.
Что он вечно пристает? Что ему вечно надо от Лариной?
– Мало выпрямила.
– Я не могу больше.
– Можешь.
– Если больше, то спина болит, – отвечает Ларина с поднятым подбородком и взглядом вперед. Продолжительный выдох. Лопатки жутко болели вместе с плечами, если долго сидеть в правильной позе. Дмитрий Владимирович укладывает локти на пианино, оказывается в поле зрения, и Ларина переводит взгляд к нему. Он слышит биение сердца у нее в животе?
– А знаешь почему спина болит? – начал он издевательски, но с учительской заботой. Господи, эта его непонятная смесь неизвестных ингредиентов в поведении сводила с ума. – Потому что ты всю жизнь ходишь, как знак вопроса. Надо думать об этом. Не только, когда поешь. В старости твоя спина тебе «спасибо» не скажет, – он отлепляется от пианино, делает медленные шаги к банкетке, помещает руки в карманы и останавливается. – Брысь отсюда.
И она с радостью подскакивает, обходит уже сидящего Травкина за его спиной и встает где-то рядом, оборачивается. Неловкость у нее текла в крови. Что, блять, делать? Если что-то не то сделаешь, он же повысит свой ленивый и пьяненький голос, и Алена затупит на пару минут и пустит корни в паркет.
Она хочет, чтобы он не повышал на нее голос.
Но об этом мечтали все. И не повышал он только на любимчиков. «Камилла» шепчет ей мозг, и она закрывает глаза, успокаиваясь. Шли ее к херам, пожалуйста.
Травкин увлеченно играет какой-то красивый бред на клавишах. Алена вертит языком во рту, начинает в открытую пялиться, потому что никаких указаний он не давал, и говорит себе… красивый, красивый, красивый, красивый, красивый…
Какие черты лица, какие непонятные взъерошенные черные волосы. Какие губы, которые было видно только тогда, когда он молча играл. Какой… все, что с ним связанно.
Алена рассматривает его серьезным взглядом, с слегка сдвинутыми бровями. Она все раскладывала по полочкам и не пускала слюни. Их нечего пускать, он ведь только красивый.
А внутри, что внутри! Паскуда талантливая.
Красивая талантливая паскуда.
В уши пробиваются знакомые ноты. Ларина меняет взгляд и сдвигает брови еще больше. Травкин в наглую играл Jingle Bells. Намного быстрее и профессиональнее Алены, ясень пень, но какого…
– Я играл это однажды на утреннике. Мне было шесть лет.
Он продолжал играть, а Алена начала улыбаться. Как уже улыбалась пять минут назад, когда сама играла дурацкую песню.
– И Вы до сих пор помните ноты? – восхищается, не сводит взгляда.
– Я ни одни ноты не забываю, – а он даже не смотрит и следит за пальцами. – Один раз сыграешь и все. Даже если в голове не откладывается, то руки помнят.
– Я играла это тыщу раз в начальной школе и… не помню, – вспоминает Ларина, рисуя картинку двенадцатилетней себя за партой с металлофоном. Музыка останавливается в ее голове. В ее ушах. В зале. Травкин остановился, сидя разбирая какие-то ноты на пианино.
– Позанимайся музыкой двадцать лет и вспомнишь.
Двадцать лет! Да он действительно сумасшедший в свои тридцать с чем-то. Люди, увлеченные работой с головой, всегда привлекали Ларину, потому что она сама захлебывается в своей писанине. Тут она дергает уголком рта. Можно ответить на вопрос, который она засунула в дальний ящик: почему Травкин? Что в нем? Он увлечен. Пленен, заражен любимым делом и это пленило и заражало Ларину.
Ах, эти гении, влюбленные в себя и в то, что делают.
Я тоже по этой теме, Дмитрий Владимирович, но сказав Вам это, я Вам понравлюсь нечестным способом. А все, что я хочу – честности.
– Давай распевку.
Ларина на автомате начала его доремифасолясидо и даже не смотрела на него, что странно, потому что она всегда пользуется моментом. У нее в голове незаконченный разговор с самой собой.
Я же понравлюсь Вам, говорит она убито стене и опускает взгляд ниже, Вы же любите всех, кто любит творчество и любит Вас особенно, Ларина слабо повторяет его жест и кладет себе руку на живот, это нечестная симпатия. Я не хочу играть с Вами в игры, в улыбки, в безобидные и обидные шутки.
