bannerbanner
Пленники тайги
Пленники тайги

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Ещё зимой Витька отремонтировал две мордушки и с нетерпением ждал открытой воды, чтобы испытать их работу в заливчике. Наскучался по рыбе. Река, как обычно, прошла напористо и уверенно. Ледоход шумел три дня, а потом все стихло и на открытой воде время от времени лениво проплывали отдельные белеющие плешины. На берегах лежали толстые, ноздреватые льдины и неспешно истекали чистыми, прозрачными каплями, впитывали в себя благодатное весеннее солнышко.

Еще через два дня и отдельные льдины перестали проплывать, просто река была полной, многоводной и казалась неспешной. Воды было столько много, что казалось, вот ещё чуть-чуть, и она хлынет из русла, разольется за предел берега, затопит и деревню и ближние кусты, устремится шумными, торопливыми потоками в леса.

Но такого пока не случалось, берега были полны, но реку держали уверенно. Витька бродил между вытолкнутых льдин и тоскливо глядел на большую, мутную воду, сплевывал на землю тонкой струйкой сквозь зубы. Никола тоже был здесь, сидел на бревне и, улыбаясь, следил за Витькой. Учился цвиркать слюной, как это ловко делал дружок, но ничего не получалось, слюна вытекала на бороду и Никола размазывал ее рукавом. Витька был сегодня у паромщика, просил лодку, чтобы поставить мордушки, но тот отказал, сославшись на то, что надо бы после зимы лодку просмолить. Да и вода, больно уж большая, опасная вода.

Прошло еще несколько дней. Лодку просмолили, утащили на воду и испытали, – нигде не подтекала. Красота! Вода все еще была большая, тащила разный мусор, ветки, коряги, но уже пореже, очищалась река. Солнышко припекало неимоверно, насквозь прожигая заплатанную Николину шинель, с обрезанным подолом, доставшуюся ему от Ивана. Но от воды тянуло сыростью и холодом. В береговых тальниках шныряли туда, сюда мелкие птахи, радовались весне, радовались жизни и теплу. Никола наблюдал за ними с детским восторгом, широко растворив глаза и вытягивая улыбку от уха до уха.

– Все готово! Залезай! – Витька держал весла, а в лодке топорщились мордушки. – Поедем рыбу ловить. Никола перестал улыбаться и, как-то сник, потух. Глаза, правда, так и остались распахнутыми, и на погрустневшем лице казались неестественно большими, просто огромными. Он, повинуясь воле друга, медленно и неохотно залез в лодку, уселся на лавочку, ухватился руками за борта и замер. Голову опустил низко, чтобы не смотреть на мутную воду.

Витька накинул весла на уключины и, оттолкнувшись, запрыгнул:

– Ни боись, Никола, ща рыбки хапнем, утолим зимний голод. – Стал сильно, прогибаясь в спине, загребать веслами, все дальше и дальше отходя от берега, правя в сторону залива.

Уже залив был близок. Еще несколько гребков веслами, и лодка бы сошла с течения, занырнула бы в залив, в стоячую, спокойную воду, куда и стремился Витька, но….

Какие-то мелкие пузырьки вдруг окружили лодку, да так плотно, плотно пузырились, здесь же стали всплывать и более крупные пузыри. Витька перестал грести и наблюдал за водой с открытым ртом, а вода, словно кипела, выталкивая на поверхность все больше и больше воздуха. В какой-то момент кипение оборвалось, но тут же началось новое движение: течение ринулось вспять, потом в разные стороны. Лодку развернуло и закрутило так стремительно, что Витька бросил весла и ухватился за борта. Неведомый страх сковал обоих, а лодку все крутило, крутило. И вот вода стала стремительно белеть, белеть…. Это со дна поднималось огромное поле осенца, того самого льда, который намерзал всю зиму на дне реки и теперь, дождавшись своего часа, всплывал, освобождая, очищая русло.

