Полная версия
Маленький памятник эпохе прозы
– Понимаешь, – папа замялся. Как объяснить ребёнку, пусть даже слегка гениальному, что лицо твоё – враг твой? – Иногда мысли и чувства бывают написаны на твоём личике, – я тут же подбежала к зеркалу.
– Где?
Папа засмеялся.
– Да везде! Слышала слово «мимика»? Это выражение глазок, улыбка или сморщенный носик.
– Знаю!
– Ну вот… у тебя мимика очень активная. Это называется эмоциональная выразительность.
– Это плохо?
– Вовсе нет! Но иногда может быть не очень… безопасно. Например, если какой-то не очень хороший… плохой человек… замыслил что-то против тебя и хочет знать твои мысли.
– И он их видит? – помню, я прикрыла ладонями лоб.
– Он может о них догадаться, глядя на твою прелестную мордашку. И его нужно обмануть!
– Как?
– Научиться делать выражение лица Снежной королевы, у которой оно всегда одинаковое, как в сказке, как в фильме, помнишь? Лицо не выражает ничего. Как будто ты участвуешь в карнавале и на тебе маска этой королевы. Знаешь, у Высоцкого есть одна песня… ой, это тебе пока рано!
Он не говорил о том, что надо мной могут смеяться, как над обезьянкой-игрункой, или думать, что я ненормальная. Что неприлично кривляться, это может быть неприятно окружающим. До всего этого я додумалась сама намного позже, когда уже безупречно владела умением делать лицо Снежной королевы. Некоторые называют подобный навык покерфейсом – модное нынче словечко. Ни папа, ни я тогда его не знали. Папа не был опытным игроком в карты, мы всей семьёй иногда дулись в дурака или в фараона, на этом карточные познания у нас заканчивались.
Научиться придавать физиономии лик Снежной королевы – маску для выживания, чтобы тебе не сделали больно, а если и сделали, то не поняли этого и не получили бы своей гадкой радости; если не быть, то хотя бы казаться сильной и непрошибаемой тогда, когда это необходимо, а необходимо бывает слишком часто – вот такую задачу поставил мой папа.
Кстати, про упомянутого им Высоцкого я вспомнила лишь через несколько лет, когда папы уже не стало. Задумалась, о какой песне речь? Высоцкий всегда мне очень нравился как поэт, но я никак не могла найти те самые слова в его песнях, которые мог иметь в виду папа. Однажды мне поможет мама, но это всё позже…
Когда я стала чуть старше, но всё ещё была в процессе обучения покерфейсу, папа переименовал название маски.
– Медведи – очаровательные звери! – говорил папа. – Но почему они бывают опасны и непредсказуемы для человека? Именно потому, что у них вообще нет никакой мимики! Мы не можем угадать, что мишка чувствует, чего хочет, какое у него настроение. Смотри: по собачьей мордахе видим, по кошачьей тем более, а с медведем прямо беда! Давай учиться изображать хорошенького плюшевого медвежонка. Давай?
Поначалу у меня плохо получалось. Только перед зеркалом, но стоило от него отойти…
– Белка! Ну что с тобой происходит! – восклицал папа через пять минут. Я читала книжку, где по сюжету происходила погоня. Будто смотрела кино, настолько ярко представляла себе происходящее. Личико меня и выдавало.
– Ой! – восклицала я и по памяти воспроизводила мышцами физиономии что-то деревянно-неподвижно-тупое.
– Ужас какой! – смеялся папа и тащил меня к зеркалу. – Посмотри! Что за морда Ваньки-дурачка?
Увидев в отражении свою вытянутую рожицу с крепко сжатыми губами, смешно вставшими дыбом бровями, выпученными глазами и почему-то надутыми щеками, я тоже начинала хохотать. Потом мы возобновляли тренировки «медвежонка» перед зеркалом и отвернувшись от него. И так каждый день.
– Что вы творите, господи? – мама качала головой, глядя на нас и, видимо, снова сомневаясь: нормальные ли её родные-любимые или всё-таки нужно обоих тащить к тому врачу, которого даже называть страшно?
– Мы учимся выживать в реальном мире! – дружным дуэтом отвечали мы с папой.
Папа меня недооценил. Уже в восемь лет я сама придумала название для правильного выражения лица. Ведь я поэт, а потому много читала и больше всего поэзию. Пушкин и Лермонтов были моей первой книжной любовью. Я вообще не запомнила стадию своего взросления, когда читала или мне читали Барто и Маршака. Наверняка эти прекрасные авторы сыграли роль в моей очень ранней жизни, но я не помню. А вот томики Пушкина и Лермонтова, Тютчева и Есенина как раз стали любимыми «детскими книжками».
