bannerbanner
Светлана Аллилуева – Пастернаку. «Я перешагнула мой Рубикон»
Светлана Аллилуева – Пастернаку. «Я перешагнула мой Рубикон»

Полная версия

Светлана Аллилуева – Пастернаку. «Я перешагнула мой Рубикон»

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Рафаэль Гругман

Светлана Аллилуева – Пастернаку. «Я перешагнула мой Рубикон»

Асёнышу


От автора

Пятьдесят лет пролежала в архиве нью-йоркской публичной библиотеки неизвестная русскоязычному читателю 15-страничная брошюра Светланы Аллилуевой, написанная полвека назад в Швейцарии, в марте 1967 года, через две-три недели после того, как дочь Сталина пересекла порог американского посольства в Индии и обратилась с просьбой о предоставлении политического убежища.

В течение пятидесяти лет произведение не было востребовано ни одним журналом или издательством, и это наводило меня на мысль, что переведенное на английский язык литературоведческое эссе о творчестве Бориса Пастернака, – в каталоге библиотеки название передано транслитерацией – Borisu Leonidovichu Pasternaku, – литературной ценности не имеет и не связано с жизнью дочери Сталина. Однажды, чтобы развеять сомнения, я решил лично в этом убедиться, и каково же было удивление, когда в читальном зале библиотеки, получив тоненький конверт, обнаружил внутри брошюру с текстом на русском языке, выглядевшую как самиздат, без привычных для любого официального печатного издания выходных данных. По этой причине, – догадался я, ещё больше уверовав в правоту первоначального предположения, – брошюра-самиздат в продажу не поступала и широкой читательской аудитории не представлена. Издательство Copex Establishment, заключив с Аллилуевой договор на издание книги «Двадцать писем другу», ставшей мировой сенсацией ещё до её выхода, рассчитывая заработать миллионы долларов от продаж (надежды издателей оправдались), в ожидании перевода книги на английский язык сделало Светлане подарок. Тираж брошюры вряд ли превышал пару десятков копий. В библиотечном каталоге она оказалась благодаря фамилии автора.

Я раскрыл первую страницу и сразу же оказался в неводе эмоциональной реакции Аллилуевой на запрещённую в СССР книгу Пастернака «Доктор Живаго». Она получила её от сотрудников американского посольства в Риме, три дня прятавших беглянку на конспиративной квартире в ожидании разрешения правительства Швейцарии предоставить ей туристическую визу. Книга ошеломила её и вызвала волну личных ассоциаций. Юрий Андреевич Живаго и Юрий Андреевич Жданов, второй муж Светланы; дочь Лары – Катя, от мужа нелюбимого, и дочь Светланы – Катя, и тоже от мужа нелюбимого… Она находилась в смятении. На её восприятие книги наложили отпечаток личные ассоциации, совпадения образов и имён и сумбурное решение сжечь за собой мосты. Пытаясь объясниться в первую очередь сама с собой, она обращалась к детям, к Осе и Кате, к близкому другу, Андрею Синявскому, осуждённому на семь лет лагерей, с которым прежде работала в Институте Мировой литературы, к памяти любимого мужа, Браджеш Сингха, прах которого отвезла в Индию, к Борису Леонидовичу Пастернаку, затравленному после присуждения Нобелевской премии по литературе, и семь лет уже покоящегося на Переделкинском кладбище… Писала сбивчиво, раздираемая эмоциями, она ведь не задумывала заранее побег и в поступках своих зачастую руководствовалась одними лишь чувствами…

Не стану гадать о причинах, по которым она не включила эссе (или «неотправленное письмо», учитывая эмоциональный подтекст) ни в одну из своих мемуарных книг, в которых подробно рассказала о своей семье, бегстве из СССР и последующей жизни…

Неотправленное письмо-эссе впервые публикуется в России с сохранением орфографии автора <Светланы Аллилуевой> и с моими справочными комментариями, набранными курсивом, а все сопутствующие обстоятельства, связанные с его написанием, читатель найдёт в соответствующих главах этой книги. То, что эссе предвещает рассказ о жизни Светланы Аллилуевой, написавшей о себе: «Я перешагнула мой Рубикон», – оно даже к лучшему. Вечер 6 марта 1967 года переломил её жизнь пополам, ДО и ПОСЛЕ. Сорок один год ДО, в стране Советов, и сорок четыре – ПОСЛЕ, по странам и континентам.