Поднимаясь, лед крошился, ломался, всплывал стремительно, где-то плашмя, скатывая с себя воду, где-то льдина выныривала боком, высоко и стремительно, взблеснув на весеннем солнце, под лодкой льдина поднималась торцом, увлекая за собой вмерзшие камни и коряги, поднимая ил и песок до самой поверхности.

Удар в дно был такой силы, что лодка отлетела, как щепка, а весла отпрянули в разные стороны. Вынырнувшая льдина высоко задралась и здесь же, переломившись надвое, рухнула в воду, окатив волной барахтающегося среди мелких льдин Витьку. Он только ухал, ухал, пытаясь найти опору, но кругом был лишь битый лед, да речной, весенний мусор. В стороне, как показалось, неимоверно далеко, торчал из воды, ухватившись за корягу, Никола. Витька обрадовался, кажется, успел обрадоваться, что Николе подвернулась коряга. Намокшая одежда тянула вниз, на дно. Витька, продолжая ухать, отвернулся от Николы и сильно замолотил руками, стал разгонять вокруг себя ледяное крошево и какими-то толчками продвигаться в сторону берега.

Каким чудом ему удалось выбраться, он и сам не понимал. И не помнил даже, видимо, так было суждено. Судьба такая, вот и выбрался. Выбрался.

До самой темноты народ топтался на берегу, кто-то пытался кричать, но крик срывался, переходил в плач. Так и ревели, голосили бабы, мужики хмурились, о чем-то тихонько переговаривались. Деревня переживала горе.

Кажется, этой ночью никто не спал. Утром, чуть свет, снова вся деревня вышла на берег. Почти сразу, замахали руками, закричали, закричали…. Николу вынесло на первый же перекат. Он так и лежал, крепко накрепко уцепившись за корягу. Коряга оказалась топляком, который поднялся со дна вместе со льдом. Когда лед раскрошился и выпустил корягу на волю, она снова ушла на дно, утащив за собой и бедного Николу.


Витька сильно застудился и мать чем-то мазала ему спину, давала пойло. Плакала. Постоянно плакала. Витька молчал. Он первые дни суетился, бегал по деревне, пытался поговорить с кем-то, объяснить, что случилось, но его ни кто не слушал, все смотрели злобно, враждебно. Кто-то не понимал, о чем он говорит, а кому удалось хоть раз в жизни увидеть всплытие осеннего льда, не понимали, что там страшного и опасного. Ведь видели они это явление с берега, и даже представить себе не могли, как это выглядит, если находиться там, на утлой лодочке с веслами в расшатанных, расхлябанных уключинах.

На похоронах были все, от мала до велика. Витьки сторонились. Бабы голосили. Когда он хотел подойти к могилке, чтобы хоть заглянуть на опущенный гроб, люди сомкнулись и не пустили. Он снова отошел в сторону, стоял один. Когда стали расходиться, комок глины прилетел прямо в грудь и, рассыпавшись от удара, брызнул во все стороны, запорошил лицо. Отвернулся, ждал, когда все уйдут. Хотелось подойти к могилке. Но так и не дождался, бабы, перебивая друг друга, выпроводили, вытолкали. И шли сзади, провожая до самого дома.

Мать, совсем согнулась, вздрагивала плечами, на Витьку не глядела. Он хрипел грудью, подступила простуда, трудно складывал обметавшие губы. Посидел у печки и вышел. Где-то выли бабы, должно быть на поминках.

Витька снял со стены коровью лычку и, склонившись, вошел в сарай. Посмотрел по верхам, определяя место, куда привязать. Веревка была из пеньки, – колючая. Он потрогал ее, совсем по-другому потрогал, чем прежде, погладил даже. Действительно колючая. Витька приложил веревку к шее. – Колючая.

В голове роились беспорядочные мысли:

– Мать меня не снимет, а больше никто, ни один человек из всей деревни не подойдет. Буду висеть тут, весь обоссаный. Говорят же, что висельники обязательно мочатся…. Лучше бы утонул. И ни каких проблем. Похоронили бы с почестями, с любовью.

