
Полная версия
Не сущие стены
Ветер меняет своё направление, и наваждение пропадает.
Пропадает вся семья, остаётся только холод, одиночество и темнота вокруг.
Надо идти на свет. Выхожу из лесополосы на окраину микрорайона. Так, вот школа, мимо неё вдоль забора, тут на площадке обычно собираются собачники, но сейчас для них ещё рано. Чуть дальше гаражи. Ага, от них направо.
Так, двор со сгоревшим грузовиком посередине, который заменяет всем окрестным мальчишкам детскую площадку. Да и мальчишек то теперь особо не осталось. Но всё равно, сейчас нужно осторожно.
Ага! Чисто-пусто. Здесь никого нет. Ни на качелях, ни у подъезда, ни у входа в подвал. Таааак, идём в другой двор.
А вдруг они вообще не придут?
Да как не придут? Придут. Не могут они не прийти. Ну вот же! Из двора Мармешло слышны какие-то вопли. Тем лучше. Там три старых двухэтажных барака и гаражи. Народу нет, а если и есть, то только старики. Лишний никто не вмешается и не воспрепятствует. Хотя, кто что сможет сделать?
Так, что это за звук? Кто-то выходит из темноты двора мне на встречу. Кто это? По запаху не определить, ветер дует в другую сторону, да и кого я тут собираюсь узнать по запаху? Нужно подпустить идущего поближе, а самому затаиться. Нельзя спугнуть основную цель.
Справа по тропинке между гаражами и кустами сирени продирается ещё кто-то. Несколько человек. Собираются, родимые. Только кто это, блин?!
– Аркаша! – кричат из кустов тому кого я вижу и пытаюсь опознать. Из темноты вместе с запахами сирени, перегара, пота, табака, какой-то застарелой дряни, машинного масла и вонючих ног, вываливаются четверо.
– О! Гвоздь! Здорово! Здорово, пацаны! А это кто?
– Да, плясун один. Ща концерт будет давать. – говорит Гвоздь и кивает на парнишку, которого остальные двое крепко держат за шкирку. Парнишку я не успеваю разглядеть – его заслоняют.
– А потом просто давать. – добавляет Гвоздь и все дружно хохочут.
– А ты сам то куда?
– Да в ларёк за сижками.
– О! Батон, сходи с Аркашей, а то район неспокойный, вдруг обидит кто.
Они отзываются на шутку ещё одним отвратительным залпом смеха.
– И на, на пожертвования этого, купи пацанам чего-нибудь достойного. А то пляски смотреть будет неинтересно.
Хохоча они расходятся. Батон заслонявший парнишку уходит вместе с Аркашей. А Гвоздь и ещё один какой-то здоровенный амбал тащат щуплого длинноволосого во двор. Знакомый он какой-то. Где-то видел я его. Но не время.
Не время.
Воспоминания все потом. Сейчас нужно приготовиться.
Я иду вслед за ними. Чтобы их шарканье заглушало мои шаги. Как я не старался бы быть тихим, а когти всё равно клацают по асфальту. Сейчас нужно быть особенно внимательным, осторожным и незаметным. Незаметным быть тяжеловато. Белую собаку даже в темноте хорошо видно. Но когда её выбирали, меньше всего думали о маскировке. Хотя надо было. Пока я вспоминаю, видел ли я черных или серых собак такой породы, Батон останавливается и оглядывается назад.
Почуял!
Я замираю. Хорошо, что он обернулся когда меня от него скрывает куст.
– Чё там Батон?
– Пельменями как будто пахнет! – отвечает тот принюхиваясь.
– Да ну тебя в пень с твоей жратвой! Только, что же поели.
– Так это пельмешки. Домашние. Я такие за километр почую.
Про пельмешки Батон говорит так, как будто это самое дорогое, что было и есть в его жизни.