Ля-ля-ля, его пальцы долбят по следующей октаве. Выстрелы, к которым Алена привыкает и держит тошноту в горле. Рукой держит живот и чувствует там выстрелы. Осталось представить, каково бы это было. Быть любимкой.
Умерла бы. Умерла. Ну, и без этого каждый день смертный час.
– Ладно. Ложись. Времени нет.
Ладно. Что? Музыки нет. Травкина за пианино нет. Оживленных тупых комариков в голове – нет. Убил? Это Рай?
– Бери книгу, положи на грудь и все то же самое, – в ее руках оказывается книга. Тут нет поблизости книг! Это его? Краем глаза Ларина замечает название: «Музыка, 8 класс». Ясно. Понятно. Чего?
– Куда ложиться? – сглатывает она и произносит уверенно, будто бы они каждую репетицию подобным занимались, только места меняли. Вот и вопрос. Куда теперь?
На пианино?
– На пол.
– Ладно.
Да какой ладно.
Алена пытается лечь где-нибудь подальше, но и не слишком далеко, чтобы он не думал, почему. Двигается так, словно добровольно участвовала в позорном розыгрыше. Сейчас он скажет, что она дура и прикажет вставать.
– Книга должна не двигаться. Будет двигаться – получишь подзатыльник.
– Ладно.
Ладно, пиздец. В прошлом году если бы какая-нибудь гадалка на улице ей предвидела данную картину, она бы сильно охринела и убежала.
Прибежала. Молодец. Сказала, что хор скучный. Ну, че как, Ларина? Весело?!
Так она и пела, а он топал ногами и шикал.
– Ты не поешь животом! Пой животом.
– Я пою.
– У тебя книжка поет, – он не выдерживает и опять поднимается с банкетки. Откуда в нем столько желания и голосовых связок? Ларина начинает ерзать, потому что лежать на полу и смотреть в потолок, пока Травкин что-то там ждет от тебя – неловко. – А должна диафрагма.
Если можно кивнуть лежа, то именно это Алена и сделала, смотря прямо в потолок, а не на Дмитрия Владимировича, который сел на корточки и смотрел. А-а-а-а-а, дебилизм!
Закопай меня, раз уже встал тут!
– Давай сейчас.
– Без Вас?
– Без меня, – мягко и с широкой улыбкой. Как будто шизофренику объяснял.
Немного подумав о том, всегда ли у него была загорелая кожа и когда он успел загореть, на каком море и с кем он там был, Ларина опять начала издавать звуки. Его брови с каждой секундой все больше и больше сдвигались.
– Да расслабься ты. Расслабь плечи, шею, ну, – прерывает он ее грубым тоном, пока ходил вокруг с руками в карманах. – Только в этом проблема. Поешь вся зажатая, – он застыл, чтобы изобразить Ларину и скривить лицо, – Нервничаешь. Каждый раз одно и то же. Ты что, влюбилась в меня? Я не пойму.
Подавиться лежа она не рискнет. Однажды, Алена так пила лежа перед ноутом и вода протекла не в то горло. Вся кровать и ноутбук были мокрые, пока она прокашливалась.
Самое гадское, что он шутит между делом. Язвит. Это же несерьезный вопрос. Травкин не серьезно. Он не может быть серьезен. Будь он серьезно, после вопроса он бы заткнулся и многозначительно посмотрел на Ларину. И начался бы тупой русский сериал, на который Алена сегодня плевалась.
Травкин продолжил ее дальше поливать, критиковать, жестикулировать, показывать, куда тянуть живот, где опора – Алена привыкла. Странно, но привыкла. Все остальное – не так больно уже. И не так громко.
Самое громкое проехало.
Ты, что влюбилась?
In
Flanders
Fields
Если долго петь одно и то же – забываешь. Привыкаешь. И это хорошо. Ларина чувствовала, как привыкает к обстановке, к его повышенному тону, психозам, молодым девчонкам вокруг. Ее волновало это все меньше и меньше, ведь они стояли на ногах второй час. Дверь хлопает. Кто-то возвращался из туалета. Он отпускал в туалет, но, если дверь хлопала, он бил по клавишам и останавливался, позволяя вошедшему в тишине и под давлением его взгляда пройти на место. Его взгляд, который превращался в подошву, чтобы размазать тебя по полу, как противного жука – высасывал желание жить. Больше никто дверью не хлопает.