Потому-то я быстро нашла подходящую цитату для наших с папой экзерсисов. «И на челе его высоком не изменилось ничего» – Пушкин. «И на челе его высоком не отразилось ничего» – Лермонтов. Это всё про Демона. У кого точнее, ближе? Всё же Лермонтов. «Не отразилось» – вот, что главное.
Но я не стала рассказывать о своей находке папе, который играл с «медвежонком» и умилялся этому. Мне показалось, что образ, найденный мною, может его расстроить. Поэтому для папы придуманная маска так и осталась умением «превращаться» в медвежонка. В моей же трактовке я «включала Демона», и в этом находила некий романтизм.
Для любящих родителей мы, наверное, до старости плюшевые медвежата. До их старости… Иные до своей не доживают, не то, что до нашей. Будучи уже немолодой женщиной, иногда так хочется позвать: «Мама! Скажи мне что-нибудь. Скажи, что всё будет хорошо, скажи! Помнишь, как ты мне написала записку в школу? В ней было всего лишь одно слово – «Наплевать!» Я держала её в кулачке, а кулачок в кармане фартучка, бесконечно доставала смятую бумажку, перечитывала единственное слово и улыбалась, мне становилось хорошо, я уже совсем не боялась контрольной или вызова к доске… Мам?» Никто и никогда больше не напишет такой записки. А если и напишет, разве сможет она иметь ту же волшебную силу?
Мама внимательно наблюдала за тем, что мы с папой вытворяем. Иногда, когда я потихоньку тренировалась перед зеркалом, то ловила на себе её взгляд. Подозреваю, что у них с папой произошел какой-то разговор, и он втолковал маме, что мы задумали, зачем и для чего. Больше эту тему мы с ней не обсуждали, папа решил, что не стоит лишний раз огорчать маму – она слишком хорошо относится к миру и не согласится с тем, что от людей надо защищаться и прятаться.
– Она у нас идеалистка! – говорил папа, а в голосе нежность. Эх, папуля! Можно подумать, что ты – нет. Просто идеализм бывает разный: бывает открытый и доверчивый, а может быть битый, многоопытный и осторожный.
Однажды, когда папы не было рядом, мама сказала:
– Только не надейся, что хоть когда-нибудь у тебя получится одурачить меня своей бесстрастной мордочкой. Не трать силы на притворство, – и ласково потрепала меня по затылку.
А я и не пыталась её обманывать.
Пришло время, и в неполные тринадцать лет я научилась приказывать Демону «включаться». Это случилось, когда окончательно стало ясно, что мой дар исчез. Как и не было ничего. Уходил он, не торопясь, не сразу, будто размышляя, уйти или остаться.
Сначала пропала щекотка. Я удивилась, но особенного значения не придала, настроение у меня из-за этого не испортилось, лишь возникло ощущение, будто чего-то не хватает. Будто я забыла надеть пальто и пошла под дождь и снег без верхней одежды, как дура.
Но произошло ужасное событие. Я принялась сочинять стихотворение. Как обычно, на ум сама пришла первая строчка, я схватила ручку, открыла блокнот… и поняла, что ничего не происходит. Пустота. Тишина. После единственной строки не придумалось больше ни слова.
Как передать те чувства?
Понимание, что хочу выразить, какая мысль мучительно бьётся в мозгу, ища выхода и выражения, но слова, образы, метафоры будто разбежались и попрятались, вместо того, чтобы, как прежде, непринуждённо литься ручейком из головы, в которую будто вмонтирован Кастальский родник. Впервые в жизни начался суетливый поиск слов, мучительный их подбор, я «лезла за ними в карман», бесконечно бормоча первую строку, чтобы не забыть, не забыть…
Прошиб пот, стало страшно. Кошмар длился несколько минут. Потом с трудом что-то начало вытанцовываться, слова повылезали из укрытий, рифма получалась, размер соблюдался, мысль выразить удалось. Но кайфа не было! Какой там кайф – я ужасно расстроилась. Что со мной? Может, случайность, один раз и больше никогда не повторится? Или я нездорова?
Надежда оказалась напрасной. Я могла сочинять стихи, но они изменились, стали другими. Ведь теперь они рождались иначе – не сами собой в такт моему дыханию, а в вязком поиске слов и образов, тяжком подборе синонимов и метафор.
