bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Почтовые ящики из прозрачного пластика висели за стойкой, и Тамм, вытянув шею, углядел в своем толстое заказное письмо, адресованное Тикаю Агапову. Тамм лично распорядился, чтобы почта на его имя шла сюда, иначе бы Агапов сам все устроил, а кроме того, натворил еще дел своему подселенцу во вред, чтобы тот знал, кто рыцарь, чья лошадь, а кому только и позволено везти ее под уздцы.

Тамм руки в боки и ждать консьержа, наворачивая вокруг его стойки пеший марафон. Так бы и ходил, но вот вступило в спину, наступило крайнее возмущение, отступили хорошие манеры, и Тамм полез за стойку. Только он нащупал нужный ключ, пороняв с крючков много прочих, объявился консьерж, ударил по ушам бранью и хлопком двери парадной (то бишь курить отходил в урочное время – шпана! – и права качает), не умолкая, вытолкнул Тамма из-за стойки и схватился за телефон. Тамм, хоть и огрызнулся в ответ, к ящику своему отскочил виновато, отпирал его воровато и пока разглядывал марки на конверте, консьерж дозвонился куда хотел и заорал в трубку, что дворника их, Айвара, средь бела дня убило горшком по голове, горшком с молочаем, убило всмятку, но Тамм был прозорливый эстонец. Он знал наперед, что горшок не с молочаем никаким, а с кактусом-недоростком, что Айвар подметал, должно быть, под окнами, когда десятью метрами выше убийца его впал в бешенство и решил выпустить пар заодно с горшком через кухонное окно. С напускным недоверием смерив консьержа взглядом так, чтоб он заметил, Тамм вышел во двор, где уже окружили лежащего навзничь Айвара пятеро неравнодушных – все угрюмые, а один, немолодой, даже шляпу снял, примял ее на груди поближе к левому легкому.

– Что случилось?! Как?! – обхватив голову, вывернув ее к небу, вопрошал Тамм и потом, разглядев себя в окуляре какого-то зеваки, решил, что сфальшивил, что слишком возвысил голос, но не заметил, что возвысил его на русском языке и просто был никем не понят.

В воображении Тамма правосудие уже разинуло над ним свою клетчатую пасть и рыгнуло чифирем и плесенью. Призыв «Бежать!» перебивал вопрос «Куда?», а ответ, оттиснутый на авиабилете, был тут же, в запотевшей ручке, что сжала конверт. Насчет всего, что ему придется бросить в Таллине, он не переживал. Пусть жена его и кляча, зато квартира не жеребец – и сама не ускачет, и силком не уведешь.



Не вижу во тьме стрел Сатурна. Внутричерепной костер – последний светоч мой! – через сутки гасит стыдный душ Шарко. Стыдный в том аспекте, что стоять под его струей мне в неглиже, а поливает тетенька.

– Тише, mon papillon[4]. Тише, родненький.

Бабочка – обоюдный сувенир. Метумов вырезал на моих лопатках ее крылья. Теперь у него есть кожаная бархатница, а у меня мясная многоцветница. Смерть – она там, под шкурой. Иногда она скребется изнутри, и вы идете по врачам. Звук, с которым он сорвал плотскую шаль – этот мокрый треск, – так звучит смерть, сюитой боли. Она еще и благоухает, но у меня хронический ринит. Говорят, пахнет шелкопрядом. Еще говорят, что с юности не хворают до старости. Не доживают.

– Биопсия мозга где?

– Понятия не имею. Вот те крест – +. Выщип еще по заезду брали.

– Да, все, вижу. Хотите знать, что новенького пишут про вас наши коллеги?

– Газета «Дурной вестник»?

– Да-да.

– Журнал «Клиника»?

– Он самый. Так хотите?

– Да уж вываливай.

– Аллопсихическая деперсонализация.

Ах, деперсонализация! Это когда ты одной ногой в пустоте, когда у съемочного аппарата в мозгу барахлит объектив. Дефицит экзистенции. Полусмерть. Браво.

Мы в келье Метумова. Кругом пластмассовая анатомия и пыточный инструментарий. В ванной скулит псина. На полу ведро. В ведре – бычки, собачья шерсть и увядшие розы. С прикроватной тумбочки на меня смотрит череп Марии-Антуанетты. Метумов планирует вставить ей – то есть ему, черепу; Мария в нем давно истлела – мою челюсть, а взамен уже собрал чертовщину из зубов лысых китайских собачек. Прикус обещает лучше нынешнего.

