Полная версия
Байкал
Сколько ему? Высоконький, но тощий, тоненький, что былинка в поле, лет четырнадцать, может пятнадцать, не больше, голосок ещё детский, девчоночий. Пускай спит, проснётся, поест, помоется, расскажет, что за история бросила его бежать по непролазной чаще, по камням, обдирая ноги в кровь, все ступени в крови перемазал, и пол в сенях. И чем это он вызвал такую ненависть в серьёзных и злых преследователях, что обрадовались его смерти. Может, отвара травяного ему дать, чтобы крепче спал? Ну… если проснётся, дам.
А сам я вернулся было к своему наблюдению, но время упущено, летняя ночь коротка, даже под осень, небо начало светлеть. Что остаётся? Только тоже спать лечь.
И я забрался на большущую печь, где можно было не то что спать четверым дюжим мужикам, но даже жить. Она топлена три дня назад, ещё тёплая, как кошкин бок. А вот и кошка моя, осторожно ступая мягкими лапками по мне, серой головкой потёрлась о моё лицо, потом о затылок и подлегла под бок, мурча. Ну вот и славно, будем спать.
Я проснулся, как всегда, как привык сразу после рассвета и не важно, сколько я спал, наверстать можно будет в другую ночь или ночи, сон вообще переоценивают, можно обходиться совсем небольшим временем и не отлёживать бока целые ночи изо дня в день. Другое дело – болезнь, тут уж не скупись, иногда сутки глубокого сна побеждают любую хворь.
Я слез с печки, подошёл к лавке, где спал вчерашний мой гость, проснувшись, я даже подумал, не приснилось ли мне вчерашнее странное происшествие. Но нет, здесь, спит, даже не шевелился с ночи, что ж, тем лучше, пусть выздоравливает.
Глава 3. Сила гнева
Когда я проснулась, вокруг было уже светло. И сон был не сон, а какое-то мутное забытье и теперь проступал окружающий мир, как на рассвете выступает из темноты… Куда это всё же принесло меня? Но не это стало первым, что вошло в мой пробудившийся ум: я почувствовала боль во всём теле, и особенно в голове, один глаз заплыл и не видел, но и второй глядел неясно, всё как-то будто сквозь воду, плечо отлежала к тому же, когда повернулась, в руке разбежались искры, заполняя её горячей волной, потом кипяток схлынул, остались только иголочки, да такие болючие, даже пальцы занемели, но и они растаяли тоже, моргая одним, почти слепым глазом, рассматривала всё, что окружало меня.
Большая, необычно высокая изба, и очень большая горница, широкие окна, те самые, в которые я вглядывалась… когда? Вчера ночью? Значит, не приснилось всё…
Нет-нет, не вспоминать то, что было до этого дома… я силой заставила себя не думать об этом. Встать, наверное, надо, а где же хозяин, то ли старик, то ли молодой. Лучше бы старик…
Я кое-как села, кряхтя от боли, стала оборачиваться по сторонам, куда тут по нужде ходят?..
И вот он, появился. Старик, как бы ни так… молодой, и ещё более красивый, чем при вчерашней темноте, неверном свете лампы, теперь будто сам свет излучает, лицо светлое, волос, глаза прозрачная чистая вода…
– Проснулся, грязныш? На-ка выпей и мыться пойдём, баня уж перестояла, спать ты горазд, брат, – голос тот же нетяжёлый, мягкий, водяной, может, незлой всё же, улыбка такая хорошая, она его лицо делает каким-то особенно юным, что-то детское в этой милой улыбке. Это мне от того кажется, должно быть, что он меня спас… Я даже не заметила, что он меня братом-то кличет.
Я поднялась, подавляя возглас боли, и последовала за ним, за этим странным человеком, таким непохожим на лесного отшельника. И хотя идти мне было очень больно, ноги сбиты, а члены моего тела вывернуты и раздавлены, я старалась не отставать. Странно, что я вообще жива. Но лучше здесь помереть у этого лесника, чем позволить убить себя тем грязным зверям, низким рабам, чтобы они победили, чтобы стояли над моим трупом, осквернённом и растоптанном ими, чтобы насладились своей победой до конца… нет, лучше здесь…
– Заголяйся, – сказал лесной житель, имени которого я так и не узнала до сих пор, – тряпьё за дверь бросай, я сожгу, вон чистое на лавке лежит. Да, там лохань стоит с горячей водой, ты в неё залазь, отмокни немного, не то не отмоешь тебя. Мыльный корень рядом лежит. И вехотка. Сейчас приду, ножницы принесу, патлы твои страшные состричь.
