bannerbanner
Елена Ильзен
Елена Ильзен

Полная версия

Елена Ильзен

Язык: Русский
Год издания: 2020
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Елена Ильзен

Составитель Ирина Васюченко


ISBN 978-5-4498-7418-4

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Про даму в шляпе, шляп не носившую

(От составителя)

Откуда взялось такое заглавие, станет ясно тому, кто дочитает эту книгу до конца. А пока нужно, чтобы хоть тень усмешки промелькнула в ее начале.


Начало же будет невеселым. Ведь героиня и отчасти автор книги смолоду угодила в ГУЛАГ. Отца расстреляли, мать и сестру посадили, маленькую дочь отправили в детдом. И стихи, которые должны быть услышаны прежде всех рассказов ее, о ней и около, там писались, в лагере. Они суровы, тревожны, печальны. До улыбок ли тут?


Всё так. Но книга, составленная любившими Елену Алексеевну Ильзен-Грин в память о ней, требует солнечного зайчика даже на самом мрачном фоне. Слишком остроумной, яркой, смелой она была, слишком пренебрежительно фыркнула бы, если бы в её честь кто-то вздумал закатывать глаза, надувать щёки, трагически вещать. Это под запретом, а значит, остается лишь сказать, что здесь собрано то немногое, что сохранилось из написанного Еленой Ильзен, и то, что некоторые из знавших ее поведали о ней. Уж как сумели.


«Стихи надо писать!» – такими неожиданными были последние слова, которые я от неё услышала. В больнице, на прощанье. Почему? Ведь она сама давным-давно их не сочиняла и не знала, что я таки изредка исподтишка кропаю вирши. Это был не завет изъясняться непременно в рифму и в столбик, а подначка к красивой игре назло унынию, которое ей, умирающей, было скучно читать на физиономии собеседницы.


Но стихов, посвященных Елене Алексеевне, у меня так и нет. Не сумела.

Елена Ильзен-Грин

Цикл «Война»

Мальчику

Обрили голову наголоИ сказали «Воюй!»,И смерть обнаженная, наглая,Первая встретилась в бою.Вместо невесты,Которой еще не приискано,Вместо мамы и вместоЖизни от двадцати до восьмидесяти.

Смерть

Издыхающим дальним рокотомПотревожена звездная твердь.Как гулящая баба, шатается по полюРазвеселая пьяная Смерть.Красные пальцы. Никак не поймешь —Маникюр или кровь на ногтях.Господи, помилуй! Спаси, Боже!А рядом кто-то кричит «Ура!».

Слепому

Заклубилось чертово курево.Рванулся назад.Увидели смерть и умерлиГлаза.Чей-то ряженый-суженыйНаощупь свой дом узналИ принес ненужныеСедые глаза.

«Меняю жену на табак…»

Меняю жену на табак.Это так.Хорошо бы «табак» рифмовать с «кабак»,Да закрыт кабак, и замок с кулак.Моей девочке очень холодно,А девочке две недели.Это ли не молодость…Мы вчера ели, ели, даже всего не доели!Говорит диктор из Ленинграда.А что он сегодня ел?Боже, как много надоЧеловечьему маленькому телу!Должна же быть романтика.Конечно, есть.Ходит девушка в шинели и с бантиком,Все ей отдают честь.Вот отнесло в сторонуЧеловечью пятипалую руку,Кончилась чья-то молодость,А рядом еще ухнуло.Ребята, не Москва ль за нами!Умрем же под Москвой!