– Удавил бы вас, но, к сожалению, я всего лишь строчка, пишусь по памяти и, видите ли, хваткими конечностями не располагаю.

– Так ведь я тоже. И шея моя неписана, так что мне будет с того, если найдете чем и сдавите? Согласные на гласные наедут? Безграмотно получится, и ладно.

– С какого потолка это заключение? Читаете, значит, мои писюли, а потом диагнозами обзываетесь? Все то, что вменяют мне в упрек по делу, всего-навсего гены и чудеса воспитания. С сопливого детства у меня широкоформатные представления о самых разных вещах и явлениях. Например, был у нас в Назарете кролик. Кролика звали Снежок. Однажды мама подходит ко мне и говорит: «Сегодня Снежок умер, и теперь его зовут Мясной Рулет», – а уж такие пассажи расширяют сознание, поверьте.

– Вы, раз мы теперь на вы, изъясняйтесь фактами.

– Это вы всегда на вы, а мне по барабану. И факты ваши контужены, но вот незадача – они часто меняются, как скоро идут на поправку.

– Вы говорите-говорите.

– А вы не перебивайте. Не пойму, вашей братии хочется верить, что я свой в доску, или просто подержать меня подольше? Что мы имеем? Сердце мое титровали раствором щелочи, кислоты и натурального зла. А на бумагах что? Низкий уровень серотонина? Мой мозг разъело горе. Оно, как раковая опухоль, пустило метастазы на сетчатку уцелевшего глаза, и теперь все слишком ясно.

– И что вам ясно?

– Если я и больной в самом деле, то сумасшедший, не умалишенный. Что ни говори, а это не то же самое. Сойти с ума – это волевое решение, а лишиться его – как быть ограбленным.

– И то правда.

– Вот-вот! Есть люди не без ума, но с него явно сошедшие. Я и сам в таких души не чаю.

– Чаю?

– Давайте чаю. Только с молочком.

Так чаевничала Логика, и не было никакого кролика, и все я соврал – и там, и вам.



Те, кто умер, уже не смущают и сами не смущаются, когда разлагаются вонюче, шляпы не сняв, – совсем манер в этом плане не имеют, а претензий никто и не высказывает. Разве что говорят: «Ну, это ж мертвец. Что с него взять?» И правда, а в остальном мертвые – удобные в своей непритязательности люди, как их ни крути. Да и ароматический вопрос решаем. Но вот для водителя катафалка Меира, который назавтра стал последним шофером Логики Насущной, он стоял как никогда остро, поскольку ехал тот в своей служебной машине – и, кстати, не «Газели» плюгавой, а элегантном «Кадиллаке» – не один, а вез многоуважаемого рава Моше. У них была назначена шахматная дуэль в местном клубе. Когда уже подъезжали, произошел короткий диалог:

– Боюсь спросить, что за амбре здесь стоит, – именно что спросил рав.

– Не бойтесь, – ответил Меир. – Это трупное.

– Напоминает знаешь, что?

– Что?

– Одеколон «Шипр», помнишь?

– А по мне – ну чисто жженый сахар, но формальдегид, когда учуешь, так ударяет в нос, что потом не разберешь.

– Ой да пес же ты, Меир. А какой способный – мало того что нюхач, так еще и на автомобилиста выучился. Феномен!

На этих словах рава Меир поддал газу, чтобы зашумел мотор, и тихонечко завилял хвостом.



За полночь. Непроницаемый мрак, и в нем толкуют.

Большой Взрывович. Дорогая, оставь! Ты вся уже светишься ненавистью, как преисподняя!

Истина. Ты мне скажи, эвакуировали?

Метумов. Последних выводят.

Истина. Чу́дно. Антон, дерните рубильник.

Свет выводит просторное помещение без реквизита. Дерево выкрашено эмалью. В центре стоит стул, к нему привязан траурной лентой «Единственной дочурке» нелепо разодетый Тикай Агапов, между ног он сжимает японскую копилку, его голова тщательно обрита наголо, и на полу вокруг стула блестят прядки светлых волос. Прямо над Тикаем стоит пергидрольная блондинка Истина Насущная в экстравагантном костюме. По углам – чуть больше метра росту Большой Взрывович Насущный, куцый Цветан Метумов и златозубый Антон Вакенгут.

Вакенгут. Милости просим на экзекуцию!