Я потрогала голову… н-да, патлы, почти ничего не осталось на голове от моих длинных кос и… ох и больно, вся голова в порезах, кинжалом ведь взялись волосы срезать и выдрали половину… Мне захотелось плакать, но что теперь плакать, теперь спаслась. Только бы этот странный отшельник не оказался хуже тех моих мучителей, под самой пленительной внешностью подчас скрываются самые страшные, самые подлые черти, теперь я это знаю… Теперь я много знаю такого, чего никому не надо никогда узнавать. И разучилась доверяться.
Сбросив то, что осталось от моей одежды, я открыла дверь в баню, где в тесном помещении посреди разогретой парильни, стояла большая лохань, вёдер на двадцать, а то и на тридцать. Как же он согрел столько воды, этот лесовик? Да и натаскать дело непростое, для меня старался. Всё же добрый, должно быть, человек…
Горячая вода, вот наслаждение. Я по самый подбородок окунулась в воду, раны защипало, зажгло, но всем моим растянутым и надорванным мышцам стало меньше больно… Чуть-чуть посидев так, и чувствуя, что опять потянуло в сон, я взяла мыльный корень и потёрла в ладонях, взбивая пену, утопила вехотку под коленки, пусть размокнет. В царском дворце балуют таким удовольствием каждый день, ежели пожелаешь, сдабривают воду ароматными настойками и маслами. В царском дворце чем угодно балуют. Только прикажи… Но мне дорого пришлось заплатить за несколько лет той привольной жизни. За всё надо платить, говорят, стало быть, я заплатила сполна.
Я закрыла глаза, с головой погрузилась в воду, теперь защипало в ранах и на голове, все волосы, оставшиеся слиплись от грязи и крови. Расслабляет горячая вода, мягчит, хоть опять засыпай… глаза сами собой закрылись.
– Задремал опять, а, чумазый? – завибрировал добрыми колокольцами смех лесного незнакомца.
Я присела глубже, и плечи утопила в воде под пеной.
– Ты ровно сиди, голову остригу твою, не то ты как леший.
Он снял рубашку и сапоги ещё в предбаннике, штаны завернул повыше, чтобы не мокли, у него сильное, гладкое тело, красивое, мышцы волнами играют под белой кожей, напружиниваются. Вообще, как странно, что такой в лесу один живёт, такую красоту от людей тут хоронит. Ни жены, ни семьи. Может, какое горе его загнало в такую глушь-чащобу, вот как меня?..
– Как же они жестоко тебя брить-то пытались, ишь ты, голова вся в ранах, а, малый? Чем ты их так разозлил ужасно? Украл чего?
– Нет…
– Ладно, потом расскажешь. Совсем коротко остригу тебя, лето, оно даже лучше, не жарко, к зиме кудри отрастишь. Вьются волосы-то?
– Ага, но не шибко…
Он опять засмеялся, всё забавляет его во мне, похоже. Или нарочно похохатывает, чтобы я не боялась его? Или хочет, чтобы я за смешками вчерашние ужасы позабыла? Но и то и другое не от злобы, похоже. Очень мне хотелось, чтобы он был добрый, тот, в чьей я теперь власти…
Он присел за моей спиной и зачерпнул горстью воды из лохани, налил мне на голову, и стал намыливать, щёлок с собой принёс, отваром полил прохладным, ромашковым, и… это так приятно оказалось и ранам не больно, всему телу стало не больно, от его прикосновений что ли?..
– Мочалку давай, зверёныш. Тощий-то… ох и тощий, плечики-то… прям цыплёнок, – приговаривал лесник.
Он намылил мочалку получше и стал бережно тереть мне спину и плечи, и под воду нырнул, потёр по животу, по груди. Провёл раз, потом второй уже без мочалки ладонью, и ниже, будто искал там чего-то, я дёрнулась и отпрянула, сжимаясь, плеснув водой немного, хотела уж начать драться, остановить руки его, взялся, вишь ли, лапать, за спасение спасибо, конечно, но не для того спасалась я от одних, чтобы…
– Батюшки… девчонка ты, что ли?!.. – ахнув, он и сам откачнулся и сел на задницу прямо на мокрый пол.