Салют

Чтоб веселым фейерверкомРазлетались звезды,Сколько жизней исковерканоПросто.Рассыпайтесь, звезды, ярче,Кровью политые,Открывался просто ларчик —Нету вас, родные.Вечная слава героям,павшим за свободуи независимость нашей Родины!Значит, пройденыРана, госпиталь, последние минуты.А наутроДолговязый трупВолокутВ братскую могилу —С чужими, немилыми.Слезами не полита,Песочком не посыпанаМогила таЗабытая.Плачет жена, мать —Мой родимый не придет,Мой кормилец не придет,Некого мне ждать…

Танк

Он стоит, исковерканный и большой,А кажется маленьким и нестрашным.А чтобы он уж наверное не пошел,Кругом раскинулась пашняИ проросла травой,Молоденькой, дерзкой, узкой.И, как высшее торжество,По гусенице танка ползетнастоящая гусеница.

Богу

Твоей неправдой наповалВ грудь навылет не ранена, а убита.Боже правый,Насмехайся над моими молитвами,Детскими, глупыми.Все обернулось ложью,Тупо,Безбожно.Гляжу растерянноНа круглую злую землю…Не в Бога я, милый, не верую,Я мира его не приемлю.

«Оборвалось – и концом в лицо…»

Оборвалось – и концом в лицо.Кровь с носу, из глаз искры;Теперь – раны зализывать под крыльцо,Руки кусать, щеночком повизгивать;Теперь – ноги таскать изо дня в день,Голову отрывать от подушки,Пыль, пыль, тоска, лень…Послушай…Вот сердце живое бьется, потрогай,Над ним грудь закруглилась…И некому помолиться за меня Богу,Чтоб дал мне силы.

«Чем я лучше любой девки?..»

Чем я лучше любой девки?Жизнь моя публична, как площадь.За угол влевоЗавернула какая-то лошадь,Вероятно, очень хорошая,Но только немножко загнанная.Вижу кучки прохожихПри вспышках трамвайного магния.В чужих окнах всегда уютно,Лучше, чем у себя дома;На улицах сегодня людно,А я почему-то ни с кем не знакома.

«Лифт задумался меж этажами…»

Лифт задумался меж этажами,В клетке лестницы темно;Луч косой ступеньку жалитСквозь высокое окно;Луч сошел ступенькой ниже,Лифт вдруг дрогнул – и пошел.И я слышу – ближе, ближе —Быстрый бег твоих шагов.

«Россия – кривые дороги…»

Россия – кривые дороги,Всегда непрямые пути,Я изранила босые ногиО немилые камни твои.Эх, яблочко,Да куда котишься?Ко мне в руки попадешь,Да не воротишься.Я в просторах твоих задохнусь,Непонятны твои пути,О, святая великая Русь,Отпусти!

Жизнь

С исказившимся лицомБичевать бечевой плечиПерекрученным концом,А рубцами святость метить.И Христа искать в пустыне,Умерщвляя плоть постом,Чтоб в неслыханной гордынеРассмеяться над Творцом.И, тебя случайно встретив,За тобой пойти рабой,По неведомой приметеЗнать, что ты мой дорогой.И тебе детей рожая,Щи давать тебе жирней,Чтобы жизнь текла простаяМного-много сотен дней.И как только устану —Уйти,Чтоб в жизнь обманНе пустить.И на Волгу богомолкойПоплестись,Прокатиться по дорогам,Словно лист…И, душой не приемля Россию,Вдруг вернуться к святыням Кремля,Когда небо особенно синеИ особенно пахнет земля.

«Узел связан – не развяжешь…»

Узел связан – не развяжешь.Не порвать, не разрубить.Ты мне сужен, ты мне ряжен,Ты не смеешь не любить.За тобой – хоть в омут головой.Без тебя – хоть в омут головой.

Цикл «Лагерь»

Приехали

Це ж тебе не Рио-де-Жанейро,Это даже не ад Данте —На воротах написано:«Выполним задание первыми!»Вместо «Lasciate ogni speranza…»У входа клубится толпа народа,Пасти измазаны липкой руганью.Внутришевелятся какие-то уроды.Все – трудно.Бритые бровки —Идет воровкаСамаяКрасивая!Звезда моя,Спаси меня!