«Борису Леонидовичу Пастернаку» – написала Светлана Аллилуева в шаге ПОСЛЕ пересечения Рубикона.

Рафаэль Гругман

Борису Леонидовичу Пастернаку

Несомненно, что в жизни всё совершается по неведомому нам и неосознанному нами плану и поэтому неизбежные совпадения всегда кажутся нам странными. Одной из таких странных случайностей, произошедших после моего «бегства» из Дели, явилась для меня встреча в Италии с «Доктором Живаго».

В Риме мне подарили эту гениальную книгу, изданную в Милане на русском языке, а в России запрещённую и читаемую тайно. У меня было до этого довольно смутное представление о романе, основанное на рассказах и пересказах друзей.

Это была совершенно неожиданная для меня встреча с Россией именно в тот момент, когда я её оставила, и в сложившихся обстоятельствах все мои мысли были устремлены совсем в ином направлении. И эта встреча с русским словом небывалой силы была для меня как шок, как удар мощного электрического заряда.

И как шквал из снега и дождя, как лавина, как ночной ураган с молниями и ливнем, обрушилась на меня Великая Трагедия.

Всё слилось в этом вихре, беспощадно хлеставшем моё сердце и заливавшем меня потоками слёз.

Всё переплелось – моё и чужое, родные любимые лица сливались с героями книги, их слова и мои мысли, наши общие слёзы и боль, всё путалось в моём сознании и захлёстывало с новой и новой силой. И я читала, упиваясь слезами, и перечитывала опять эти гудящие, как орган, строки, слушала их, вдыхала всем существом и задыхалась от боли.

Моя любимая, многострадальная, загнанная в тупик Россия, где остались мои дети и друзья, живущие невыносимой нашей советской жизнью, которую не могут себе представить ни русские друзья, ни русские недруги из-за границы – настолько она ни на что не похожа; мои любимые дети, моя боль и память о незабываемом моём покойном муже, кровоточащая, как рана (Браджеш Сингх, гражданский муж Светланы, умер 31 октября 1966 года. – Р.Г.) – всё это вместе, путаясь с вымыслом романа, встало передо мной с десятикратной силой, и мне казалось порой, что весь мир захлёбывается вместе со мной в волнах любви и слёз…

Моя утраченная Россия, отнятая у меня жестокой судьбой, отнятая у Юрия Андреевича Живаго, у Тони, у Лары, у их детей, незабвенная моя Россия, страдалица моя… Волки воют на твоих заснеженных равнинах, несуразица и запустение по-прежнему на твоих полях и нет конца власти фарисейства, власти мёртвой буквы над живым делом. Не увижу тебя, не увижу тебя долго, отняли тебя, увезли тебя – отняли у всех, кому ты была так дорога. Догнать, вернуть, как увозили Лару и, плача, Живаго следил за санями, надеясь, что «повернут обратно», и зная, что этого не случится.

Что я? Кто увёз? Я ушла сама. Сама бросила. Ну да, и он сам её бросил, сам отдал, оставил злодеям и пошлякам, не заступился и только смотрел вслед и плакал от неизбежности, потому что так должно было быть и он знал это…

Моя Катенька, кровиночка моя, рябиночка моя стройная, вишенка моя сладкая, что же я с тобой сделала?! Как я оставила тебя одну, свет мой, как ты плачешь там теперь, а ведь ты у меня крепкая и не любишь быть плаксой, амазоночка моя бесстрашная.