Истина. В каком я шоке. Сперва увидела тебя и думаю: «Воротись-ка ты, Тикай, в материнское лоно и сгинь там, и сгний!» – и только сейчас поняла, какое счастье нам привалило.

Тикай. Раскобылела ты, девочка моя.

Большой. Она тебе не девочка!

Метумов. Раскалена добела – это мягко сказано.

Истина. Тс-с, мальчики. Пускай.

Тикай. Слышали, мальчики? Пускай.

Большой. Ну говори, зачем пожаловал?

Тикай. Уже и допрашивают с порога! Додумались, к стулу привязали!

Метумов. И на совесть. Кроме того, Антон вас высушил, постриг и даже причесал.

Вакенгут. Пробор семь к трем, насколько он возможен на таком коротком материале. Я бы еще профилировал челку, если никто не возражает.

Тикай. Пытать меня удумал, ишак щербатый? Звучит-то грозно, но вот увидите – я выстою, вам меня не сжить. Я еще глаза всей вашей своре измозолю в пузыри.

Истина. Простите меня, но возможно вообще разговаривать с этим шимпанзе, как думаете?

Тикай. Ой-зам-пом-хам-цу-сой-кум-лам! – вот как я думаю.

Метумов. Столько лет, и ни намека на выздоровление. Прелестно.

Истина. Зачем явился, тебя спрашивают!

Тикай. Вступаю в наследство.

Большой и Истина переглядываются.

Тикай. Вы будете против, конечно, но есть один юридический нюанс. (Пауза.) Левый карман.

Истина вынимает конверт и достает из него документ и записку.

Истина. Действительно.

Большой. А на бумажке что?

Истина. (Читает.) Как решишься – возвращайся. Дверь в Питер я всегда держу открытой.

Вакенгут. Не верю!

Тикай. (Смеется.) Да хоть ты тресни!

Истина. (Отрешенно, всматриваясь в бумагу.) Это ее почерк.

Большой. И что нам делать?

Истина. (Записку сминает и отбрасывает, а завещание сворачивает и прячет в декольте.) Берем его на поруки, что ж еще. Цветан, одолжите молодому человеку устав.

Метумов долго роется в пиджаке, находит черную брошюру и протягивает Тикаю, тот хватает ее в зубы.

Истина. Нарушишь хотя бы один пункт, и тебя ждет страшный суд. У нас новые порядки, Агапов. Мы обрели веру.

Вакенгут. Слава луноликому!

Истина. Мы теперь нинисты.

Тикай. (Сплевывает брошюру.) Нинисты?

Метумов. (Подымает брошюру с пола и кладет Тикаю на колени.) Нинизм – это как дадаизм, но мощнее, сакральнее и через «ни».

Тикай. Это вам Логика напела?

Истина. Она умирала. Ты ее еле живую бросил! (Пронзает заточенным ногтем и одним движением рвет Тикаю воротник.) И все-таки она страдала не напрасно. В коме ей явился Нини – покровитель всех полоумных мира. Он указал путь ей, а она нам.

Тикай. Да знаю я этого божка. Вы поэтому отпустили ее в Петербург? Куда он ей путь указал? От вас подальше?

Большой. Во-первых, он тебе не божок, а во‑вторых – Логику назначили в город заведовать аптекой.

Тикай. Хитрая какая.

Истина. Семнадцать лет мы ждали!

Тикай. И ждали бы еще сто семнадцать, но Логика додумалась вас обвести. Попокойтесь, она была нечеловечески здорова, точно вам говорю.

Истина. Цветан, разряд.

Метумов дает Тикаю подзатыльник.

Тикай. Ай!

Истина. Ай?

Тикай. Цвай! Драй!

Истина. О покойниках или хорошо, или вполголоса. Поимей совесть.

Тикай. Принято, господи Иисусе, здрасте! У тебя, как я погляжу, в том месте, где у других людей сердце бьется, зияет Марианский желоб.

Истина. (Наваливаясь грудью Тикаю на голову.) Ты вслушайся.

Тикай. Человек я законопослушный, угрожать расправой не стану, но повеситься тебе, коза шаловливая, пожелаю в кратчайшие сроки. На лилипута своего взгляни. Он сейчас лопнет.

Большой свирепо пыхтит.

Истина. Мы обручились.

Тикай. Ого! И сильно обручились?

Большой. Еще слово скажешь – получишь по носу.

Тикай. Сейчас скажу. А ты как бить будешь – лесенку приспособишь или в прыжке?