Драка

Тугим клубком схлестнулись телаТо ли в драке, то ли в любви.Встает заря алым-ала.Глухо все. На помощь не зови.Тузят друг друга что есть силы.Хрустнуло. Чей-то зуб, вероятно, сломан.И вот из клубка высунулось свиное рылоИ хрюкнуло: «Ecce Homo!»

«Мы-то знаем, что нет Парижа…»

Мы-то знаем, что нет Парижа,Что не существует Египта,Что только в сказках океан лижетБерега, солнцем облитые.А существует толькоСтрашная, как бред алкоголика,Воркута.Здесь нам век коротать.

Вышка

Из серых досок неструганыхНа длинных ногах-сваяхСтоит скворешня строгая,Кажется: вот-вот зашагает.Это не жилье человечье,Там нельзя ни спать, ни обедать.Но человек там торчит вечно,Глазеет на мои беды.Ничто-то ему не любо.Он караулит меня, узника.Ничего, не горюй, ты! в шубе!Всякий труд одинаково почетенВ Советском Союзе.

Комиссия

В бараке чисто-пречисто,Под головой ни одной портянки,Какой-то начальник выговаривает речисто:Ежели что… В порошок сотрет… Подтянет…Обед сегодня, конечно, мясной,До седьмого блеска начищены миски.Не шевелись, не дыши, стой!К нам едет санитарная комиссия!

Конвоир

На фоне нас, измученных и серых,Цветет роскошный, пышный конвоир.Его большое кормленое телоНам застит целый Божий мир.На автомате равнодушно держит руку.Он презирает нас. Так выхоленный песНа шелудивую не глянет суку.Он сыт,Он мыт,Он брит,Он курит сколько хочешь папирос.

Цикл «Утро нашей Родины»

Травка зеленеет,

Солнышко блестит…

А. Плещеев


Заутра казнь…

А. Пушкин

Врач

К врачу двоих ввели,Раздели, одели и увели.Врач под картиной «Утро нашей Родины»Сел заполнять форму:«Легкие – норма, сердце – норма,К расстрелу годен».Вымыл руки,Покололся морфием прямо сквозь брюки.Поспать бы успеть,Пока к тем двоим позовутконстатировать смерть.

Палач

В полночь будильник звонит, звонит отчаянно.Палач встал, подавил зевоту,Съел булочку, выпил чаю,Не спеша пошел на работу.У него сегодня много ли дела —Два каких-нибудь расстрела.А несчастные мечутся в чаянье чуда.Откуда же чудо, раз есть Иуда!Войдут сейчас, возьмут сейчас, убьют сейчас —В предрассветный час.Так и были ликвидированыДвое посмертно реабилитированные.Человек, не будь палачом!Никогда, нипочем!

Шмон

Чужие пальцы касаются домашних вещей,Равнодушные глаза пялятсяНа фотографии твоих детей.Не дрожи, непослушное тело.Господи, пронеси мимо!В штанах спрятаны неумелоПисьма твоей любимой.Это первые годы. Потом ты уже можешьДумать, хитрить, смеяться,Твои драгоценности —чернильный карандаш и ножик —Спрятаны надежно, нипочем не догадаться.А в последние годы тебе все равно,Ты привык давноК мордам ищеек,Черт с ними, пусть…Нет у тебя ни любимых вещей,Ни сильных чувств.

«Стою у пропасти бездонной…»

Стою у пропасти бездонной,Тупо и властно тянется бездна.Дышу, кажется, спокойно и ровно,Впрочем – поговорим серьезно:Жизнь совершенно бессмысленна,Как клок волос на лысине.Любовь?! Дружба?! Ах, бросьте!Меньше дряни будет на совести.Рядом кому-то бьют морду.Не правда ли, человек – это звучит гордо?Летит большая птица, виднеется длинный клюв,Повеяло утренней свежестью.И вотводы не замутив, травы не шелохнув,Неслышно подошла надежда.