Что же я с тобой сделала, ведь не увижу тебя долго, своими руками отдала тебя – как Лара отдала свою кровную, любимую Таню… Да, ведь у Лары была ещё дочка Катенька, от мужа её нелюбимого, но какая нам, женщинам, разница, мы любим своих детей, потому что мы их родили…

Ах, да ведь это моего второго мужа, нелюбимого, звали Юрий Андреевич (Жданов. – Р.Г.), и был некрасив, но умён, по холодному умён, как машина, вроде этого механического комиссара Антинова, со схемой внутри вместо сердца… Как они похожи! И так же одинаково крутились на одном месте, как колёсики в механизме, все их революционные идеи и фразы…

Все лица мешаются, ничего не могу понять сквозь слёзы, почему одинаковые имена, неужели мало других русских имён?

Милый, милый Юрий Андреевич, тихий умный доктор, чьё имя – от Жизни, от всего живого, «живаго» – по-славянски… Милая, тихая умница, сколько таких в России! Эта чистота духа, и благородное сердце, и глубочайшее сознание своего долга, и работа, работа всю жизнь… Как наш великий Чехов, доктор и художник в одном лице, знающий и любивший Жизнь без украшений, как знают и любят её естествоиспытатели и астрономы…

Как страдал этот умный, трудолюбивый человек от пустопорожних слов, не соединённых с реальным положением вещей! Как изнемогал он от болтовни партизанского командира Ливерия, от его ночных философствований о «заре новой жизни», когда доктора ждали раненые, когда кругом кровь и смерть и все уже потеряли рассудок от крови и забыли, кто свои, кто чужие… Как понимал и как любил он точность и наполненность слова, идущего от сердца, от натуры, от правды, слова, исполненного мысли и чувства. Поэтому так сладостно входили в его душу заговоры и песни бабы-знахарки, в которых пели птицы, деревья и травы, и ему слышался голос Лары, и он видел себя маленьким на опушке леса. И ему, кроткому и тихому, хотелось убить Ливерия за бессмысленность его слов, мешавших людям спать и работать.

Да, он владел сам словом, как волшебник, он писал стихи, он лечил людей, он любил полноту здоровой будничной жизни и не гнушался никакой чёрной работы – истинный аристократ духа, труженик, работник на благо людей. И он не смог приложить своих сил в обществе, требовавшем от него буквы, а не дела, бумажек, а не самозабвенного творчества. И неслучайно, что такой человек оказался отринутым и начал медленно опускаться на дно.

Как он стоял в дверях дворницкой с этими вёдрами в руках и извинялся перед бывшим своим дворником, а ныне полноправным гражданином, уже набравшимся хамства от сознания своей силы. А доктор носил и носил воду для стирки в свою комнату и каждый раз просил прощения, что наследил тут…

Опять лица наплывают на лица. Кого он мне напомнил с этими вёдрами в руках?

Почему ты стоишь у меня перед глазами, Андрюша[1], босой, с вёдрами холодной воды в руках, нечесаный, оборванный, мученик мой бедный… Никогда я не видела тебя с вёдрами в руках, но, может быть, там, где ты сейчас, ты таскаешь воду и видишься мне таким… И почему-то похожа на эту дворницкую твоя страшная коммунальная московская квартира в Хлебном переулке с подвалом, где ты писал, вместо кабинета… И совсем как бывший дворник Маркел, такие же бывшие дворники рявкают теперь на твою жену и на Егорушку, да и тебя самого, наверное, там, где ты сейчас. А ты только переминаешься босыми ногами и молчишь… Такой ты был всегда тихий, Андрюша, и не блистал красотой тоже, но сколько было в тебе упрямого мужества и отваги, чтобы оставаться самим собой, чтобы быть честным перед собственной совестью. Потому что ведь и писал ты свои рассказы и повести, для того чтобы хоть бы втайне от других говорить то, что думаешь, и оставаться честным перед самим собой – перед Богом.