Желание находиться в хоре. Как его сохранить? В чем его хранить? И почему все до сих пор пели? Ей интересно. Она бы здесь не была, если бы не злорадство и желание доказать. По собственной воле – к черту. Это мазохизм. Так может все здесь собрались, чтобы доказать кому-то что-то? Может, Травкин так же играл на людях, как играет на пианино? Выучил все ноты, все приемы, и отыгрывает один и тот же сценарий много лет. Давит на больное. На чувство собственного достоинства, которое есть даже у вонючего бомжа в канаве. И как надавит, так ты и начинаешь плясать под его дудку, сама того не замечая. Ты же не можешь позволить ему и другим подумать, что ты низший сорт. Что тебе, бедной, тяжело. Что ты устаешь. Хочешь есть. Хочешь в туалет. Боишься его, в конце концов.
Все это было. Все с этого начинали, а потом обрастали железной ненавистью к нему. Броней, которую его лазеры и несуществующие нотки в голосе не пробивали. Он был самой настоящей мразью, только если ты ему не понравишься. А нравились ему жена и красивые популярные девушки.
Ларина пока не обросла ничем. Надо подумать, что выращивать, прежде чем засадить весь сад неизвестной дрянью. Железом, как остальные? Может приколотить деревяшки, чтобы спалить их в крайнем случае? Стекло, конечно, пуленепробиваемое, подошло бы. Чтобы смотреть и выживать. Очевидно, что Алена ему не понравилась, но и палки в его хоровое колесо она ему тоже не вставляла, так что она заняла позицию, которую занимала всегда и везде.
Нейтральную, незаметную, ненужную.
Стекло ее устраивает, потому что она окончательно запуталась в своих нитях.
Дергала-дергала, бегала-бегала, и запуталась.
– Кто ошибся? – Травкин останавливается и сканирует хористов терминаторским, чуть-чуть наигранным и шутливым взглядом. Алена научилась в них разбираться. Могла уже написать пособие «Взгляды Травкина, и как после них жить» и издать десяток пустых страниц. – Кому прописать подзатыльник? – его серьезный, но не громкий тон, не являлся строгим. Вот если громкий, тогда всем пиздец. Все молчат и смотрят прямо, ни в коем случае не решаясь столкнуться с его глазами. Дмитрий Владимирович возвращается к пианино, тихо выдыхая: – Тру́сы…
Кто-то заржал, кто-то сдержался; кто-то Ларина, которая с облегчением закрыла глаза и опустила тяжесть камня в горле куда-то ниже. Времени нет вздыхать и выдыхать: его пальцы ведь коснулись клавиш.
А что происходит, когда его шедевр прерывают – известно.
И что происходит, когда слова четко не произносятся – особенно известно. А когда грабли бьют тебя по башке не в первый раз, то тогда можно бежать. И, как обычно, во фразе «In Flanders Fields» последняя буква проглатывалась. На прошлой репетиции он психовал, а сейчас, Господи спаси-сохрани – молчал. Ждал, благородно надеялся, что стадо баранов одумается и запоет, как он просил. Но они не пели. Никто и не вспомнил. Не понял, почему он отошел от пианино и встал напротив.
– Балашова. Сама, – и складывает руки на груди. Как будто отдал приказ кому-то: «Стреляй» и сейчас начнется. Расстрел. Всех по очереди.
Кто такая Балашова – Алена не знала. Не ее класс. Но если незаметно повернуть голову влево и замахнуться взглядом выше – можно заметить, русые волосы, белую майку и полные ужаса глаза. Видимо, Балашова; хотя наложил кирпичей каждый. Это не весело. Совсем не весело.
In Flanders Fields высоко, In Flanders Fields еще выше.
Дрожание ее голоса заставляло сердце Лариной биться быстрее.
And now we lie in Flanders Fie
тянется, выше и ниже.
ield…
Она упускает последнюю букву, и Алена закрывает глаза, будто бы пела и лажала она. Стыдно и херово почему-то ей, а закрытые глаза – ее спасательный домик. Как в детстве, когда в неправильных догонялках можно было построить из рук домик над головой и тебя не тронут. Не по правилам. Аналогия в относительно взрослой жизни – закрытые глаза. Имитация темноты, в которой Дмитрий Владимирович включал фонарик.