Цикл «Сервантесу»

«Люди карабкаются к счастью…»

Люди карабкаются к счастью,А попадают в беду,Большие и маленькие страстиВспыхивают, как в бреду.Я не люблю вас, крохотных,Ваши вопли во тьме.А Сервантес Дон КихотаВзял и выдумал в тюрьме.

Дон Кихот на перепутье

Сколько в одежде дыр,Столько на теле ран.Очень просторен мир,Много на свете стран.Куда направить коня?Где больше опасностей будет?Который путь весел и труден?Куда направить коня?

Рыцарю страшно

Какая-то тень легла на костер.Поднял глаза, посмотрел в упорНа серую, как смерть, старуху.Костер от страха задрожал и потух.Во весь свой рост спокойно встал,Поклонился низко, как кланяются даме:«Сеньора Смерть, я вас узнал,Идемте, я готов следовать за вами».Старуха засмеялась, будто посыпались костяшки,Сухим языком губы облизывает:«Вы ошиблись, синьор, я – Жизнь».И в первый раз рыцарю стало страшно.

Музе

Благодарю тебя, мой друг,Моя неласковая Муза,Что без обетов, без порукВерна нелегкому союзу,Что глаз закрыть не смела тыМеж горя, голода и зла,Что ни одной людской бедыТы от себя не отвела.Мы спустимся с тобой на дно,Умрем и, может быть, воскреснем,Коль скоро будет нам даноНетленную придумать песню.

Её не забыть

Екатерина Федорова

Огромное спасибо Екатерине Сергеевне Федоровой, она первая, сохраняя драгоценную для многих память об Елене Ильзен, собрала в своей статье воспоминания ее близких, сведения об истории ее семьи, собственные размышления о ее жизни, личности, поэзии. Вот эта статья1.

Та, о ком пойдет речь, принадлежала к российской ветви потомков шотландского рыцаря Моллесона, служившего королю Ричарду Львиное Сердце. Это экзотическое обстоятельство не имело особого влияния на ее судьбу и мироощущение, но в чем-то сродни ее образу. Да и само по себе любопытно, почему не упомянуть о нем вскользь?

Близкие звали ее Алей, Аленой Ильзен, а в русскую поэзию она вошла как Елена Алексеевна Ильзен-Грин2. Вошла уже после своей смерти, в 1991 году, и та тоненькая книжка издательства «Возвращение» почти не была замечена. Читатели той поры, оглушенные гигантской волной перестроечных публикаций, не расслышали этого негромкого, но очень своеобычного голоса.

При жизни Елена Ильзен с неуемной и целеустремленной энергией помогала всем, кто нуждался в участии, – бывшим политзаключенным; гонимым, но сохранившимся в советское время толстовцам (о судьбе которых общество и не ведало), бездомным собакам, каждую из спасенных называя одним-единственным именем Чара.

Сдержанная, суховатая, ироничная манера держаться этой рафинированной дамы, породисто-горбоносой, аристократичной, обладавшей острым язвительным умом, владевшей искусством литературной беседы, умевшей подать внезапную меткую и колкую реплику хрипловатым, чуть треснутым голосом, блестяще понимавшей литературу, искусство, знавшей толк в литературных переводах – ничто в ее утонченном облике и светском общении, казалось, не предвещало таких глубин действенного сострадания и бесстрашия. Впрочем, долгие постсталинские годы ее деятельность оставалась потаенной – даже хорошие знакомые Елены далеко не всегда догадывались о ней. А вспоминался при взгляде на скульптурную лепку ее великолепной головы с гладко зачесанными волосами, благородным тонким носом, высоким лбом – круг Ахматовой, изысканный и пряный аромат Серебряного века. Да и на самом деле в ахматовских записных книжках часто обнаруживается лаконичная запись: «Ильзен». Большего дневнику не доверялось. Ильзен всегда посещала Ахматову, когда та оказывалась в Москве3. А под одной из таких записей – редко публикуемое стихотворение:

Так уж глаза опускали,Бросив цветы на кровать.Так до конца и не знали,Как нам друг друга назвать.Так до конца и не смелиИмя произнести,Словно замедлив у целиСказочного пути.