Не знаю уже долго, что с тобой сейчас, здоров ли ты, что тебе ещё уготовила твоя доля. И долго ли ещё будут Майя (Маша Розанова, жена Андрея Синявского. – Р.Г.) и Егорушка ждать тебя, и увидит ли тебя наконец маленький твой сын…

О, мученики русского слова, ничего не изменилось со времён Радищева и декабристов… По-прежнему жандармам и полиции доверено быть первыми критиками художественного слова. Разве что только за остроту гротеска не судили ни Гоголя, ни Щедрина в царской России и безнаказанно издевались над нелепостями русской жизни, а теперь – под суд за метафоры, за эпитеты, за гиперболы – в лагеря!

Нет сил вынести всё это, милый доктор, милый Борис Леонидович, нет сил смотреть на всё это, – люди всей земли, – и вот почему я здесь, а не там, в России. Доколе же там будет, доктор, доколе же это всё?..

Доктор Чехов… Доктор Сперанский… Доктор Виноградов… Доктор Плетнёв… Ах, Господи, тоже были мученики, ни за что… Доктор Кауфман… Доктор Дадиани… Доктор Морозов…

(Академик Виноградов, лечащий врач Сталина, арестован по «делу врачей» в ноябре 1952-го, освобождён и реабилитирован 4 апреля 1953-го; профессор Плетнёв, врач-терапевт, арестован в 1937-м по делу антисоветского правотроцкистского блока, расстрелян в 1941-м; Кауфман, главврач еврейской больницы в Харбине, арестован в 1945-м, освобождён и реабилитирован в сентябре 1956-го. Доктор Морозов – Иосиф Григорьевич Аллилуев, фамилия при рождении Морозов, кардиолог, доктор медицинских наук, сын Светланы Аллилуевой от первого брака с Григорием Морозовым. – Р.Г.)

Опять путаются лица… Доктор Морозов… Ах, да ведь это мой сын будет доктором через два года, как были и его дед и прадед. Какое счастье, сыночек, что и ты будешь доктор, что не пустопорожняя болтовня станет предметом твоей работы и усилий.

Деточка моя, тебе надо быть сильным, надо, ты обязан, ради Леночки, ради Кати. Не надо отчаиваться, мы не навеки расстаёмся. Ты чуткий мальчик, ты будешь страдать от косых взглядов недоброжелателей, но будь выше этого! У тебя будет больше друзей, чем ты предполагаешь, и даже кто осудит меня, придут, чтобы помочь тебе и всем вам, мои деточки…

Пусть меня все осудят и вы осудите, если так вам будет лучше (говорите что угодно, это всё пустые слова, они не ранят меня), только не выбрасывайте меня из ваших сердец, мои дети, потому что нет у меня ничего дороже вас, мои родные, и я думаю о вас ежечасно и молюсь о вас, благо этого мне здесь никто не запрещает делать…

Понимала ли я, что теряю вас? Осознавала ли всю необъятность беды и печали, которую брала на свои плечи добровольно? Нет, наверное. Всё сейчас, когда я читала эту книгу, обрушилось на меня, как гром, страшная реальность этой утраты.

Каждое слово этой удивительной книги открывало мне мою собственную судьбу и судьбу всей моей России… Немудрено, что роман этот – итог всей творческой жизни гениального поэта… Порой мне казалось, что вот это я уже где-то видела или слышала об этом… Порой казалось, что этих людей я встречала когда-то в жизни, была с ними знакома. Я всё это видела, слышала, ощущала запах и вкус этого снега, залитого лунным светом, этой замёрзлой рябины, этого сибирского половодья, этих потопленных московских захламлённых комнат в коммунальных квартирах.