Большой. Во мне метр пятьдесят, песий сын! Не бывает таких высоких лилипутов!

Тикай. Ну все. Ну извини.

Большой. На первый раз прощаю.

Тикай. Вы слышали? Прощает мне! Да будь ты хоть двух метров росту, лилипутом бы тебя и звали. Мелкая у тебя душонка, Взрывович!

Истина. Не велика беда. Быть, что называется, маленьким человеком – это естественно. Ему так космос завещал. Вселенная-то упруга. Она сжимается с ходом тысячелетий. В ней нет места большим людям, глобальным думам. Мы, милок, этих вселенских пропорций не замечаем – сравнить-то не с чем. А плотность пространства стремится к какому-то там абсолюту, как до Большого взрыва. Уяснил? Что тебе мелочность, Тикай, то ученым мужам – эволюция души человеческой!

Тикай. Надо же, какую ахинею вам Логика скормила. Словами тех самых ученых мужей, тенденция прямо противоположная. Пространство со времен Большого взрыва расширяется. Его прямо-таки распирает, и близится тепловая смерть Вселенной, когда энергия и материя так рассеются, что время даст по тормозам, и все, полный финиш, никаких больше «тик-так» и полдников.

Взрывович раскрывает рот, чтобы в чем-то возразить, но сдерживается и со свистом пускает воздух носом.

Метумов. Логика как раз придерживалась теории, содержательно близкой к вашей, – теории Большого апельсина.

Тикай. Приехали.

Метумов. Одна из аксиом нинизма гласит, что Вселенная расширяется от созревания. В Судный день ее омоют и съедят. Или так, или она сгниет, если у Большого едока аллергия на цитрусовые.

Истина. Что у тебя с глазом, Тикай?

Тикай. Сама знаешь, мой случай – кошмар отоларинголога: глуховат, имею ринит, фарингит и тонзиллит в придачу, нос уже ни гугу, но что творится последние пять лет с моими глазами, то непосильно решить никакому окулисту.

Истина. Не томи.

Тикай. Безнадежная катаракта.

Истина. Звучит отвратительно. Взгляните, Цветан.

Метумов. Провидческий фурункул роговицы.

Истина. Думаете?

Метумов. Однозначно.

Тикай. Шарлатан! Чучело огородное!

Метумов. А позвольте-ка взглянуть на ваши запястья.

Тикай. А ну нет!

Драма. (Слышит ее один Тикай.) [Иголочки и порошки – наши тайные грешки!]

Истина. Везите тогда его на бамбук, а глаз извлеките в приемной от греха подальше. Мы с Большим здесь задержимся.

Вакенгут. (Цветану.) Я проследую за вами. Помогу, чем смогу.

Истина. Впишите его к себе поближе и подселите Агента, пусть наблюдает.

Тикай. Я все слышу.

Истина. Ключик тогда поищите в ногах Раисы Валерьевны, если не брезгуете.

Вспышка с хлопком – перегорает лампа, – и опять непроницаемый мрак.

Истина. Ну и черт с ней. Мы закончили. Сам себе приговор выписал, сам в петлю влез и сам с плахи бросился. Поражаюсь, как я проглядела? Дети портятся быстро, как бананы. Два дня их не наблюдаешь, а на третий они уже пропали. Смеешься? А мне не смешно. Когда полетели бомбы, чувство юмора мое легло под каток. Давку пережило, но стало таким плоским. Минуточку. Мигрень клюет виски, а ноги ватные, как после любви. (Пауза.) Матушка тут еще скончалась. Помнишь ее, Первую Инстанцию? Все, мы ее потеряли. Потом, правда, нашли, но она к тому моменту уже забродила. С одной стороны – горе, а честно сказать – заманала старая! И то у нее болит, и се болит! Уж слегла, вся она больная! А умерла как здоровая! На коляске своей вздумала укатить в Москву и выйти замуж за офицера. На полпути у нее отказало сердце, а вместе с ним печень, легкие и остальное – вот так все сразу, – а прямо перед этим ее переехала фура, у которой отказали одни только тормоза. Мямлик тоже больше не с нами. Увлекся реальностью, внушал нам разумность и ясность суждений, чем навлек на себя изгнание и клизму. В обратном порядке. Ищет теперь прощения. Манифестирует идеи луноликого в метро. Мямлик на то и Мямлик, что диктор от бога, но умоляю! – реальность, дрянь эту, мы у себя не потерпим. Только чистые иллюзии, верно, господа? Иллюзии, и ни капли по существу!