Не преувеличиваем ли мы значение их знакомства? Почему такой лаконизм? Кто жил в те времена, такого вопроса не задал бы. Люди тогда привыкали не афишировать своих дружеских связей без необходимости. Ахматова тоже, конечно, этого избегала. Но когда подобные предосторожности стали излишними, в печати появились мемуары, дневниковые записи, свидетельствующие о не столь уж редких встречах Ахматовой и Ильзен.

Оригинальное творчество Елены Ильзен, та воистину бесценная поддержка, которую она оказывала многим опальным литераторам, ее огромная роль в распространении «самиздата» пока едва-едва известны. Но мне верится, что в истории русской словесности, где при всех подспудных ужасах XX века тайное в конце концов становится явным, Елена Ильзен-Грин со временем займет свое настоящее и очень значительное место. С конца 50-х, после возвращения из лагерей, ее дом, ее личность и личность ее мужа Жоржа (Георгия Львовича) Грина – американца, юношей приехавшего с семьей строить коммунизм в СССР и, как водится, «загремевшего» в лагеря, – становятся центром притяжения. Под их кровом происходят встречи людей творческих, не отрекшихся от внутренней свободы, от потребности выражать свои мысли в слове. В ее памятной для многих квартире в одном из знаменитых писательских домов возле метро «Аэропорт» Галич дает концерты «для узкого круга без стукачей», здесь находят приют и понимание правозащитники Александр Гинзбург, Вера Лашкова, Владимир Буковский, да, наконец, множество интеллигентных, теперь уже мало кому известных людей, бывших лагерников и диссидентов.

Именно там, в доме отважной и наперекор всему независимой Елены Ильзен, с конца 50-х создается традиция собираться 5 марта, в день смерти Сталина. Отмечать его как праздник освобождения от ненавистного гнета. «Мама раскладывала дольки черного хлеба – в память о лагерных пайках, – рассказывает ее дочь Наталья, – а также селедку и картошку, делала из бумаги маленькие „вышки“, из спичек фрагменты проволочных заграждений. И первый тост был – за освобождение, за то, что тирана уже „земля не носит“. Помню имена Жореса и Роя Медведевых, журналистки, писательницы, психоаналитика Ангелины Рор, приехавшей в СССР созидать социализм и попавшей в лагеря (книга ее воспоминаний опубликована в 2006 году в издательстве „Звенья“), помню Льва Копелева, Константина Богатырева, литературоведа Леонида Пинского, любимого маминого друга, и многих, многих других…»

А начиналось это гораздо раньше, когда бесстрашная Алена еще в воркутинском лагере записывала не только свои, но и чужие стихи – опальных, расстрелянных, безвестных, эмигрировавших поэтов. Надеялась уберечь их для будущего… Эти желтые, ветхие рукописные тетрадки до сих пор хранятся в архиве ее дочери. Она отбывала срок в лагере и осталась жива лишь потому, что за плечами было два курса медицинского института, – это позволило ей получить работу в медсанчасти.

Потом, освободившись, Елена работала то официанткой, то в библиотеке, короче, где придется. Нужны были деньги, чтобы растить дочь Наташу, которую она, как только вырвалась из когтей ГУЛАГа, тут же взяла к себе. Но литературным трудом занималась всегда: без устали переписывала тексты, сама сочиняла, преподавала, переводила. Еще раньше, в конце 30-х, она попала в круг так называемых «максовых детей» – в доме Максимилиана Волошина в Коктебеле собирались дети его друзей, ее мать Елена Моллесон была из их числа. Интеллигенция, гонимая уже тогда, находила у Волошиных отдых и отраду. Связь с этим домом юная Алена сохранила и после смерти Максимилиана Александровича.