Бросил веревку на загородку.

– Охо-хо…. – Тяжело вздохнул, прислонился к стене. Хотелось плакать. Так хотелось плакать.


Прошли, протащились какие-то дни.

У калитки свистели, Витька вышел. Парни глядели зло и сразу сбили с ног, стали пинать, старались угодить в голову.

– Уехать бы тебе куда. – Говорила мать, делая примочки. Сама трудно дышала, болела последнее время.

– Куда? Кто меня ждет?

Через день, когда Витькины синяки только расцвели, а ребра несносно ныли, мать померла. Переоделась во все чистое, легла на лавку, руки сложила, и померла.

Витька сидел рядом, промаргивал одним глазом, потому, как второй был заплывший крепко-накрепко, и не мог придумать, что же теперь делать. Уже вечером, в потемках, прокрался через огороды к своему дружку, с которым все детство провели вместе. Вызвал его на ограду и тихонько, по заговорщицки:

– Матушка померла. Помоги похоронить.

Генка молчал. Насупился, в глаза не смотрел, будто чужой.

– А? Помоги. Куда мне теперь?

Из сеней вышла мать и, отстранив, заслонив собой Генку, как-то нараспев и излишне громко, чтобы и на улице мог услышать случайный прохожий, протянула:

– А ну-у, иди отседова-а!

И стала наступать, широко поводя бедрами. Витька шагнул назад, еще раз глянул одним глазом на Генку и молча перемахнул через прясло. Домой возвращался совсем опустошенный, потерянный, не понимая, что делать. Из темноты кто-то окликнул. Витька приблизился, вспоминая, чей это огород. В тени стайки, оперевшись на костыль, стоял одноногий конюх. Указав остатком цигарки на Генкин дом, где мать еще отчитывала молчащего сына, спросил:

– Чего там? Чего шумят-то?

Витька махнул рукой и двинулся, было, дальше, но снова повернулся, возможно почувствовал участие:

– Матушка померла…. – Шмыгнул распухшим носом.

– Валя?… Ох, Господи. Отмучилась, значит. – Шагнул к Витьке. Ухватился за плечо. – Я помогу, Витя. Помогу я. Домовину сделаю, ох, Господи, Твоя воля.

Витька пошагал домой, сквозь звон в голове соображая: какая от тебя подмога.

С самого утра, прихватив лопату, Витька ушагал на кладбище. Выбрал место, ближе к самому краю и начал копать. Земля быстро кончилась, началась крепкая, сухая глина. Лопата скрипела и не шла в глину, приходилось долбить, долбить, долбить. Когда могила уже скрыла Витькину голову, на краю возник конюх, с неизменной цигаркой в губах. Он даже не поздоровался, стоял и молчал. Скорбно молчал.

Витька перестал долбить, привалился к стенке и смотрел на одноногого. Почему-то смотрел внимательно, словно впервые видел человека. Увидел его нос, с приплюснутой пипкой, увидел брови, вывернутые, как бы, наизнанку, увидел уши, большие и плотно прижатые, глаза, чуть раскосые, все, как у него, у Витьки. А руки? Широкие, рабочие ладони, короткие, узловатые пальцы с обломанными ногтями. Витька посмотрел на свои руки, он их сложил на животе, всегда так складывал в минуты отдыха. И конюх точно так держал свои руки. – Черт возьми, почему мать ничего не сказала? Было бы здорово иметь отца. Было бы здорово.

Назавтра они, вдвоем, привезли на тачке гроб и неловко, боком, спустили в могилу. Витька спрыгивал и снова долбил глину, чтобы поставить домовину ровно. Наконец, все было сделано.

Конюх достал откуда-то четвертинку самогона и они помянули покойницу.

– Бригадир велел тебе в тайгу ехать, в бригаду. Вот подводы пойдут, и ты поезжай.