Я обернулась, прижав руки к груди.
– Ну… да…
Он смотрел на меня так ошеломлённо и растерянно, что мне стало жаль его, конечно, понять-то, почему он обознался можно, когда я прибежала, одежды на мне почти не было, глаз один совсем заплыл, да и на ощупь всё лицо перекособочило, так что… а под грязью, синяками и лохмами оборванными ничего совсем не поймёшь.
– Ну… это… я вам доложу… – он поднялся, охрипнув от смущения. Хоть тут и полумрак, но я увидела, как он покраснел до слёз, отворачиваясь. – Чё ж молчишь?..
– Дак я… не успела…
– «Не успела»… – с досадой проговорил он осипшим голосом, и отошёл к двери, не оборачиваясь. – Ты… это… Ты… мойся и… Это…ну…мойся, словом… одёжа только мужская у меня, не обессудь. Оденешься, там… отвар в предбаннике в кружке… выпей, сил придаст, а я… Ох… на дворе подожду.
Ну… вот это ошибся я… Как девчонку не отличил от парня? Пока груди не нащупал, не сообразил, даже между ног полез, себе не поверил. Вот одичал я, уже мальчишку от девочки перестал отличать, в людях видеть, а ведь я мысли читаю вперёд того, как они в голове оформятся, а тут так оплошал…
Я вышел из бани, разжёг пламя в уличной печи, где готовил летней порой, а сегодня зной спустился на горы и лес, в избе готовить, не продохнёшь потом. Похлёбку сварю, питаться надо девочке, в чём душа держится…
Но груди хорошенькие, упругие, сосочки острые и лобок пушистый, мягенький… Тьфу! Вот чёрт, Арий, давно, что ли, с женщинами не спал, совсем одичал тут, ишь как разволновался…
А ведь вчерашние – то насильники были. Потому и гнались, потому и убить хотели, за насилье такое над девчонками наказывали всегда строго. Ах, как не разобрался я, от людей совсем отвык, со звёздами всё, да зверьём, камнями, растениями, а человечий род, позабыл каков… Понял бы сразу, не ушли бы они из леса моего, все сгинули бы здесь, злодеи. Ах, ошибся я, ах, как ошибся… Думал, преступника, лиходея мелкого гонят, а они… они сами страшные лиходеи…
Вышла. Одежонка болтается, не по размеру всё, тонюсенькая станом, вот личика не разглядеть – слева распухло, окривело, один глаз не видно, второй кровью заплыл, и сине-багровое всё, ничего не поймёшь, теперь без волос стало видно и головка раненая вся и шея… Идёт-то с трудом, чуни войлочные хоть и мягкие, а ноги раненые, забыл я… Я поднялся из-за стола, пошёл навстречу.
– Постой, помогу тебе, – сказал я, подойдя, поднял на руки болезную.
Она немного испуганно воззрилась на меня, вытянув руки. Понятно, опасается, мало вчерашних, я ещё взялся лапать…
Я проговорил, как можно мягче:
– Да не бойся.
Я донёс её до лавки, посадил и сам сел рядом.
– Ты не бойся меня, я не трону, – сказал я тихо и как можно мягче. – Не обижу тебя, как те. Не понял я сразу, что… Отвык от людей тут, вот и обознался… Вылечу тебя, и домой отвезу, к родителям. От родителей украли?
– Нет, померли все, – сказала она, немного расслабляя руки, опустив локти, и смотрела теперь спокойно вполглаза. – Брат только, но… он… Никого у меня нет. Да и были бы, такой, – она провела ладонью по голове, – куда я этакая пойду… Ты… добрый человек, не гони сколько-нибудь, я… пригожусь тебе на что, готовить буду, убираться, по хозяйству тож, одному непросто, поди…
Я засмеялся:
– Чего-чего, а помощников мне не надо, сам привык. Гляди!
И он, от стола под старым уже навесом на столбах, струганным на два ската, как крыша, вытянул правую руку в направлении летней печи шагах в пяти, на которой булькал чугунок с пахучей похлёбкой. Чугунок, чуть покачнувшись, приподнялся, будто кто-то невидимый взял его в руки и, не спеша, перенёс на стол.