Не трогайте ее.
Она бы потеряла способность дышать раньше времени, если бы открыла глаза и увидела его. И по жизни так же. Она никогда не вдыхала полностью, боясь, что легкие наполнятся чем-то и она не будет знать, что с этим делать. И вот она не знает, что делать.
Его взгляд на ней.
– Ларина, – будто бы знакомятся. При всех. Она забывает свое имя не сразу, а позволяет ему договорить. Остается надеяться, что на высоких стенах, об которые ударилось ее имя, не останется следов. Так хочется быть неуязвимой, а он не дает. – То же самое.
Она бежит по непрочному мостику и останавливается. Ждет. Не слышит треск гнили. И срывается, услышав.
Слышишь? Слышишь теперь асфальт под тобой и воздух, который ты на секунду могла удержать в руках? Ну, как, Ларина? Помогает? Помогает все то, что ты делаешь? Потому что ему похуй, что ты делала до него.
Ларина до последнего надеется, что есть еще одна Ларина. Но если повернуть голову налево и направо, можно заметить взгляды только на своей испуганной роже. Еще раз до последнего надеется, что его просьба сама собой рассосется. Его мысли быстро перебиваются, так может, и сейчас? Одна собьет другую, и он заговорит на другую тему или просто пожалеет. Он же знает, знает! Знает, кто новенький в группе! Знает, какой она непрофессиональный певец, и все равно заставляет.
Не выделяет. А нахер надо?
Он даже не просит по второму кругу, а смотрит. Лениво, равнодушно, разочарованно. На приоткрывшихся губах – ее осознание. Этой гимназии, хора, особенно хора и его концепции. Можно ли разрушенный дом считать началом нового? Можно ли надышаться пылью, не закашлять, а подумать легким – откуда она? А можно ли посреди книги изменить направление и извиниться за написанное? Можно оставить пустую страницу. Это честно. Ларина поняла, что не особенная. Она не одна сгорает. Не одна боится своих голосовых связок и присутствия других, более крутых голосов. Выпендривался ты или нет – все такие же чмошники, как и ты. Всем страшно петь, когда он попросит.
In Flanders Fields закрывает глаза, чтобы отгородиться от людей вокруг. Допустить возможность, что в котле варилась она в одиночестве.
Как звучит ее голос? Никто не знает, кроме него. Сколько людей, столько и мнений, если только неподалеку нет Травкина. Тогда только одно.
Последнюю букву вытягивает. Она помнит все, что он говорил. Она скорее сдохнет, чем не запомнит и ошибется, станет как все, превратится в его очередную половую тряпку, превратится в просто человека из хорового кружка, от которого Травкину ни горячо, ни холодно. Нет. Ларина двинулась мозгами, пока пыталась понять, чего хочет.
Он молчит после того, как она закончила. Открыла глаза и посмотрела вниз, не на него.
– Ками. Давай ты, – обратился он уже тише к Камилле, и Алена не боится моментально найти ее затылок и уставиться. Для чего-то. Сглатывает. Она открывает рот быстрее двух предыдущих.
Голос? Объективно? Самый обычный. Умеет петь, но обычно. Да, Ларина откопала в себе наглости зарекомендовать себя вокальным критиком. Да, ни капли не объективно.
Она пропела те же строчки и упустила последнюю букву. Бог знает, но, может, Алена упустила ее тоже. Она все равно не слышала себя. Пела и слушала, как кровь в ушах шумит. Но она пыталась! Это то, за что Алена хотела медальку. То, за что Травкин ей ее точно не даст.
Он обрывает ее пение повышенным тоном.
– Плохо. Я же говорил сто раз про последнюю букву. Куда вы ее проглатываете? Ну, куда? – разнесло его на все стороны и на все голоса. Он постарался выжечь душу каждому, вместе с разведенными руками и повисшими ладонями. Он давал знать: его руки тоже разочарованы. Взгляд натыкается на Алену и чуть-чуть притупляется, расслабляется, – Ларину это не касается, – чуть спокойнее, чуть молчания. Пауза. – Но остальные. Прошу вас, – вернулся на землю и продолжил грубо и высоко, но это было неважно.