И краски мира вокруг померкли, из гуашевого он превратился в акварель оттенка сепии. Акварель и сепия – это красиво, конечно, но не сравнить с яркостью того, что было прежде. День ото дня становилось хуже. Мир больше не звучал мелодиями и не искрился красками, он становился похож на то изображение, которое выдаёт тысячу раз заезженная плёнка на видеокассете: слабый цвет, который то есть, то пропадает.
Пока никто не знал, что я больше не могу творить с радостью и получая удовольствие от процесса – не призналась никому, даже папе.
– С тобой всё в порядке? – спросил он, прочитав пару моих сочинений.
– А что? – захлопала глазками я.
Папа читал последнее, записанное в блокнот. Блокнот в синем клеёнчатом переплёте всегда лежал на моём письменном столе в свободном доступе. В любой момент родители могли войти ко мне и, не спрашивая разрешения, взять его. Так повелось. Однажды, будучи ещё дошкольницей, я обиделась на маму, когда она спросила, можно ли ей посмотреть мою тетрадку с рисунками и записями.
– Зачем ты спрашиваешь? – возмутилась я. – Маме и папе всегда можно.
– Спасибо! Ну, это пока ты так говоришь. А вот когда подрастёшь…
– Так будет всегда! – отрезала я. – Вам можно видеть всё, что у меня есть.
Видимо, родители поняли то разрешение буквально, всерьёз восприняв слово «всегда», решительно произнесённое семилетней девочкой. Уже в третьем классе мне перестала нравиться родительская бесцеремонность, но я боялась их обидеть, запретив приходить в мою комнату и смотреть тетради или блокноты. И что с этим поделать? Хотя я ничего и не скрывала от них, не прятала (нечего было прятать), но с некоторых пор мне от чрезмерной своей открытости становилось не по себе.
Если честно, в возникшей ситуации больше всего мне не нравилась сама я. На себя злилась, себя ругала. В голову шипящей змеёй заползло слово «предательство» – всего лишь за мысли о том, что меня не устраивает такое положение вещей. Значит, я предаю любимых моих людей недоверием?
Придя в мою маленькую комнату, где помещались письменный стол, кровать и небольшой шкафчик с моей одеждой (я обожала свою «обитель», мою детскую, главное убежище и хранилище всех самых сокровенных тайн!), папа, как обычно, взял блокнот, присел на кровать и погрузился в чтение.
– Тебя что-то беспокоит?
Стихи стали другими, он это видел, понимал. Исчезло лёгкое дыхание, сменившись тяжёлым хрипом. Дар уходил, отступал. Не так уж быстро, неспешно, иногда вдруг на короткое время делая шажок назад, будто возвращаясь, но потом опять ускользал. И к тринадцати годам всё было кончено.
Разумеется, я заранее попыталась подготовить родителей к неизбежному. Честно говоря, мне даже трудно понять, из-за чего переживалось больше: из-за своей потери или страха огорчить маму и папу, которые всегда по-детски радовались каждому моему творению. Нет, они не были тщеславны, и дедуля напрасно боялся за меня, немножко подозревая родителей в честолюбии за мой счёт. Мама и папа никогда сознательно не допустили бы ничего вредного и опасного для меня. Они пребывали в радости от того, что их дочери от рождения дарованы талант и удовольствие от него и прекрасное дело. Навсегда. Ибо куда ж оно денется-то?
Странно, что многие и многие, даже читающие и образованные, часто не знают о судьбах вундеркиндов или не хотят об этом думать, надеясь, что именно их детей минует чаша сия. А часто бывает так: талант вдруг уходит от повзрослевших гениев, и никто не знает, почему это происходит. Дара просто больше нет. Без него, в одиночестве, остаётся обычный, нормальный, хорошо развитый ребёнок, но не более того. Один из многих, такой же, как все.
Так случилось и со мной. Стоило начаться бурному половому созреванию, как стихов не стало. Не стало и той радости, которую они всегда приносили мне. Взрослые гормоны сожрали детский дар? Проснувшиеся «основные инстинкты» противоречили тому, что делало меня особенной? Странно, ведь именно «любовно-гормональная» тема часто бушевала в головах великих поэтов, создававших шедевры. Один Пушкин чего стоит! А.С. проявил себя гением с детства, только от него ничего не ушло, талант не покинул его кудрявую голову, когда он превратился во влюбчивого юношу. Напротив.
Понятия не имею, почему и отчего бывает и так, и эдак. Мой случай из «эдак».