– И похлёбку сварил я точно так же… – довершил своё действие чудной красавец. – Пусть остынет, дойдёт, а я пока ноги пока тебе смажу зельем животворным, да перевяжу. Поешь, тогда и прочими ранами займусь…
И направился к дому, в подклеть, вернулся с маленькой баночкой, и вервием. Намазал и обмотал мне ноги жирной тающей мазью и оставил пока.
– Сиди ногами на лавке, пусть подышит лекарство от солнца и воздуха силы примет, потом завяжем, – мягко сказал он.
– Что, с зельем так не выходит, как с едой? – спросила я, удивляясь, зачем ему вообще что-то делать, если он чугунки с едой вот так-то ловко передвигает.
Он засмеялся опять, улыбка у него беззащитная какая-то, как у всех добрых людей. И лицо становится таким-то милым, когда он смеётся.
– Если всё как с похлёбкой делать, то и руки-ноги вообще отпадут за ненадобностью, – сказал он. А потом добавил уже без смеха: – А ежли по правде, то – да, с зельями и лечением так нельзя. Лечить без жертвы нельзя, хоть малой, но жертвы. Зелья как еда за руками не идут, хотя и там поработать надо… Но тут особенно: травы найти и правильно высушить или выморить, или в масле притомить, в вине, смотря какая на что приготовляется. Я слабо этим искусством владею. Это Сингайла дар, только он отказывается от него, не хочет признавать, низким считает Божеское предназначенье.
А мои ноги между тем болеть уже перестали. Скромничает… а ведь он…
– Ты… – вдруг догадалась я, как толчок в сердце. Почему в сердце, не в голову?.. И как раньше не поняла? – Ты что, ты – Галалий? Галалий Огнь?
Он улыбнулся снова, взглянув на меня из-за плеча:
– «Огнь»?! Что, так и зовут до сих пор?
Точно, но как такое возможно?
– До сих пор? Сколько тебе лет, Огнь?
– А сколько, ты думаешь?
– Галалию никак меньше, чем пятьдесят… даже больше должно быть. А ты… парень. Ну, али мужик первой молодости.
Он удивился, было видно, посмотрел на меня, словно снова увидел что-то, чего не ожидал.
– Вон как ты меня видишь?.. – проговорил он.
И смотрел с улыбкой, опять смущённой немного. Глаза све-етлые, как байкальская вода на мелководье летом. Галалий, это же надо… А я-то думала, тебя вообще не существует, ты – выдумка… Может быть, я просто умерла и… вижу прекрасноликих кудесников, и чудеса происходят вокруг меня, как с тем горшком с похлёбкой?..
Вдруг она качнулась и начала валиться на бок, побледнев под своими синяками. Ах ты… мало спала, не восстановила силы. Я не зря сидел рядом, поймал. И оставил так, опершись на меня, на мои колени головкой. Личико, разбитое под солнце подставилось. Ничего, касатка, раны заживут, поправишься, отвезу тебя к добрым людям, кто про стриженые волосы не спросит. Не то… ох-хох… не то привыкну к тебе, полюблю… Ты вон живая, да смышлёная, похоже, мудрено тебя не любить. А мне это нельзя, такую слабость заиметь, это Эрбину раскрытую грудь подставить – рази. Да и отвык я давно от привязанностей.
… С этого по-настоящему и началась наша с братом вражда. До того он искал способ задеть меня и вывести из себя, заставить разозлиться и позволить ему обвинить меня перед всеми в том, что я злобно нападаю на него. Я не могу сказать, что я мучительно крепился и не трогал его, но любой другой давно врезал бы нахалу.
И вот в столицу приехала племянница нашей матери, Лея, которая жила на восточном берегу. Она была всего на год моложе нас, нам было по шестнадцать, Лее – пятнадцать. Она была необыкновенная во всём, так мне казалось: у неё были рыжие волосы и глаза – ярко-зелёные, как иногда бывают воды нашего Байкала в середине лета… Я влюбился с первого взгляда в её красоту, хотя до сих пор вроде и не замечал женщин, в отличие от Эрбина, давно познавшего женские прелести и ласки. Мы стали проводить вместе с Леей всё время, не занятое учёбой или сном. Она неподдельно восхищалась моими знаниями, моей ловкостью и силой, моим остроумием, которое благодаря её восхищению стало искромётным. Она заворожённо слушала и смотрела на меня чуть ли не как на божество, никто так на меня раньше не смотрел. Поэтому решиться поцеловать её оказалось несложно и этот первый поцелуй, как и последующие с ней, я помню до сих пор. Наверное, они были неумелы и неловки, но так и запомнились мне счастливым кружением в моей голове.