Я не бросаю вас, мои дети, и не покидаю вас, и не предаю – не слушайте клевету, – но жизнь такова. Жизнь сама решает и делает всё за нас, поймите меня, всё идёт по своим неизбежным законам. Мне выпала такая доля – вас покинуть, изменить всю свою жизнь, не возвращаться назад к тому бесполезному прозябанию, которое продолжалось вот уже сорок лет… Мне выпала доля сделать, быть может, что-то хорошее для всех, и для вас тоже, мои дорогие.

Я перешагнула мой Рубикон. Вы остались далеко – для того чтобы мне молиться о вас, чтобы верить всем сердцем в возможность встречи, чтобы быть сильнее духом, чтобы бороться и жить, не опускать руки, чтобы эта боль закрыла меня, как броня. Как всё мудро, Господи, в Твоём мире, ведь не для того Ты даёшь мне новую жизнь, чтобы я безмятежно наслаждалась комфортом цивилизованного мира…

Нет, Господи, ты даёшь мне слова, каких я и не знала раньше. Ты велишь мне говорить правду людям, всем людям в мире, чтобы друзья мои там, в России, очнулись от спячки, чтобы вздрогнули, как от выстрела, и ощутили бы собственной кожей, как может наступить конец терпению человеческому.

И не для того же, чтобы изменить всю мою жизнь, послал Ты мне своего светлого вестника из далёкой Индии? Ох, как ударило в сердце, какой острый нож вошёл мне в спину…

Лара, Лара, ты и жизнь, ты и любовь, ты и быстрая реченька, и лес, полный золотых лучей, ты и рябина огненная, – как согревала ты всех вокруг себя, как было хорошо от одного твоего присутствия, и никто не мог защитить тебя, и ты сама не могла.

Разве может защитить себя цветущее дерево, черёмуха, яблоня, рябина, полное солнце, полное птиц, гудящее от пчёл? Оно цветёт, благоухает и раздаёт всем вокруг радость и блаженство, но подойдут воры и негодяи, вонзят в дерево топоры и пилы – разве сможет дерево защитить себя?

Ах, нет, не сможет. Только будут плакать его раны и увядать цветы, и осыпятся листья, и вскоре оно почернеет, поникнет и умрёт. Умрёт тихо, не борясь, никому не причинив зла.

Таким добрым, беззащитным, солнечным деревом был и ты, мой незабвенный, моя любовь, мой князь заморский, не смог ты пустить корни на нашей неуютной земле.

Нет мира, нет прощения тем, кто рубит беззащитные деревья, несущие людям радость и тепло… Нет прощения, нет мира, нет мира! Твоё имя стучит в моё сердце, как набат, и я никогда не забуду и не прощу ничтожным дровосекам.

Как ты лежал в гробу, в холодном нашем московском крематории, незнакомые люди подходили заглянуть в твоё спокойное, прекрасное лицо. Было морозно, мы стояли все в шубах, индийцы и русские, и моя милая чёрная Лиля, и ты, моя Ириша, и ты, моя Оля – вы все, мои дорогие друзья из несчастливого Института мировой литературы… И все не могли оторваться от твоего лица: ты не был никогда красавцем, но сейчас оно было значительно и прекрасно.

Бедный друг мой, бедный мой рыцарь! Ведь ты отдал свою жизнь за меня – не на словах, как это часто обещают, а на деле. Ты мог уехать в тёплые свои края, мог не связывать себя работой в Москве, ведь ты был болен и наш климат убивал тебя, но ты остался и взял на себя непосильную для здоровья работу, потому что ты не хотел оставлять меня одну. Мой бедный рыцарь Помощи и Добра, как бесстрашно переменил ты климат, страну, работу, весь свой привычный, беззаботный, индийский образ жизни на нечто совершенно иное – чтобы помочь мне, ты знал, как мне нужен был ты рядом… Сколько прелестных слов о любви слышала я за свою жизнь, но кто так бесстрашно встал рядом со мной, кто так рисковал на закате жизни, перед заходом солнца, рисковал всем на свете, здоровьем и жизнью ради меня?