Витька молчал, только кивал головой. Через три дня он уехал.


Бригада, которая занималась заготовкой леса, встретила его без восторга. Кто-то плюнул в его сторону, кто-то грязно выругался.

Мужики валили строевые сосны и кряжевали их на бревна определенной длины. Витьке поручили обрубать сучья. В обеденный перерыв все собирались у таборного костра, получали чашку каши, отдыхали. Витька чувствовал, что он лишний, ненужный здесь. А когда, по неосторожности, кто-то уже второй раз перевернул чашку с кашей, он не стал подходить к общему костру. Совсем в стороне разводил свой костерок и варил там чай, приспособив под котелок консервную банку.

Однажды на вырубку вышел лесной человек, охотник. Какое-то время он всматривался в людей, обедающих у большого костра, потом отвернул и приблизился к костерку Виктора. Тот обрадовался, предложил таежнику чай.

Долго сидели на чурбаках, подкидывали в костерок разный лесной мусор, разговаривали. Через несколько дней бородатый лесовик снова появился. Он уговорил Витьку уйти с ним в тайгу.

– Работы там очень много, нужно строить зимовья. А навалится зимушка, станем охотиться. Вместе будем охотиться, промышлять.

Витька согласился. Он был рад, что хоть кому-то он понадобился.

Банальная история


Поле. Широкое поле. Или васильковое, или ромашковое. Дикое поле. Зелень, режущая глаза. Хочется бежать. Вот так бежать и бежать, ни на миг, ни на минуточку не останавливаться, бежать. Как легко, как свободно дышится. Наверное, если чуть оттолкнуться, то можно даже взлететь, раскинуть руки и скользить, скользить над полем. Потом все выше, выше, выше, чтобы не задеть вон те тальниковые заросли. А потом, когда совершенно перехватит дух, подняться и над самыми высокими березами…. И лететь, лететь…. Какое это счастье, и как его много!

Я бежала от самой околицы, бежала не останавливаясь, бежала, бежала, оттого и пришла на наше место первая. Первая, теперь жду. А он прячется, глупенький, он играет со мной, и прячется. Вот же он, вот, за толстой, щербатой берёзой, прячется и смеется.

Мы вместе. Мы близко. Мы рядом.

Он так смотрит…. Ах, как он смотрит, у него такие глаза. Я полностью отражаюсь в его глазах, полностью. И платье отражается, и коленки. Как он смотрит…. Шелк платья так и течет, так и струится по телу, подчеркивая стройность, изысканную стройность моей фигуры. Легкий, вечерний ветерок чуть приподнимает воздушный подол, заглядывает на мои точеные коленки. Атласные ленты ворота удивительно оттеняют черты моего лица. Он любуется! Любуется мной…

Коленки немного млеют и, едва заметно, дрожат. Ну, почему они так предательски дрожат…. Как хорошо отражаться в его глазах! Как сладко! Чтобы не упасть от слабости в коленках, приваливаюсь спиной к березе, она что-то шепчет, шепчет. Я не понимаю о чем она, да и не прислушиваюсь, продолжаю тонуть в его глазах.

Как сладко…. Сколько мы знакомы, он не произнес ещё и единого слова. Только смотрит на меня, смотрит. Нет, конечно, он говорит, что-то рассказывает, смеется, снова рассказывает, но я его не понимаю. Не хочу понимать, как эту березу с ее нравоучениями, просто слушаю. И к чему эти разговоры! Пусть он целует меня…. Пусть целует…. Целует.

Он снова молчит. Молчит и смотрит. Не целует, а так хочется…. Так хочется.


Дома мама спрашивает прямо с порога. Она всегда так спрашивает, строго и односложно: «Ну?». Каждую ночь, каждую ночь, каждую ночь. Я вздрагиваю всем телом и замираю. Знаю, что будет это «ну?» и все же вздрагиваю так, что и в потемках видно, как я вздрагиваю. В потемках, потому, что летом мы никогда не зажигаем свет.