Когда она и ее младшая сестра Юлиана, дочери репрессированных родителей, познали беспросветную нищету, только культурная закваска помогла старшей не просто выживать и оберегать сестру, а жить неуемно, ярко, с блеском. Елене было 18, когда ее выгнали из мединститута. Что ж, она работала, как и где могла – на «Трехгорке», в институте переливания крови лаборантом, в училище военных капельмейстеров преподавателем английского. Упорство ее натуры сказалось и в том, что преподавать английский она стала, сама зная его теорию (говорила-то она свободно) всего на урок больше, чем слушатели. Во время войны Елена Ильзен поступила в ИФЛИ (знаменитый, хоть и недолго просуществовавший Историко-философский институт), успела поучиться у известного литературоведа Гудзия, но завершить курс не удалось: она так тяжело заболела, что чудом не умерла. Учебу пришлось прервать, а возобновить было не суждено.

Зато ее знание иностранных языков оригинальным образом пригодилось в тюрьме – товарищам Елены по несчастью: «Мама выручала многих заключенных: ведь на Лубянке оказывались и иностранцы-коммунисты, часто не знавшие русского языка. Она помогала им объясняться, буквально вытаскивала их из этого невероятного и нелепого положения», – рассказывает дочь Елены Алексеевны.

Ее поколению довелось увидеть и испытать на себе попрание всех человеческих ценностей. Оно, покалеченное в самой своей сути, до дна осознало одиночество, покинутость в мире, где и с Высшими силами связь поколеблена:

«Боже правый, насмехайся над моими молитвами,

детскими, глупыми.

Все обернулось ложью – тупо, безбожно.

Гляжу растерянно на круглую, злую землю…

Не в Бога я, милый, не верую,

Я мира его не приемлю»,

– так звучит одно из ее стихотворений.

Наталья Ильзен рассказывает: «Первым мужем мамы был Алексей Радус-Зенькович, из семьи поляков-бунтовщиков, сосланных в Архангельск после очередного польского восстания. Мама познакомилась с ним, когда преподавала в военном училище. Молодой человек хорошо играл на пианино, был образован и обаятелен. Его отец Виктор Алексеевич, большевик-ветеран, участвовал в съездах партии еще до революции, работал с Лениным, перевозил запрещенную литературу из-за границы, был агитатором, за что и попал в царскую тюрьму, где сидел в одной камере с Ильей Эренбургом, который позднее вспоминал о нем в своей книге. Семья жениха знала Алексея Ашупп-Ильзена, такого же старого большевика, но была отнюдь не в восторге от сыновнего выбора. По понятным причинам: к тому моменту отца невесты уже объявили врагом народа и расстреляли.

Вскоре этот брак распался, но я успела родиться от него. Когда маму арестовали, меня отправили в Донской монастырь, где тогда находился «детприемник». Запомнилось, что там было нечего есть, и мы все время жевали воск…»

Много тяжелого и печального происходило в те годы в опальном доме сестер Ильзен. Елена приютила подругу, мать которой репрессировали, – подругу арестовали в их доме, на глазах у сестер. А 7 ноября 1941 года, в день знаменитого парада, с которого уходили на фронт, у Елены родилась дочь. Новорожденную пеленали в газеты, пеленок не было. В те дни Елена Ильзен писала: «Моей девочке очень холодно, /А девочке две недели. /Это ли не молодость…»

После войны, весной 1946-го, Елена уехала на Чукотку, а когда вернулась хлопотать за арестованную младшую сестру, ее тоже арестовали. Отправили в Воркутинский лагерь на 10 лет по 58-й статье. Ей запомнилась бредовая и безграмотная формулировка: «За попытку намерения измены Родины». Впоследствии она говаривала с усмешкой: «Ничего не имею против этого родительного падежа: измены Родины. Так ведь и есть – родина мне изменила! А вот попытку намерения они, полагаю, позаимствовали из приговора Чернышевскому».