Слышно, как перерезают ленту, и все расходятся.



Многие недоумевали, когда не находили имени Цветана Метумова в газетных сообщениях о смерти Логики, ведь именно он был семейным доктором Насущных, но Тикаю все было ясно. Метумов специалист был большой – ему даже случалось выступать по радио – и репутацию свою он трепетно берег. Каждый, кто его при личной встрече узнавал, понимал, что барин этот не лыком шит, и как будто в упор не замечал, какой он жуткий, изрубцованный, и не слышал его приторный, маркий голосок. Это уже потом обсуждалось, за глаза.

Выглядел врачок этот и впрямь жутко. Лицо его было щедро испещрено шрамами – из-за них не росли где положено волосы и задубела мимика, – и весь он был одной сплошной зажившей раной. По слухам, задумал он как-то в молодости добраться от дома до магазина и обратно кувырком. Так и сделал, на том и облысел, и покалечился. Помимо прочего, врожденную его угрюмость обостряла сознательная несмеянность, которую он блюл, поскольку так помнил, что в детстве цыганка нагадала ему смерть со смеху. В действительности ту малолетнему Цветану обещала его родная бабушка, когда они вдвоем шли смотреть на клоунов. Память у него была хоть куда, и из-за чрезвычайной востребованности самому Цветану ее не хватало.

– Помню, раньше ты с шляпой на голые мо́зги ходил, – заметил делано скучающим голосом Тикай. Метумов пригладил плешь.

– У меня теперь череп на молнии. – Он наклонил голову, чтобы Тикай смог разглядеть опоясывающий ее спай, как у спортивной куртки, с собачкой над правым ухом. – Чуть беда – я его отстегиваю и высылаю малышей-нейромехаников отлаживать что сломалось.

– А держишь их где, когда не хвораешь?

– В аквариуме – где!

Под бедой, догадался Тикай, Метумов понимал приступы здравомыслия, за которые ему грозило временное отстранение от работы в Бамбуковом доме, а то и вовсе увольнение. Место там хлебное, но и требования – будь здоров! Но не психически. Истина к тому же с сотрудниками держала дистанцию – даже такими лояльными, как Метумов, – и на ты была только с супругом, а мнительность ее была такой свирепой силы, что отпускала она своего худшего воспитанника вместе со своим, между прочим, гинекологом с невысказанным опасением: как бы Тикай не пошатнул веру Метумова в Нини. Она уже спохватилась, передумала оставлять их наедине, но было поздно – те уже выезжали из города (засыпая, он хорошел – ему шли густые тени, шел свет рекламных вывесок – и оба покидали его с толикой уныния) на стареньком Цветановом «Пежо». Метумов был рад поговорить и ухватился за заведенную Тикаем беседу, как утопающий в тишине за брошенный с фразой спасательный круг, и не преминул подчеркнуть ее приватность выпростанным из-под шейного платка вторым подбородком с ожерельем из бусинок рыбьего жира.

– Это недавно отгрохали. – Он кивнул в сторону новостройки. – Тут дом такой стоял достопамятный, и снесли, представляете?

Тикай только кивнул, а про себя подумал: «Так-таки возвели же новехонькое. Что плохого-то? Не всякий снос еще к обновкам. Иногда и для того снесут, чтобы возвести то же самое, перекрашенное в розовый», – спустя же десять минут, проезжая знакомый уголок, уже сам себе в мыслях прекословил: «Вот тополя умерли, но зачем же их было спиливать? Без них небо выцвело, и улица как бы унизилась. Еще электрички эти исполосовали ее металлом, рельсами. Они не легли на нее, а ее продольно разрезали. Это верно, что продольно – так не больно, – но я помню камень с зеленью». Драма своим ритмичным мурлыканьем подстрекала Тикая к рифмоплетству.

– Вы гляньте, как этот фазан припарковался! – взял реванш Метумов. – И что мне прикажете делать?

– Домкрат при себе есть? Сними ему покрышки. Поставишь во дворе клумбу или две.

Метумов, будучи человеком аристократической породы, не понимал, что связывает между собой покрышки и клумбы, и тем громче рассмешила его шутка.

– Соскучились по дому? – спросил он, отсмеявшись.

– Никак нет, а бывшим однокашникам, которых я всегда недолюбливал, в наказание за все хорошее желаю бракосочетаться и детей.