Вроде пронесло. Теперь стараюсь держаться подальше, Но они всё равно не слышат, потому что идут и переругиваются, а парнишка как будто поскуливает. Фонарей нигде нет. Но я всё равно ухожу в палисадники.
Так. Теперь нужно пройти вблизи дома, практически прижимаясь боком к стене. Таким образом прохожу до угла и прячусь за машиной. Ага, отсюда уже лучше видно.
Из двора слышны приветственные крики, невнятное какое-то бормотание, а ещё теперь сменился ветер и снова тащит перегаром, потными телами и дешёвым табаком. Откуда-то примешивается запах свежей мочи. К гаражам ходят ссать, наверное.
Так, все ли здесь?
Позиция для атаки хорошая. Обзор великолепный. Я нахожусь в темноте под машиной, а они сидят под фонарём на детской площадке. Беспечно, вальяжно, вольготно. Как будто не ждут нападения. Хотя откуда бы им ждать нападения? Самые страшные звери здесь – это они сами.
Где самый главный их дикий зверь? А! Вот же он: важно сидит в самой середине компании за деревянным столом беседки. Вокруг него суетятся другие. Усаживают напротив него парнишку.
Так, сколько их? Братюня, Гвоздь, парнишка, ага, пять, восемь, девять, вот десятый шатающейся походкой идёт от гаражей, застёгивая по пути ширинку.
Ну, раз все собрались, то нужно начинать! Траектория просчитана, у них там под фонарем всё спокойно, дорога чистая, никто ни откуда не выходит. Асфальт под лапами надёжный. Мышцы разогреты, ветер попутный. Готовимся, и ррра-аз….
И тут длинноволосый парнишка, вскакивая со скамейки взвизгивает, как девчонка – высоко-высоко. Он выкручивается из курточки, за шиворот которой его продолжает держать Батон и вылетает из беседки на детскую площадку. Туда поближе к гаражам. Но он не бежит. Он орёт, топочет ногами, но остаётся в свете фонаря. Поближе к людям. К своим, какими бы плохими они ни были. На улице прохладно, а парнишка остаётся с голым торсом, в мешковатых армейских штанах на подтяжках. У него огромные от ужаса глаза.
– Зверь! – высоко кричит он. – Там зверь! – и показывает на меня пальцем.
Ну не совсем на меня, но в темноту, где я прячусь. Вот паскуда, сорвал всю внезапность! Порву вторым после Братюни!
Шайка-лейка недоумённо смотрит на парнишку, а потом медленно вся переводит взгляды туда, куда он указывает. Пока в их глазах есть кроха недоверия и нотка сарказма, пока их рты изогнуты в презрительных улыбках – самое время атаковать.
Хотя бы потому, что их глаза устремлены в одну точку и все они на одной волне. Лучшего момента не будет!
Рывок. Разбег. Прыжок. И вот я весь такой великолепный, белой пулей мгновенно пересекаю двор, влетаю в свет фонаря и оттолкнувшись от земли совершаю лёгкий прыжок. Приземляюсь на стол, в самый центр компашки.
Похоже панический ужас парнишки передался видавшим виды хулиганам, потому что за всё это время ни один из них даже не двинулся. Оцепенели. Это мне на руку.
Братюня сидит на скамейке в самом центре и из его пальцев медленно выпадает сигарета. Медленно катятся по столу сбитые мной бутылки. Но пока рты людей медленно раскрываются, собачьи когти упираются в потёртые доски стола. Всё тело напрягается, и пока Братюня не поднял руку, чтобы закрыться ею от нападения, я делаю стремительный прыжок вперёд.
Ррррам-кдыххха.
Фонтаном бъет кровища из горла Братюни, и пока он ватными руками пытается прикрыть вырванную с куском мяса артерию я уже прыгаю на следующего.
Кровь, кровушка, кровища!