– Ну?!

– Что? Мама…. – я замираю среди горницы.

– Сама знаешь!

– Мама!

– Ну?!

– Ничего не было. Ничего….

– Глаза? – как она видит, в полной темноте, что я отвожу глаза. – Зачем ты туда бегаешь? Зачем? Добром это не кончится.

– Мама!

– Ну?!

Я совсем поворачиваюсь лицом к ее кровати, но смотреть в темноту так и не могу, снова отвожу глаза на темный проем окна. На улице такая темень, что в доме кажется светлее от беленых стен.

– Он просто смотрел. Просто смотрел. И….

– Ну?

– И… трогал.

– ?!

– Рукав платья трогал, пальцами. Я чуть не умерла.

– Дура….

– Мама?

Я не стала рассказывать…. Не стала рассказывать, как он наклонился и случайно задел волосами мое лицо…. Я и, правда, чуть не умерла. Волосы пахнут. Пахнут им. И мягкие, словно шелк. Это…. Это чудо! Однажды я уже рассказывала, тогда мама ударила меня…. Ударила. Сказала, что это за мои фантазии. А если бы это было на самом деле, – убила бы.

– Ты снова все придумываешь.

– Мама!

– Сколько ты можешь туда бегать?! Это добром не кончится!

Мы замолкаем, но по шелесту сухих маминых губ я понимаю, что она читает молитву. Движение руки, которой она крестится, я скорее угадываю, чем вижу. Я раньше тоже крестилась, и знала молитвы, читала их. Читала, пока не поняла, что я такая. Когда поняла, бросила. И креститься не стала, больно уж крест получался какой-то кривой.

– Мама, ты же ничего не понимаешь, он обязательно, обязательно придет. Придет….

– Ты и, правда, дура? Кому ты нужна… такая?

– Мама! Он любит! Любит…. Я чувствую. Не может не любить….

                        ***

Туго брякнул и загремел, загремел железный засов, зашипела, распахиваясь, растворяясь на всю свою ширь, толстая, обшарпанная дверь. Дверь уже давно, от времени просела и углом чертит по старому, обтрепанному линолеуму ровную дугу, часть круга. Не весь круг, а только его часть.

Маринка, здоровенная санитарка, ещё не войдя, ещё только распахнув дверь, громогласно, наверное, и в других палатах слышно, извещает:

– Фу-у! Навоняли-то! Нравится вам в говнище-то юзгаться? Сволочи!

Отвязывает одну руку моей соседке, рывком переворачивает ее, так, что та падает в проход, на колени. Прихватывает только что освобожденную руку к моей кровати и начинает менять простынь. Этой же, грязной, скомканной как попало простыней, вытирает резиновый коврик и голую Валькину спину. Валька молчит, укрывшись распущенными волосами. Слышно как она скрипит зубами.

Маринка отвязывает руку от моей кровати, громко командует:

– Ложись!

Валька покорно залезает на кровать, ложится на спину, сама кладет руку на скобу и Маринка быстро и ловко привязывает ее. Валька смотрит в сторону, словно не хочет видеть санитарку. Я тоже не могу на нее смотреть.

Она перемещается к моей кровати и все повторяется. Мне стыдно….

– Ты ещё не обгадилась? Садись на утку, пока я здесь!

– Я не хочу.

– Тебя и не спрашивают, хочешь, не хочешь. Садись! – она ногой зацепляет под кроватью утку и выкатывает ее почти на середину прохода. Отвязывает мне одну руку, – садись!

Я слезаю с кровати и сажусь, отвернувшись к решетке.

Маринка поправляет постель, решая не менять простынь, просто делает вид, что поправляет. Уже через минуту поворачивается:

– Ну?! Навалила? Вставай!