Ведь неслучайна была наша встреча. Ты подумай, откуда ты приехал, сколько ты объехал стран до этого и в каком заточении жила я всю жизнь, чтобы в один прекрасный день неожиданно встретить тебя. Всё было полно многообещающего смысла, всё говорило о том, что это не случайно. Ты был больной, одинокий, с грустной милой улыбкой, умный и участливый, полный юмора и печали, – ты сразу всё понял. Ничего не надо было растолковывать, хотя ты был пришелец с другой планеты в мою унылую, как стоячее болото, жизнь.

Помнишь те первые дни в больнице, где мы и встретились с тобой, как сразу же мы оба рассказали друг другу каждый свою жизнь? Мы были оба несчастливы и одиноки, каждый нёс на плечах долгую необыкновенную биографию, и каждый ждал, чтобы протянулась тихая рука человеческого взаимопонимания. Что было нам обоим до политики, до государств, идеологий и всяких там партий и организаций!..

Как восстали немедленно же против нас партийные ханжи и фарисеи! Какую смертельную опасность для себя увидели они в человеческой привязанности и любви, не считающейся с их привычными нормами! Что они знали, что они понимали про нас с тобой, ничтожные составители анкет и доносов? Они только и видели, что ты иностранец, и это приводило их в ужас.

Мой бедный, как ты болел и страдал, как угасала потихоньку твоя жизнь, и всё добрее и лучше ты становился с каждым днём, суетное и малозначащее оставляло тебя. И я ничем не могла помочь, и любила тебя с каждым днём всё больше, и видела, как умирает на моих глазах дерево, у которого подрублены корни.

Как ты жалел и любил меня, как сострадал ты всем нам, несчастным, убогим, слепым, не видавшим мира, не знавшим ни других стран, ни других городов, ни другой жизни. Как ты хотел показать мне Индию, Европу, весь мир, и эту милую Швейцарию, которую ты так любил. И всё это было запрещено, исключено для всех нас…

Какой прекрасный лоб у тебя, какая тихая ласка в твоих губах… «И целуйте меня последним целованием».

«О, я могу! И Господи!.. Подумай! Вот опять что-то в нашем роде, из нашего арсенала. Твой уход, мой конец. Опять что-то крупное, неотменимое. Загадка жизни, загадка смерти, прелесть гения, прелесть обнажения, это пожалуйста, это мы понимали. А мелкие мировые дрязги, вроде перестройки земного шара, это извините, увольте, это не по нашей части.

Прощай, большой и родной мой, прощай, моя гордость…»

Что это? Кто это говорит? Это Лара прощается с доктором Живаго. Это я прощаюсь с тобой, мой рыцарь, и целую твой чистый лоб последним целованием. Да, это я. Это всё и про нас с тобой тоже. «Твой уход, мой конец». Твой уход и конец моей прежней жизни – я чувствовала тогда уже, что не сможет моя жизнь оставаться прежней после твоего ухода, и я не знала ещё что, где, когда. Но судьба уже знала и уже готовила мне перемену. Замысла судьбы не избежать никому.

Это знали и понимали вы, Борис Леонидович, и никто не был в силах опровергнуть вашу мудрость, сколько ни старались. И я думала о вашей глубочайшей мудрости художника и философа, поскольку мне дана Богом небольшая пауза, чтобы подумать, чтобы очнуться от всех потрясений и ударов судьбы, перенесенных за последние три года.

Милая, добрая Швейцария создана специально для того, чтобы вернуть человеку равновесие духа – так сладок и целебен её воздух, так мягко вьются дороги по холмам и долинам, так свежа молодая зелень полей, так приветливы голубоглазые дети и взрослые.

Сейчас ранняя весна, ещё холодно, не распустились листья, но почки уже лопнули на всех деревьях и ждут тепла. Чисты и прозрачны потоки и ручьи, где играет форель.