Вена, крик, укус, рывок, ещё рывок, хрип, кровь, следующий. Снова вена, укус, рывок, хрип. Вот кто-то очухался и достаёт нож. Медлить нельзя! Кидаюсь в ноги. Прохожу под правой рукой, которая только начинает совершать замах. Резкий поворот вокруг корпуса и мои зубы надёжно фиксируют запястье.
О как взвыл!
Сжимаю челюсти. Хруст костей. Всю массу своего небольшого тельца вкладываю в рывок. Человек замолкает и падает. Видимо от боли потерял сознание.
Следующий!
Пока я расправлялся с этим остальные, видимо, очнувшись от оцепенения пытаются бежать. Это у них не очень-то получается на ватных ногах.
Зверь своё дело знает! Никто не уйдёт от возмездия!
В воздухе пахнет страхом, свежим мясом и кровью. Это заставляет и без того бешено колотящееся сердце биться ещё быстрее и громче. Следующего человека я нагоняю на выходе из двора. Прыгаю ему на спину и пока мы летим к земле прокусываю артерию на шее. Рывок – кусок мяса отдельно – человек отдельно. Во рту приятный солёный вкус. Свежая кровушка. Но возле гаражей ещё трое – нужно бежать туда. Мягкий песочек детской площадки приятно трёт подушки лап, когда я разворачиваюсь для прыжка…
…Толстяк закашливается.
Блин! Да как же не вовремя!
Толстяк пытается ворочаться и оглушительно выпускает газы.
Так. Не отвлекаться! Сосредоточиться! Сосредоточиться!
Толстяк, что-то хрипит.
Да, ты чего, Толстый? Там у меня месть всей жизни, а ты тут пердишь!
Но сейчас Толстяк хрипит как-то особенно долго, потом снова выпускает газы, выдыхает и в комнате становится невыносимо тихо. И как будто ещё темнее.
Толстяк! Погоди! Не уходи, Толстяк!
Колдун, с позволения врачей, читает над Толстяком молитву. В это время даже медсёстры перестают деловито сновать по палате и стоят в почтенном молчании.
Когда Толстяка увозят Колдун садится на стул передо мной, где он обычно сидит и тяжело вздыхает. Он долго молчит, так долго, что мне начинает казаться, что он тоже умер.
От горя.
Сколько я ни прислушиваюсь я не могу уловить его дыхания. В тот момент, когда я уже готов отчаяться, он наконец-то вздыхает.
– Он умер счастливым. – говорит Колдун. – Да, да. В это трудно поверить. Но это была и его месть тоже. Не только твоя. Не помнишь его? А он тебя вспомнил… Вроде. И его брат тебя, наверняка, знает. У нас же небольшой городок то.
Вот это новости! Где-то я пересекался с Толстяком и его братом ещё до того как в третий и окончательный раз угодить в больницу. Колдун прав – городок у нас небольшой, не удивительно, что мы можем быть знакомы. Может быть даже я и узнал бы Толстяка если бы увидел его хотя бы. А то я всё время пока здесь – кроме пола ничего и не видел. Я не знаю даже настолько ли Толстяк был толстый, как я его себе представлял.
Кажется, что вся жизнь так и пройдет лицом вниз на больничной койке. И тут же она кончится. А какие ещё могут быть варианты, когда у тебя отказал спинной мозг и теперь ты весь парализованный, и даже пальцем двинуть не можешь.
Колдун снова вздыхает и говорит:
– Ладно, отдохни пару дней. Найдём тебе нового проводника.
Я не устал, Колдун. Совсем не устал.
В обед мне снится сон, что я опять пёс. Но я знаю, что это сон. Потому что теперь я уже умею отличать сны от путешествий. Все сны начинаются одинаково. С тропинки.
Я бегу по тропинке и выбегаю на кукурузное поле. Я большой и добрый пёс – играю в кукурузном поле с маленьким мальчиком. Я не даю ему упасть в обрыв. Он говорит мне: «Спасибо тебе за поддержку, брат!»