Я встаю и вся сжимаюсь, зная, что сейчас Маринка ударит. Она, действительно, хлестко бьет меня по лицу своей огромной, как тарелка, ладонью:

– Ах, ты дрянь! А только уйду, – под себя?! Прибила бы! – снова замахивается, но уже не бьет. Я и от первого удара отлетела в сторону и упала на колено. Отлетела бы и дальше, да привязанная рука не пустила. Но чувство такое, что голова немного оторвалась, она, словно чужая, лежит на плече и кружится, кружится.

Маринка ловит меня за свободную руку и одним рывком подтягивает к скобе, привязывает. Когда она сердитая, она очень туго привязывает, так туго, что уже через полчаса пальцы начинают неметь. Чтобы кровь к пальцам поступала, приходится постоянно шевелить ими, сгибать, разгибать, сгибать, разгибать, сгибать, разгибать. Такую зарядку надо делать целые сутки, ведь Маринка снова придет только завтра, в это же время. Только завтра.

Есть ещё одна процедура, входящая в обязательный распорядок дня, это кормежка. Она так и называется «кормежка». В коридоре начинается какое-то движение, какая-то возня и тетя Маша, такая же здоровенная, как и Маринка, а может быть они родственники, кричит:

– Кормежка! Кормежка! Кормежка!

Кричит три раза, будто мы глухие и с первого раза не услышим. Мы не глухие, мы сумасшедшие. Причем, мы здесь все буйные, потому и привязанные. Постоянно привязанные, режим содержания такой. Чего по три раза кричать. Кричи, не кричи, мы же не кинемся бежать навстречу, не побежим занимать очередь. А она кричит. Три раза кричит, на весь корпус.

Вот начинает возиться с задвижкой, клацает, клацает, брякает по окрашенной ещё до революции двери, ворчит чего-то себе под нос. Наконец, отворяет. Двери и стены, действительно, в последний раз красили очень давно. Краска на стенах полопалась, потрескалась и ощерилась, загнулась неровными краями. Хочется их отколупнуть, но руки привязаны.

Кормежка. Дверь с шипением, шкрябаньем о линолеум, растворяется и тетя Маша протискивается внутрь нашего обиталища. В каждой руке по огромному шприцу.

Я еще захватила то время, когда больных кормили ложками. Давали и первое, и второе, и компот. Правда, компот без косточек. Тогда ещё лечили, какие-то уколы ставили, заставляли таблетки проглатывать. Потом пришёл новый главный врач, и таблетки давать перестали. А во время обеда, да, тогда ещё был обед, не кормежка, стали смешивать первое и второе. А когда сократили нянечек, то туда же, в тарелку с супом и картофельным пюре стали добавлять поварешку компота. Противно, но привыкли быстро.

А теперь и вовсе упростилась кормежка. Чтобы меньше с нами возиться. Каким-то большим смесителем, миксером, я его не видела, но мне кажется, что он большой и страшный, взбивают в жидкую пасту и первое, и второе, и компот, или кисель, разливают эту массу по шприцам и кормят нас. Из них, из шприцов и кормят.

Тетя Маша подходит к Вальке, без лишних разговоров сует ей в полуоткрытые губы рожок от шприца и давит на ручку. Валька торопливо глотает, захлебывается, снова глотает, снова захлебывается, пытается отстраниться, отвернуться, но рожок упирается в край рта и не позволяет отвернуть голову.

– Вот, молодец! Молодец, жеребец, что кобыл охаживал! Ха-ха-ха!

Тетя Маша громко смеется над своей сальной шуткой, она очень довольна собой, у неё прекрасное настроение. Мне становится противно, не нужно было смотреть, как Вальку кормили, как она давилась и сплевывала то, что не успело проскочить в горло.

Шприц, грязный и скользкий, наполненный какой-то серой смесью, уже тянется к моему лицу. Тянется, тянется…. Мне страшно.

– Нет! Нет, я не хочу, не хочу! – Я кручу головой, стараюсь увернуться, спрятаться, исчезнуть….

– Ща! Захочешь!