– Да уж куда детей! Слава богу, это невозможно. То есть, вне всякого сомнения, бог вряд ли жалует стерилизацию, но мы ею напрасно и не балуем. По крайней мере в нинизме охолащивание никак не возбраняется.

– С каких пор?

– Стерилизация у нас? С самых давних, – смутившись, цедил Метумов. – А то вы не знали.

– Так у меня ведь все на месте.

– Да что вы, Агапов! Вот уже двенадцать лет в вашей мошонке клацают друг о дружку подлинники яиц Фаберже, – сказал Метумов, ценитель гонад и половых клеток.

Свое потрясение Тикай попытался скрыть за остекленевшим выражением лица, но его тот же час выдала, постучавшись изнутри, икота. Завидев придыхательные содрогания несчастного, палач Тикаева потомства не растерялся и перевел разговор.

– Отца-то разыскали?

– Разыскали, – соврал Тикай.

– Как вы теперь?

– Он умирает, и я уже издалека начинаю.

Стена между ними росла и вширь, и ввысь, и быстро, но Метумов не думал сдаваться.

– Интересно, во сколько встанет полизать ей ножки? – спросил он, пальцем указав на пеструю женщину, подпиравшую фонарь за перекрестком.

– Полижи мне. Беру рублями два раза по пятьсот. У меня вот очень вкусные копыта, – отвечал Тикай резко, махом сворачивая болтовню.

Далее ехал Метумов небрежно, все поглядывал на пассажира коротко, но часто, а теперь спрашивает: «Вы как себя чувствуете?» – а Тикай по-прежнему молчит, и голова его из воротника торчит, как вянущий цветок, да и воротник поник – он был разорван в клочья.



Я скажу, был в жизни Тикайчика такой период, что он и чувствителен стал доне́льзя ко всем горестям людским, и чаялся по поводу и без повода. Тяжело переживал он даже какие-то исторические кончины и элементарнейшую мистерию. Кабы дочь Насущных умерла тогда, он бы и сам на себя руки наложил, но осенью за год до побега имело место обострение его тоски; Тикайчик даже заболел и заметно хмурился сколько-то месяцев. Тогда он был слезлив, раним невозможно, а когда выступили первые подснежники, которые у нас вида только прошлогоднего собачьего серева, он вдруг очерствел и никогда больше не показывал сердца. Причем перемена эта была так явственна, что я имел радушие озаботиться, не случилось ли чего, но он меня развернул, да так круто, что не оставалось моих сомнений в его всестороннем благополучии. И может, правда в том, что не нужно никакого рокового происшествия, чтобы человеку молча взять и обо всем остыть, оскалиться на мир и впредь встречать его гонцов штыками. Отметьте еще у себя: что бы там ни пел Цветан, освобождать от должности я его не стал, ведь не порок флегма, а недуг человеческий. Да и чего греха таить, задарма мы своих не бросаем. Тут нужны серьезные барыши.



Где отпевают Логику, Тикай узнал из местного еженедельника. Войдя в восьмую комнату на втором этаже после ряда малоприятных процедур, в число которых входила ампутация правого глаза, он вынул еженедельник из кармана пальто и швырнул под вешалку. Прямо на цветной передовице было выведено: «Прощание с Логикой Насущной пройдет на ул. Победы», – и следом же от руки Тикаем дописано «над здравым смыслом». Врученный Метумовым устав основных положений нинизма он словно бы нечаянно оставил в машине – этот жест ему казался яростнее, чем использование его листов в качестве туалетной бумаги или трута. По аналогии с человеком, которому забытым оказаться порой гаже, чем быть униженным или истребленным. Агент еще не пришел, поэтому новосел воспользовался моментом и с Драмой в обнимку улегся на пол в ванной, головой на атрибут туалетной роскоши – журнал кроссвордов. Драма молчала, и Тикай заговорил с пурпурным ковриком. Что тот сплетен из целлофановых пакетов, Тикай так сразу и не заметил. Рукотворный, он наверняка вместил больше тепла, чем зеркало с фабрики, которое видело только вспухшее и мокрое, когда не сонное и немытое, – его, небось, почти не трогали, а если и трогали, то затем только, чтобы смести напотевшее. А коврик знал сухое тепло рук еще в бытность его емкой шелестящей тарой. Это имеет значение, сообразил Тикай, как и его цвет. Пурпур, рассуждал он, неспектральный, юродивый сын Алой и Сизого. Его природа раскрывается в контекстах.

На страницу:
2 из 3