И теперь во сне я большой человек, а это мой младший брат. И теперь он говорит мне: «Я буду помнить тебя всегда, брат!»
Это тощий длинноволосый парень, с голым торсом и в армейских штанах с подтяжками. Он держит пса двумя руками за нижнюю челюсть. Он целует пса в нос, а тот облизывает солёным языком лицо человека, оставляя на нём кровавые следы. А после, храня тепло его ладоней на челюсти, несётся сквозь холодный летний вечер к гаражам, добивать тех, кто ещё остался в живых.
Я вижу, то, что видел Толстяк в последние мгновения своей жизни.
Я вижу это потому, что он хотел, чтобы я это увидел.

– У вас есть дети? – спрашивает она.
И я на секунду замираю.
После той аварии с джипом я долго ещё лежу в больнице, но потом всё-таки понемногу иду на поправку. Хромой, обожженный, полуслепой и полуглухой долго не могу найти работу. Мыкаюсь по каким-то социальным центрам, выбиваю пособия. Но нигде меня не берут. Руки гнутся плохо, ноги не ходят, глаза видят кое-как.
Колдун устраивает меня на автозаправочную станцию. Совсем крохотную с тремя колонками. На окраине города. За ней начинается пустырь. Сюда заезжают в основном постоянные клиенты. Их не очень много. Так что два хромых и увечных вполне справляются с тем, чтобы их заправить.
Каждую среду и субботу сюда приезжает она.
Сначала в беспросветной серости появляется маленькая искорка. Потом появляется свет. Потом цвет. И этот цвет красный. Красный цвет ниточки на её левой руке. Она нетерпеливо поправляет этой рукой волосы и кажется уже жалея о том, что завела этот разговор повторяет свой вопрос:
– У вас есть дети?
Она смотрит на меня прищурившись. Маленькая и упрямая она протягивает мне руку. В руке мелочь. Несколько звенящих монет. Лишними они не будут, но и погоды не сделают. Опять же правилами это строго регламентировано. Я моргаю, отворачиваюсь, как будто не выдержав её взгляда, подхватываю ведро и уношу его на станцию. Со станции я делаю два шага и берусь за заправочный пистолет. Сейчас уже, сейчас заправка закончится. Я это знаю, потому что она всегда заправляет одинаковое количество топлива. Она обходит свою машину сзади и снова смотрит на меня:
– Мальчик или девочка?
Я киваю. В последнее время в этой далёкой жизни слова даются мне всё труднее
– Девочка? – переспрашивает она
Я киваю ещё раз. Невольная полуулыбка пробегает по моим губам, она перехватывает её и тоже слегка улыбается.
– Купите ей мороженное. – мягко говорит она и кладёт монеты на полку заправочного автомата.
– Спасибо! – говорит она, когда я вынимаю пистолет из бака и начинаю завинчивать крышку. Я снова киваю ей головой. Она хлопает дверью и уезжает.
Выезжая с заправки она пропускает машины идущие по главной. Она сосредоточена и строга. Она закидывает за ухо волосы. В какой-то момент, пока она поднимает руку, ослепительно сверкает черепашка на её левом запястье. С виду самая обычная медная черепашка в окружении двух бусин надетых на красную ниточку.
Она приезжает всегда в одно и то же время. В одни и те же дни недели. В среду в обед и рано утром в субботу. У неё всегда чистая машина и улыбка на лице.
В субботу на заднем сидении у неё лежит какая-нибудь игрушка, в среду папка с документами. Раз в три месяца она розовая. Два раза в месяц голубая, всё остальное время, это разные папки всех оттенков зелёного.
Длинные крючковатые пальцы Тихого с вечно не стриженными ногтями, под которые забилась грязь вперемешку с маслом, по одной подцепляют монетки и отправляют их во вторую огромную и вечно грязную ладонь.