Тетя Маша наотмашь бьет меня по лицу тыльной стороной ладони, как будто рядом сверкнула молния. Я на какое-то время, как и хотела, исчезаю, прячусь от этого мира…. Но быстро прихожу в себя, так как надо глотать эту массу, глотать, чтобы не захлебнуться. А тетя Маша, закусив губу, до упора вставила рожок в мой безвольный рот и с усилием давит на ручку. Давит, что есть сил, так, что масса врывается ко мне в рот упругой струей. Я стараюсь, стараюсь, но все же не успеваю все проглотить и захлебываюсь, закашливаюсь.

– У-у! Стерва! Чуть-чуть не дохлебала. Ха-ха-ха! Ладно, до завтра не сдохнете.

Широко покачивая огромными бедрами, тетя Маша удаляется. Шабаркается засов и все стихает. Я пытаюсь хоть как-то обтереть испачканное лицо, но ничего не получается. Ещё вчерашний, позавчерашний и совсем давнишний суп засох на валике, который крепко прикручен у меня под головой вместо подушки. Какой-то суп уже давно прокис и теперь воняет кислятиной. Нет. Это раньше он вонял кислятиной, теперь же просто пахнет кисленьким, просто пахнет. И совсем не противно.

Хорошо, что кормежка у нас всего один раз в сутки. Хорошо. У меня снова заплыли оба глаза, один от Маринки, другой от тети Маши. Это даже хорошо, что заплыли, – можно отдохнуть от этой опостылевшей палаты, от серого, в тенетах потолка, от Вальки, постоянно рвущейся на волю.

Она снова кряхтит, хрипит, выкручивает руки. Запястья у неё все в коростах от смирительных простыней, которыми нас фиксируют. – Придумали же, не привязывают, как скотину, а фиксируют. Культурно сказано. Валька хрипит и рвется, я не вижу, но представляю, как она снова сдирает все свои коросты и запястья начинают кровоточить, пачкать простынь.

Я уйду по-другому. Ещё не придумала как, но я уйду, просто исчезну. Я должна это придумать. Должна! Я уже совершенно не могу лежать на спине, хоть бы чуть-чуть, хоть бы минуточку разрешили полежать на боку. Так болит спина…. Но пока, пока заплыли глаза и ничего не видно, мир словно изменился. Он стал близким, радостным и цветным. Цветным, как та поляна, где я ждала…. Ждала.

Можно остаться в своем мире и мечтать, мечтать. А ещё я люблю вспоминать. Вспоминать нашу тихую, вольную речку, обрывистый берег, плач иволги и удивительные трели соловья. Они меня так трогали, так трогали…. Там, на берегу, стоит береза, та самая, у которой мы всегда встречались…. Кора у березы такая бархатная, такая ласковая…. В первый раз мы поцеловались именно у этой березы. Хотели поцеловаться…. Если бы он пришёл, если бы пришёл…. Всё бы случилось. Всё. Как это было сладко…. Ах, как это было сладко! Ни один нормальный человек не может понять этого до конца. Нет, не может. Им, нормальным, все кажется обыденным: случилось и случилось.

Если бы не мой горб, страшно, уродливо выпирающий и сзади и спереди…. Если бы не мой горб…. Я бы смогла стать счастливой, смогла бы…. И платье. У меня было бы то платье. Уж я бы не упустила свой шанс на счастье….

Плохой случай


Среди охотничьих рассказов довольно часто можно встретить повествование об охоте на медведя. Действительно, этот зверь достоин того, чтобы о нем рассказывали и писали больше, чем о других объектах охоты. Охотой на такого зверя могут заниматься лишь очень мужественные, сильные физически, твердые духом, смелые охотники.

Но, как бы там ни было, рассказы о таких охотах зачастую сводятся к трагическим последствиям. Конечно, ведь медведь, это зверь очень высокоорганизованный, сильный, ловкий, несмотря на кажущуюся неуклюжесть и воловость. К тому же, он часто бывает очень агрессивен и неоправданно жесток.

На страницу:
4 из 5