Из лагерей она вернулась в 1956-м. Дочь Наташа в то время оставалась в Москве, успев повидать и детские дома, и жизнь у разных людей. Увидев ее, Елена Алексеевна сказала своим друзьям: «Этот четырнадцатилетний волчонок не умеет читать», – и увезла ее на несколько лет обратно в Воркуту, где оставался еще круг интеллигентных людей.

«Поскольку мама всю жизнь была опорой всем своим близким, – вспоминает Наталья Ильзен, – после освобождения она не сразу вернулась в Москву: на Воркуте было проще зарабатывать деньги, кормить семью. Там ведь платили «северные надбавки». Работала она, кем придется, например, подавальщицей в ресторане – меня подкармливала. Там же она заканчивала учёбу в Сыктывкарском педагогическом институте: иметь диплом в те времена было очень важно.

На Воркуте, когда знакомились, был первый вопрос: «Вы приехали (значит, вольнонаемные работники) или вас привезли (то есть бывшие каторжане)?» Но из тех и других собралась очень веселая компания. Домик, купленный одним бывшим лагерником-казаком, стал центром культурной жизни недавних заключенных. Общество собиралось самое избранное, милые старики-хозяева терпели шум, веселье, застолье, абсолютно все! Вы представляете, эти вырвавшиеся из ада, на волю, еще молодые люди – какой жаждой жизни они были полны! Такие праздники закатывали, загадывали шарады, такие интересные разговоры вели. Хотели любить и быть любимыми. И тут мама встретила американца Жоржа Грина. Их познакомила красавица-актриса МХАТ Ляля Маевская (Елизавета Людвиговна Маевская-Людвигова – Людвиговы была знаменитая сценическая фамилия ее родителей). Попав в лагерь, Маевская, к сожалению, во МХАТ никогда уже не вернулась, после освобождения работала помощником режиссера в театре «Ромэн». Но это к слову».

Жорж Грин тоже на свой лад был личностью незаурядной, под стать Елене. Его родители, как многие в ту пору головокружительных иллюзий, так сочувствовали коммунизму, что приехали в СССР. Мальчику было 14 лет, когда они сделали это. Жорж был очень одаренным, с блестящей памятью, успел окончить Институт связи, но когда попал в лагеря, там работал в шахте. Рассказывает дочь Юлианы Ильзен Татьяна: «Однажды в шахте погас фонарь, а Грин был там совершенно один, и он исключительно по памяти, ориентируясь на знакомые выступы, в кромешной тьме нашел выход – обратный путь был не менее полутора километров». Какое присутствие духа, собранность, мужество! Далеко не всякому удалось бы выбраться из такой переделки.

…А младшая сестра Елены, Юлиана4, была поразительной, уникальной красавицей, ее писали известные художники – Ватагин, Макагон. Больше всего на свете Юлиана любила кино, работала в съемочной группе режиссера Барнета и, как водилось в этой семье, обладала литературными и художественными талантами. Ей досталось еще больше, чем старшей: девять лет суровых лагерей в Тайшете, в Ухте, в Мордовии – ее перебрасывали из одного в другой. Нежная, женственная Юлиана и лесоповала хлебнула, и щепила слюду – очень вредное для здоровья производство. Но при этом всегда говорила, что, конечно, нельзя и сравнивать сидельцев 1937-39-го со второй волной арестантов: тем, предшественникам, было неизмеримо тяжелей.

Погибнуть от голода ей не дали друзья-заключенные, в частности, певица Лидия Русланова, попавшая в лагерь и взявшая «прозрачную девочку» в свой лагерный театр. Юлиана выжила чудом. Дождавшись освобождения, она мечтала пожить спокойно. «Общественное бесстрашие» Елены ее раздражало. Но наперекор столь сильному несходству сестры очень дружили.

На страницу:
1 из 2