Помню, как в тот день и в тот момент, когда я честно сказала сама себе «это всё, конец», передо мной оказалось зеркало. И я увидела в отражении тот самый лик Снежной королевы, медвежонка, Демона, который мы с папой тренировали. Вот оно, получилось! Спокойное, бесстрастное лицо, взгляд с лёгкой поволокой, губы сжаты чуть плотнее обычного (но об этом ведь знаю только я!), брови в идеально ровном положении. Ни малейшего напряжения мышц щёк и скул. И кое-что новенькое: нижняя челюсть совсем немного выдвинута вперёд, абсолютно незаметно для посторонних, но я-то знаю! Будто упрямец вздёрнул подбородок, чтобы не выглядеть слабым (или сдержать подступившие слёзы) – на это похоже больше всего. Нужно запомнить такое состояние и выражение.
Запомнила, потому что знала: в скором времени мне обязательно придётся применять новое умение.
Я боялась травмировать родителей, а они, как выяснилось, безумно испугались за меня.
Когда абсолютно спокойным голосом я рассказала им о том, что, видимо, стихов больше не будет никогда, оба побледнели, будто на их глазах дочь приставила к виску пистолет.
– Что случилось? – тихо спросила мама.
– Да ничего особенного! – беззаботно-спокойно ответила я – тон тоже отрепетирован. – Ну, ушло оно, убежало-ускакало от меня, как подушка-лягушка. Видимо, я что-то сделала не так, и меня сочли недостойной… – пыталась я шутить, но лучше бы этого не делала.
– Нет! – воскликнул папа, вглядываясь в моё лицо. Смотри, папа, смотри! Всё получилось, поэтому ничего ты не поймёшь, не считаешь с моей физиономии. Любуйся медвежонком. – Так не бывает! Это всего лишь временно. Пубертат… это пубертат влияет. Потом всё вернётся, я точно знаю, я… я читал.
Заврался папочка. Но я не стала его уличать. Пусть думает, что верю.
– Ну и хорошо, если вернётся, – улыбнулась я. Отрепетированной улыбкой, которую подобрала специально для особых случаев: расслабленная, искренняя, правда, «без глаз» – глаза не улыбались, оставаясь бесстрастными гляделками. Эдакая отдельная улыбка, как у Чеширского кота. Включил-выключил. Умело растянул губы – стянул обратно. Не обнажая зубов, и это совсем нетрудно сделать принуждённо. Непринуждённая улыбка размыкает губы, она другая, я её называю муми-тролльской: щёки поднимаются, вместо глаз остаются узенькие сверкающие щёлочки, нос смешно сморщивается. Помните дивный советский мультфильм про муми-семейку? Они там все так улыбались.
Замечали, что непринуждённая, искренняя улыбка выглядит беззащитно? Вернее, выдаёт беззащитность улыбающегося. А беззащитность тире слабость. Поэтому зубки в улыбке, даже красивые, показываем только своим, самым близким, кому доверяем.
С тех пор мы всей семьёй играли в игру «талант вышел ненадолго покурить, он обязательно вернётся, надо просто спокойно ждать, верить и учиться».
А папа, как коршун, следил за тем, чтобы я не переживала. Он не давал развивать эту тему и, гневно сверкая очами, шикал на каждого, кто решался задать вопрос, а где, собственно, новые произведения, стихи-то где? Поэты обычно стихи сочиняют.
– А почему ты больше не пишешь стихов? – бесхитростно интересовались разные люди – одноклассники, учительница литературы, знакомые. В зависимости от близости наших отношений, я с физиономией Демона отвечала либо «неохота больше, надоело», либо «не пишется».
Забавно, что нежданный уход моего таланта случайно совпал с событиями государственного масштаба – с началом Перестройки. Новое мышление, ускорение – это всё как раз бурно начиналось. Для себя я сформулировала так: закончилась эпоха поэзии, началась эпоха прозы. Перестройка – жестокая необходимость, честная и прямолинейная проза, даже публицистика. Не до стихов нынче, товарищи! Будем перестраиваться и встраиваться в новую жизнь. Ускоряясь на ходу.
Так и завершилась история моего пути в Большой поэзии. Оставила ли я в ней след или нет, покажет время, как водится. Думаю, нет, судя по тому, что происходит нынче. След удаётся оставить немногим, самым избранным. Слишком много нас в океане всеобщей грамотности и полуграмотности – поэтов, писателей, литераторов, сценаристов.