– Между прочим, – говорит он своим охрипшим голосом. – В правилах сказано, что ты не можешь вымогать, клянчить, просить или каким-либо другим образом выпрашивать деньги у клиента. Однако, если клиент сам решил тебе, что-то дать, то про это в правилах ничего не сказано. И лучше брать, потому, что если клиент монетами повредит станцию, то ему ничего не будет, а с тебя взыщут!
Тихий поднимает вверх свой длинный грязный палец, а ладонь с монетами опускает в карман.
– Консультация платная! – говорит он резко отступая назад и его вытянутый указательный палец из назидающего превращается в предостерегающий.
Я даже и не пытаюсь дёрнуться, хотя это мои деньги, а консультации я не просил.
Я больше никогда не увижу Тихого.
Просто смотрю на его грязный палец и бегающие глаза и знаю это. Он так и уйдёт из моей жизни, пятясь назад. Я запомню его таким, затравленно озирающимся на меня до конца смены. Остальные запомнят его ушедшим в запой и так там и оставшимся. Они ещё некоторое время будут вздрагивать в тишине, как будто чуя за плечом чьё-то присутствие. Тихий любит это, неслышно подойти сзади и молча стоять там совершенно не дыша. Наблюдая за тем, как другие делают своё дело. За это его никто не любит. Хотя он и не сделал никому ничего плохого.
Но мне всё равно. Я никак к нему не относился и не отношусь. И уж тем более я не стал бы ему мстить ни в той далёкой жизни, ни в той которая была до неё. Ни в какой. Никогда. Из-за мелочи. Хамства. Наглости. Подлости. Предательства.
Несмотря на свой скверный характер, работу Тихий делает на совесть. Никогда ни с кем не ругается, почти никогда никому не возражает и тоже с удовольствием меняется с другими сменами.

– Гриииибыыыы! ГриииибыыыыЫЫЫ! – истошно орёт среди ночи тётка в палате в другом конце коридора. От этого адского крика даже у меня кровь стынет в жилах. Я прислушиваюсь своим единственным слышащим ухом, но отчетливо слышу, только редкое и тихое дыхание Юры и то как работают приборы, поддерживающие его жизнь.
Больше не слышно ничего, потому что хоть как-то слышащим ухом я лежу в палату. А тем ухом, которое не слышит совсем, я лежу к двери. Но зато с той стороны где не слышит ухо – хорошо видит глаз. Сейчас он видит, что в крохотной щелочке под дверью появляется тусклый свет. Это включили дежурное освещение. Наконец я слышу торопливые мужские и семенящие женские шаги, проносящиеся мимо палаты. Это санитарки и дежурный врач спешат на помощь.
Хотя чего торопиться? Наверное проснулась уже вся больница. Все проснулись уже, кроме Юры, конечно же.
– Гриииибыыыэээаау! – разносится по больнице.
Я каждый раз вздрагиваю, потому, что кажется, что вопль раздаётся прямо рядом со мной.
Очевидно, дежурный врач и успокоительное достигают своей цели, потому, что всё смолкает.
Но это ненадолго, всего лишь на некоторое время. Вместо криков больницу начинает сотрясать смех. Такой смех, который слушаешь и думаешь, что уж лучше, наверное, пусть бы она продолжала вопить.
Страшный смех у этой женщины. Страшный.
Но для меня страшнее всего, что я помню его. Слышал его после контузии. В больнице. Уже в гражданской. Там, где мы первый раз встретились с Колдуном. Я был ничем не примечательным, с растерянным взглядом, тросточкой и самыми обычными, хоть и не радужными планами на жизнь. В коридоре я часто видел такую же как я – самую обычную женщину с беспокойно бегающими глазами. Именно она смеялась этим потусторонним смехом. Смехом, слыша который хотелось убежать куда-нибудь подальше, там спрятаться и никогда в жизни больше не вылезать.
Смеяться она всегда начинала неожиданно, над чем-то, понятным только ей. Даже напоказ неверующий главврач, всей душой ненавидящий служителей Миссии, услышав этот леденящий душу смех вспоминал Светлейшего.