И Эрбин стал ревновать меня к ней. Всё то время, что мы с ним проводили вместе, теперь было отдано Лее. Как ни пытался Эрик привлечь снова моё внимание, какие бы козни не строил, например, просил тётку повезти Лею показать древние храмы на берегу через пролив от нашего острова, где стояла столица, а мне говорил при каждом удобном случае:
– Неужели тебе нравится эта конопатая Лея? Она же глупа, как пробка!
Я, смеясь, отвечал:
– Зато у неё волосы – чистое злато!
– Где ж злато? – фыркнул он. – Обычная медная скука!
Я даже не спорил, отлично понимая от чего его колкости, потому что Лея глупой вовсе не была. Возможно, она не блистала необыкновенным разумом и, конечно, не была так образованна, как мы с Эрбином или наши товарищи, но мне не было с ней скучно, хотя большую часть времени говорил я. Она же рассказывала о Восточном береге, где мы бывали раз в несколько лет, но почему-то ни разу зимой, о том, как, например, отличаются там узоры в вышивках и в украшениях, или способы приготавливать мясо или печь хлеб, что вина из одуванчиков там не готовят, а зелена вина и вовсе почти не знают, и много других бытовых, житейских мелочей, я, который такими вещами никогда не интересовался раньше, теперь внимательно слушал. И только много позже я понял, что все эти отличия не так просты и подчас даже небезобидны, указывая разность в мышлении, восприятии и даже чувствах внутри одного большого народа и как легко можно использовать эту разность, чтобы разделить народ, сказать тем, кто любит вышивать на подолах и воротах рубах не красные, а синие цветы, что это потому, что вы иные и те, кто любит красные, вас поработил и хочет уничтожить…
Я уже нашёл время поговорить с отцом и матерью о женитьбе на Лее, они одобрили, переглянувшись, но первому об этом я сказал Эрику, по секрету поделившись сокровенным, он не удивился, сказал только:
– Ну… полагаю, они и приехали в столицу с этой целью, выдать тут Лею замуж за одного из нас, – он лишь холодно усмехнулся.
А я намерился уже поговорить с её матерью, но…
Но Эрбин пришёл однажды вечером ко мне в комнату и сказал как бы между прочим, что женится.
– Вот хорошо, вместе и свадьбы проведём! – обрадовался я. – Кто счастливица?
– Дак… Лея, – сказал Эрик спокойно и даже без вызова.
Произнеся это, он свободно растянулся на моей постели поверх покрывала, сладко потягиваясь, как огромный сытый кот. Взглянул на меня прозрачным взглядом.
– Я, знаешь ли, не могу уже не ожениться на ней, она беременная от меня.
Я несколько мгновений ошеломлённо смотрел на него, пытаясь осознать его слова и понять, что здание, подобное тому, что строили наши строители на века и тысячелетия, внезапно не то, что закачалось и рухнуло, оно, оказывается, никогда не существовало, я только нарисовал его на куске пергамента, придумал, но его не было, его не видел никто, кроме меня…
– Как ты… Этого не может быть… Или… ты что, ты снасильничал её? – проговорил я, не в силах поверить, что Лея, моя золотая Лея, которая так любит меня, в то же время, как обнимала и целовала меня, оказывается, успела тайно стать беременной от Эрика.
Он весело и с удовольствием захохотал, глядя в сводами уходящий ввысь потолок над нами.
– Да для чего мне насильно тащить девчонок, когда они сами вешаются, ты же знаешь, Ар… Хоть отбивайся.
Это верно, я знал, как и все, как неравнодушны все без исключения женщины Байкала к чарам моего брата. И если я по сию пору ходил девственником, то Эрик редкую ночь почивал в одиночестве последний год, а может быть и полтора.
Он, продолжая в широко распахнутом вороте почесывать грудь, которая, несмотря на юность начала уже зарастать шерсткой, будто в насмешку над тем, что год назад он дразнил меня медведем, и взглянув на меня, подмигнул:
– Не обижайся, Ар, у ней и там та же скучная медь, никакого золота, и никакого огня я не высек, как ни старался… – равнодушно сказал он.