А что понаделал интернет, став всеобщим и доступным, потеснив книги, телевизор, вообще всё! Он сыграл мощную роль дрожжей для «народного творчества» – все пишут, все сочиняют и творят! Поди сориентируйся и найди на самом деле стоящее и настоящее в этих развалах компоста. Достойный «след» слишком часто оказывается затоптанным бесконечным количеством желающих проложить свою тропу на литературный Олимп. Интересно – зачем? Слава и деньги? Деньги точно не аргумент, ибо этим не заработаешь, а вот слава… Зов тщеславия – удивительно сильная штука, вечно живущая в человеке, как бактерии-паразиты. Люди в интернете раскрылись – и в зудящем желании славы, и в своей бездарности, и в адской зависти к тем, кто одарён или хоть немного успешен.
Желаю славы я, чтоб именем моим
Твой слух был поражён всечасно, чтоб ты мною
Окружена была, чтоб громкою молвою
Всё, всё вокруг тебя звучало обо мне…
Александр Сергеевич на эту тему честно написал. Очень многим до зарезу нужна слава, но не все Пушкины. Все – это все, то есть, серость, масса. Но затоптать могут, часто для того и живут, чтобы затаптывать кого-то.
Интересно, если бы Александр Сергеевич жил сегодня и публиковал свои стихи в сетях, кто-нибудь из комментаторов написал бы ему «Отстой! Убейся об стену, аффтар!»? Непременно написал бы. И что и как ответил бы сегодняшний Пушкин – большой вопрос, над которым увлекательно размышлять… Гм, всё же хорошо, что в его время интернета не было и всеобщей грамотности.
Глядя на нынешнюю «цифровую славу» некоторых, становится очевидно: если каждодневно не поддерживать к своей персоне интереса – настойчиво, назойливо, всеми возможными способами, решительно отбросив всякий стыд, интимность и понятие личного пространства, то современная публика забывает «героя» не то, что на следующий день, а через несколько часов! Только что тобой восхищались и обожали так, как можно любить лишь ожившее божество. Но выбор столь велик, публика до такой степени не просто избалована, а завалена по маковку кандидатами для обожания и фанатизма, что шансов остаться в её памяти нет ни у кого, кроме как у единиц самых по-настоящему выдающихся, ставших бы знаменитыми в любое время и при любом раскладе. Во всех остальных случаях даже талантливым людям не удастся внедриться в души зрителей-читателей-почитателей надолго, тем более – навсегда, если не выполнить главного условия: не заполонить собой всё медийное пространство. А уж коли это получится, то и талант вовсе необязателен! Таковы условия игры сегодняшнего дня.
Впрочем, мой «вундеркинизм» закончился лет за пятнадцать до появления доступного всем интернета. Но свою минуту славы в нежном возрасте я ухватила.
Подозреваю, мало кто поверит, но я ни грамма не скучаю по той известности. Возможно, благодаря мудрой родне, всё же сберёгшей меня от «звёздного» статуса в его полной мере… может, не тех масштабов была слава, чтобы успеть отравить моё сознание… может, я не из тщеславных. Иногда мне кажется, что во мне вовсе нет этого чувства – я слишком ценю душевный покой и гармонию.
Нет, не из-за ушедшей вместе с даром популярности я переживала. Если по чему и тосковала в те времена, то по радости самого процесса рождения стихов, по весёлой щекотке и потрясающей яркости восприятия мира, которую дарило творчество. Поблекший мир, уж поверьте, куда менее красив, интересен и радостен. Вот этого было жаль, а газетных статей и восхищённого оханья – ни капельки.
Иногда меня, маленькую, спрашивали, для чего, мол, ты сочиняешь стихи? Один корреспондент так прямо и спросил: «А зачем ты пишешь стихи?» Я посмотрела на него, как на дурака, и промолчала. Потому что тогда ещё не могла правильно ответить, сформулировать. Не «зачем», а «почему»! Потому что мой мозг так работал, независимо от желания-нежелания, то была данность, часть меня, моя суть. Ни для чего.
Потому что дышала.
Как оказалось, можно продолжать дышать и без поэзии. Но жить стало грустнее.
Правильно папа придумал обучить меня «делать лицо», пригодилось. Иначе привычным для меня сделалось бы выражение лица, будто я уксуса глотнула. Или кто-то умер совсем недавно. Как неприятны люди, которые «носят» такие лица постоянно! С ними не хочется ни общаться, ни быть рядом. А у них, может, в душе кровавая дыра.