Колдун, тогда ещё самый обычный пациент, даже близко не помышлявший о служении много разговаривал с этой женщиной. И в большинстве случаев она его внимательно и с интересом слушала. Но всё равно продолжала сторониться людей. Всё время молчала. И только время от времени по коридорам разносился этот дикий хохот.
Всё это было невероятно давно. В одной из прошлых моих жизней, когда я мог ходить и был уверен, что у меня есть будущее. Сейчас я лежу лицом вниз и не знаю: так же худа и замучена эта несчастная женщина, бегают ли всё так же беспокойно её глаза? Но одно я знаю точно – ошибиться я не мог. Это точно она!
Только если раньше она постоянно молчала, то теперь она ходит целыми днями по коридору и рассказывает всем подряд о чудесном месте, где она живёт, а по ночам зовёт грибы. Когда она прерывает свои рассказы на полуслове и замолкает я понимаю, что пришёл Колдун.
12 дней после нападения пса на пьянствующую братву Братюни у гаражей, мы почти не видимся. Колдун заглядывает урывками, спрашивает как я, поит отваром и сразу же уходит. А я лежу и вспоминаю. Вспоминается почему-то в основном непосредственно Братюня.
Он был неплохим. Даже хорошим парнем.
Очень. Очень давно.
В детстве мы с ним дружили. Я был старше его и никому не позволял его обижать. Отца у него не было. И мой отец почему-то всегда с сожалением вздыхал, когда его видел.
– Как дела, братюнь? – спрашивал он, положив руку ему на плечо. Наверное поэтому он так с тех пор и был для меня Братюней.
– Держишься молодцом? Ну давай, давай!
Я вспоминаю, как отец ныряет в холодное озеро, чтобы спасти маленького Братюню, поскользнувшегося на камне во время рыбалки. Как мы его отогреваем и натираем спиртом. Как нам попадает от его мамки и как отец ходит потом с апельсинами к нему в больницу. Непонятно, зачем мы потащили его с нами на рыбалку?
Видимо отец хотел как лучше.
– У пацана нет детства. – говорит он вечером матери, когда думает, что я не слышу.
Но я все слышу и всё понимаю.
У Братюни детство было, но оно было совсем другим. У него есть мамка, которая балует его. Не мама, а именно «мамка» так он её всё время называет. Иногда даже получается очень ласково. После той рыбалки в наши отношения закрадывается холодок. Может он думает, что это я его специально толкнул. А может чего и похуже навоображал там себе.
Этого уже не выяснить. Мы с тех пор как-то больше не разговариваем с ним.
На следующий год летом мамка отправляет его в лагерь, а возвращается он оттуда уже полностью слетевшим с катушек. Он всё время молчит и не реагирует на речь, целыми днями либо спит дома, либо стоит столбом посреди двора и флегматично мокнет под дождём, пока его мамка не приходит с работы и не утягивает его домой.
Братюне уже 14, два года после того злополучного летнего лагеря он провалялся по дуркам, вернулся каким-то скользким, озлобленным, коварным и совсем незнающим границ.
Он начинает пакостить. Несколько раз я слышу, как он кричит про какую-то месть, но выходят у него только мелкие пакости. Не очень понятно кому он собирается мстить, но пакостит он исключительно мамке и своим соседям. Надо признать, пакости у него выходят иногда крайне неприятные.
Несколько раз он был разоблачен, уличен и неоднократно бит. Я практически ничего из этого не видел и не знал. Мне было не до этого, я поступал в училище. Пока я учился, Братюня окончательно двинулся умом. И стал творить вообще какие-то очень странные вещи.