Часто идёт дождь, но это весенний дождь весёлый дождь, перемешанный с неумолимым щебетом и звоном птиц. Земля ещё холодна, но цветут лесные фиалки, и всюду около домов тюльпаны, нарциссы, гиацинты, подснежники. Незнакомые мне растения сплошь покрыты солнечными жёлтыми цветами, но листьев нет, почти у каждого дома ярко сияет такое жёлтое деревцо.

Из моего окна я вижу извивы изумрудной реки, зелень и свежую землю полей, и холмистые склоны, заросшие ещё прозрачными лиловыми лесами, кое-где с жёлтым пухом цветущей вербы. Всё тихо здесь, всё спокойно: и люди, и земля, и эти старые острокрышие дома, и узкие мостовые. Всё исполнено здоровой и спокойной жизни, всё ожидает весны и тепла.

Какое счастье для меня, что сейчас весна, что я вижу вокруг это вечное, неотвратимое возобновление жизни. Каким целебным дыханием входит в моё сердце это ожидание и вера в жизнь после смерти мужа, после всех надругательств над человеческим достоинством, перенесенных мной в Москве и в Дели, после всей боли и скорби, после всех потрясений. Спасибо, голубоглазая Швейцария, как ты добра ко мне!

А в солнечные дни так ослепительно сияют снежные горы, так искрятся озёра и реки, таким торжеством звенит всё вокруг от земли до самых небес, что душа хочет вырваться из груди и взлететь ввысь, заливаясь, как жаворонок, и ничего не страшно, когда так прекрасен мой необъятный мир, Твой мир, Господи!

И у вас сейчас там весна, мои дети и друзья, тает снег, бегут ручьи. Вдохните поглубже воздух, бродящий, как молодое вино, прищурьтесь на солнышко, и ничего не бойтесь, мои дорогие, ничего не бойтесь.

И не плачьте, не плачьте, мои милые, пусть весна дохнёт на вас свежим ветром и поможет вам верить в непреложное и непобедимое торжество и обновление жизни.

Март 1967 г.Швейцария

«Я перешагнула мой Рубикон»

Предисловие. Отцы и дочери

Я написал энное количество книг, художественных и нехудожественных, опубликованных и неопубликованных, но так и не научился писать в третьем лице, птицей взлетев над описываемыми событиями, и беспристрастно повествовать, жонглируя словами и наслаждаясь игрой, в которой позволено разгуляться воображению.

Даже окунаясь в события далёкого прошлого или надумывая будущее в любимых жанрах художественной литературы – магический реализм и антиутопия, – когда я начинаю писать, слова окунаются в сердце, и тогда не холодная рука стучит по компьютерным клавишам, а горячая кровь, минуя клавиатуру, строчится на экран монитора, когда с хохотом, когда со слезами. И я перестаю над собой властвовать…

Светлана Сталина-Аллилуева-Питерс. Читая её мемуары – что поделать, так легли карты, – я думаю о своей дочери, о её переживаниях. Так же как и Светлана, она в раннем возрасте осталась без матери, и, так же как Светлана, она почти не помнит её. Мои невыплаканные слёзы, которые, боже упаси, я не мог показать дочери и которые выплёскивались в поэтические новеллы, были такими же, как невыплаканные прилюдно слёзы Сталина[2]. Мы оказались в одинаковом положении: отцами, любящими своих дочерей, сильными мужчинами, прячущими свои слабости, по характеру – строгими и принципиальными, на которых свалилась обязанность самостоятельно вырастить девочек – счастливыми, здоровыми, образованными.

Наши дочери ничем друг от друга не отличались (речь не о социальном статусе, имущественных и наследственных благах). Они испытывали те же человеческие эмоции, так же болели и так же влюблялись, одинаково мечтали об обновках и развлечениях, свойственных возрасту, и в равной степени страдали от отсутствия материнской любви и заботы.

На страницу:
1 из 4