Вот в моей душе будто образовалась дырка, через которую сквозило холодом, печаль стала незваной задержавшейся гостьей в моей комнатке, где на письменном столе больше не царил ни синий, ни красный, никакой вообще блокнот со стихами. Пустое место без блокнота представлялось ледяной чёрной прорубью, в которую страшно взглянуть – тянет броситься туда, как… как в пропасть. Тогда мне часто снилась страшная расщелина-пропасть в горах, стоя на краешке которой, я с трудом держала равновесие, и мне было безумно страшно! В какой-то момент понимала, что проще прыгнуть к чёртовой матери, чем так мучиться, тяжело дышать и трястись, балансируя. Почему-то во сне в голову вообще не приходило сделать шаг назад, подальше от пропасти, элементарно же! Но нет. Я не выдерживала напряжения и то ли падала, то ли прыгала туда, где дна не видно. Тут же просыпалась в ужасе. Сердце выскакивало. «Шаг назад, шаг назад!» – всерьёз ругала себя, надеясь, что в следующий раз поступлю во сне правильно. «Любимый» повторяющийся кошмар, начавшийся в подростковом возрасте и приходивший в мои сны без всякого повода, когда вздумается, даже если всё хорошо и никаких стрессов не происходило.
Так вот, то место на моём столе, где прежде всегда лежала тетрадь со стихами, представлялось чем-то вроде пропасти из сна.
Было трудно, и это приходилось скрывать. Ведь ситуация безвыходная, что толку скулить или жаловаться? А родители и так извелись донельзя, стараясь меня оградить, защитить от правды и реальности, в которой больше не было стихов. Они отрицали реальность – при мне, для меня, напоказ, вслух. Чтобы я не переживала. Или сами верили в то, что говорили? Не знаю.
Очень непросто играть в игры с близкими людьми, у себя дома, в любимой семье. Особенно, когда тебе всего тринадцать-четырнадцать лет, но ты понимаешь, что кое-что рухнуло безвозвратно. И об этом ни с кем не поговорить.
Потом пятнадцать лет, шестнадцать. Жизнь шла по накатанной, спокойно и ровно, если не считать, что в родном доме появилась запретная тема, в глазах родителей навсегда поселилась тревога, в воздухе навеки повисло ожидание, что в один прекрасный день я вдруг скажу: «Всё вернулось! Вот новые стихи!» Иногда будто слышался жалобный звон натянутых, напряжённых нервов родителей, их каждодневная просьба, мольба неведомому божеству атеистов: «Ну, пожалуйста, вот сегодня, в крайнем случае – завтра!»
Они изводили и себя, и меня. Но себя всё же сильнее. Видимо, однажды папино сердце просто не выдержало.
Нужно заканчивать тему, а то по десятому кругу пойду. Как начинаю копаться конкретно в этом, так не могу выбраться, ношусь белкой по колесу – снова и снова переживаю и чувства тогдашние, и события, и тот страшный вечер. Хватит! Всё сказано уже. Коротко резюмирую.
Итак, стихов я больше не писала. Лет с четырнадцати – вообще ни одного и не пробовала даже. Будто никогда ничего и не было. Дома тема моего таланта превратилось в табу, нарушенное лишь однажды, когда родители настояли на моём поступлении именно в литературный институт. По-моему, глупо до чрезвычайности! У них в мозгах произошло короткое замыкание, и другой стези они для меня так и не увидели. Впрочем, и я повода не давала «заподозрить» себя в каких-либо способностях – никаких склонностей не выказывала. Ну, окей, я несильно сопротивлялась! Решила, что, в крайнем случае, стану литературоведом. В поэзии. Кто сам писать не может, по традиции критикует, изучает и поучает других. Так всегда было и будет.
Бесстрастность прижилась на лице, и что любопытно: оказывается, не только характер, мысли и чувства управляют мимикой, но возможно и наоборот – мимика способна управлять кое-какими чувствами, хотя бы слегка. Со временем я заметила, что немного, но меняюсь: мои эмоциональность, непоседливость, вертлявость и склонность к гиперреакциям на внешние раздражители стали утихать, уменьшаться, уходить. Потихонечку я превращалась в весьма выдержанную девицу, по внешнему виду которой сложно понять, как она реагирует на то и сё. Близкие подруги даже пеняли мне порой: «Озвучивай, что думаешь, Белочка! А то непонятно, слышала ли ты вообще, что тебе сказали, или нет». Я всегда всё слышала, и внутри меня всё взрывалось, хотелось плакать или орать на кого-нибудь. Но никто и никогда не догадался бы, что мне больно.