Однажды светлой лунной ночью он рисовал палкой на детской площадке какие-то узоры, а потом дико кричал в небо, стоя голый на коленях в самой середине двора. Я тогда как раз приехал в отпуск к родителям и этот нечеловеческий крик испугал меня до глубины души. Я тогда просто застыл перед окном и не мог оторвать взгляд от этого зрелища. Вот и сейчас эта картина стоит перед глазами. Лунные лучи заливают совершенно типовой двор с ржавой детской площадкой и покосившейся беседкой. Неподвижно замершие деревья тычут в небо свои несуразно кривые голые ветви.
Посередине всего этого великолепия на коленях стоит обрюзгший, совершенно голый, косматый с жиденькой бородёнкой Братюня, и две неуклюжие сосиски рук, вздымаются над многочисленными жировыми складками. Как и деревья ветвями он пытается дотянуться до Луны проткнув небо.
Фигура Братюни размывается. Но зато узоры, нарисованные им в смеси пыли и щебня, становятся ярче в лунных лучах. Я долго разглядываю каждый узор, каждую закорючку, сопоставляю их со сторонами света, вспоминаю, как днём Братюня разогнав местную детвору ходил с палкой туда-сюда по двору и огрызался на каждого, кто решался сделать ему замечание. Потом он начал ставить палку в разных местах и смотрел на получившиеся лунки. Стал тихим и спокойным. Поэтому даже если кто-то и хотел звонить в дурку – передумал, увидев, что Братюня успокоился.
В следующий раз я выглянул в окно уже когда смеркалось. Братюня ходил туда-сюда волоча палку за собой. Это сейчас я понимаю, что он что-то рисовал. Тогда мне, да наверное и всем, казалось, что просто душевнобольной парень ходит и бормочет себе что-то под нос. Если его не трогать, то наверное оно само всё пройдет.
Мамка его давно уже не выходит во двор, да и вообще по ощущениям куда-то делась. Поэтому-то Братюня и сидит беспрепятственно ночью в самом центре круга, в переплетении каких-то древних и страшных букв и узоров, подсвеченным лунным светом и в очередной раз, что-то нечеловечески орёт.
Всё вокруг вздрагивает.
Ворон одиноко вспархивает с дерева, лениво хлопая крыльями и улетает куда-то за дом.… Наверное полетел к Колдуну.
Это было невероятно давно. Очень-очень давно. Когда я ещё был молод и полон сил. А прямо сейчас я беспомощный, жалкий и беспозвоночный лежу лицом вниз в больнице.
Прямо сейчас, как и тогда я неподвижно застыл. Но в этот раз над старым потёртым линолеумом. Это всё, что я уже очень долгое время вижу. Только линолеум, трещинку в кафеле на стене и ножку кровати. Единственное теперь, что я могу сам – это вспоминать прошлое. И вот я делаю всё что могу. Вспоминаю.
Действительно ли был тогда там ворон, или это моя фантазия уже дорисовывает детали?
Тёплая рука ложится на моё плечо.
– Ты молодец! – говорит Колдун – Молодец!
Голос его звучит непривычно мягко и непривычно громко. Хотя стоит он с той стороны, где ухо не слышит совсем. Зато там видит глаз и я вижу, как стоптанным пыльным огромным ботинком он наступает на узор, который нарисовал Братюня. Да и вообще на весь наш двор.
– Всё правильно вспомнил! Стараешься. Скоро окончательно поправишься.– говорит Колдун.
Я как завороженный смотрю на то, как двор родительского дома становится всё меньше и меньше. И вот уже вокруг ботинка Колдуна весь наш микрорайон в миниатюре. И я отчетливо в деталях вижу каждую крышу каждого дома. Вот по одной из них пробирается совсем микроскопическая кошка. И только теперь, когда кошка огибает полуразрушенную печную трубу, до меня доходит, что Колдун за всё это время не сказал ни слова. А всё, что я слышу, звучит прямо у меня внутри головы, мягко и тепло, как раз под тем ухом, которое слышит только звук далёкой ракеты, летящей в кабину пилотов.