Камилла перестала слушать его классический монолог и уставилась вперед. Алена тоже смотрела вперед. Они там встретятся, впереди. Они ненавидели друг друга не здесь, а за пределами стен. Хотя бы в невесомости. И Алена чувствовала, как воздух дрожит. Дыхание Крыловой создавало помехи в общественном кислороде. Где-то там, далеко, в тридевятом королевстве, Крылова забивала Ларину учебником, как гвоздь в стену.
Так началась вторая стадия: осознанное игнорирование. Шутки кончились. Игры кончились. Заготовленные фразы, ядовитые конфеты в красивых обертках. Хватит. Лариной не жить, просто потому что она хотела быть лучше. И Господи, у нее однажды получилось. Она должна была быть рада. Должна была. Помнится, ей снилось его хорошее отношение. И снилось недовольное и удивленное лицо Камиллы. Но во снах ты контролируешь ситуацию или просыпаешься. А тут – ничего не можешь сделать. Травкин относился так же. Удачно спеть – для него должное. Ошибка от Камиллы – это закрытые глаза и уши в буквальном смысле. Все куплено, как говорится. Только за пределами хоровой комнаты ты живешь в одиночку и не прячешься за спинами высоких хористов. Ты живешь. А жить надо было теперь с Крыловой. Кого он больше любит – стало вдруг не важно.
Теперь это личное.
Поэтому Алена пыталась спать крепко. Попыталась лететь во сне выше облаков и солнца, но почему-то сил не хватало, и проснулась она от удара в землю. Как обычно. За секунду до. Умирать страшно даже во сне, кто бы что ни говорил, поэтому Ларина хватает себя за шкирку и выкидывает на кровать, в которой она просто дергается и проглатывает дыхание.
Кошмар. Он не единственный. Размазать рожу всмятку об асфальт не так страшно, как Дмитрий Владимирович, а он ей снился. Снился хоровой зал полный народу; будто бы вся школа умудрилась поместиться в четырех стенах. Он сидел в первом ряду, а она стояла по центру и молчала. Кто-то играл на пианино, кто-то на скрипке, а к микрофону перед собой она даже не приблизилась. Как она могла? Петь одна?
И ведь она спела вчера. Насрать, хорошо или плохо. Это кошмар, который он с легкостью воплотил в реальность. И теперь, она пытается уснуть, чтобы сбежать. Обратно в хоровую комнату.
– Хватит засыпать каждые полчаса.
Настя, вошедшая в комнату. Алена накрывается одеялом, прячется в темноте и задыхается.
– Опоздаешь на вторую смену. Совсем обнаглела, – одеяло слетает на пол одним рывком, и Алена остается лежать в пижаме, свернутая клубочком. – Давай, лошадь. Ты сама просила разбудить тебя.
– Не хочу ее видеть.
– Лошадь?
– Камиллу.
Одно и то же, в принципе.
Настя вздыхает, бросая одеяло обратно на кровать, как мешок с какашками. Алена упорно не двигалась, пустыми глазами рассматривая что-то впереди.
– Ты боишься, что она тебя убьет?
– Нет, – решительно и тихо. – Она зайдет с другой стороны, понимаешь? – в ее голосе не хватало истерики, словно за ночь она ее всю растратила на полеты и падения. А сейчас – разочарование и принятие. – Она сделает так, что я и не пойму, что это она.
– А ты пойми, – Настя раздвигает занавески, в комнату заваливается пьяное солнце, которое простояло под дверями всю ночь, Алена морщится и молчит. – Если запахнет жареным, ты будешь знать, что Крылова где-то что-то спалила.
– И что мне с этим делать? – она обиженно разворачивается и смотрит на подругу, как на последнюю надежду выбраться сухой из воды. Вода заливается уже и в ее квартиру.
Настя недовольно стонет и выходит из комнаты.
– Перестать ныть и идти в школу.
Должно быть ее кредо. Ее надписью на холодильнике или на зеркале, потому что каждое утро одно и то же: нытье, и каждый раз новая причина. Теперь даже обоснованная, но пока Ларину не столкнут на смерть с лестницы, никто не поверит. Камилла не столкнет. Попросит другого. Или разыграет несчастный случай. Если послушать ее мысли, можно с уверенностью сказать, что Ларина сошла с ума. Потому что никто не хотел ее убивать. Физически.