Всё имеет последнюю каплю, любой покой оборачивается взрывом. Я сорвался с места и налетел на него с кулаками…
Я никогда ещё не дрался, чувствуя такую ненависть, такой страшный, всепоглощающий, ослепляющий огонь в крови. Ярость огнём затопила мой разум и даже мой взор. В тот же миг сотряслась земля под нами, покачнулся остров, на котором стояла наша столица.
Я видел, как брызнула кровь на стены, и не знал, моя или Эрика. Я слышал только, как хрустят кости и скрипят зубы, я не чувствовал боли от ударов, и не знаю, сколько продлилась бы наша битва, если бы на шум не сбежались дворовые и не растащили нас с большим трудом.
Мы пострадали одинаково в тот день, будто в зеркале были наши раны, где на мне, там и на нём. И мы не знали ещё в тот момент, когда нас разнимали, что изрядный кусок суши откололся и утонул в Море, унеся с собой целую деревню, вместе с большинством жителей…
Глава 4. Нежеланный дар
Я заметил, что с моей странной пришелицей что-то неладно, что обморок не простой, что она в беспамятстве, и оно становится сё глубже, её лицо стало всё больше бледнеть под багровыми синяками и ссадинами оно ещё как-то уменьшилось и стало, заостряясь, таять. И я понял, что у неё кровотечение где-то внутри… Эх, как я пожалел, что дар врачевания достался из нас двоих не мне, а Эрику.
Впервые я узнал об этом в тот день, когда наш отец внезапно заболел и впал в забытьё и все приходившие к нему лекари, кудесники, волхователи и шаманы выходили из опочивальни с одинаковыми лицами, похожими на безмолвные маски, какие надевали наши скоморохи, представляя печальных героев в своих затеях. Этакая воплощённая беспомощность, прикрытая значительностью.
Эрик, стоявший в нескольких шагах от меня, в то время уже женатый на Лее, уже отец маленькой дочери, которую он, если верить той же Лее, даже на руки не берёт, говоря, что ему нужен наследник, а не какие-то девчонки, Эрик, с которым мы почти не разговаривали уже больше года, сжав кулаки от злости, вдруг прошипел:
– Бессильные бездарные тупицы! – и вошёл в царскую горницу.
Я пошёл за ним, не потому что я не хотел позволить ему одному быть возле отца, я, в отличие от Эрика, ревностью не страдал, а после того, что произошло из-за нашей драки, старался не видеться с ним, чтобы не запылать снова такой же разрушительной ненавистью. Я пошёл за ним, поддавшись привычке, когда мы с детства везде ходили друг за другом. Эту привычку мы не изжили до сих пор, потому, вероятно, он и поселился рядом со мной и пытался подсылать соглядатаев…
Но тогда я последовал за моим братом, не думая ни о чём, поддавшись извечной привычке. И увидел то, чего ещё не видел и никак не ожидал увидеть…
Эрик подбежал к высокому ложу нашего отца, глядя на которое я всегда думал, что побоялся бы уснуть на нём из страха свалиться во сне и сломать руку, а, может, и шею. Эрик же не думал о таких глупостях как я, он знал, что делать и…
Он откинул покрывало, предупредив движение матери, бросившейся было к нему, и, разорвав рубашку, обнажил грудь нашего отца, также как у Эрика покрытую волосами, вот у меня так никакой шерсти на теле и не наросло за всю жизнь. В следующее мгновение мой брат положил большие ладони на грудь отца, растопырив пальцы, мне даже показалось, кончики пальцев засветились… А потом, приподнявшись над ним то ли выдохнул, то ли исторг какой-то странный свет на какое-то мгновение и…
Отец, лежавший только что безучастный и какой-то подтаявший, с усилием вдохнул, приподнимаясь на ложе, как будто Эрик подтянул его на невидимых нитях и заодно влил в него силу и даже объём в его тело…
– Что?.. Что это?.. – сипло проговорил отец. – Ты… Эрик, почему ты… так… глядишь?..
Эрик же просто выпрямился, поднимаясь от ложа и не сказав ничего, только взглянул на мать, плачущую в изножье. Она подняла голову, услышав голос мужа, и кинулась к нему. Эрик меж тем направился к дверям, я вышел за ним. За нами, как плащ, последовал шум, поднятый переполохом от того, что только что умиравший царь внезапно пошёл на поправку.
Я нагнал брата только в широких и полутёмных сейчас сенях дворца, где он забирал плащ с рук дворцового служки.
– Эрик! – я выскочил за ним на крыльцо.
Он обернулся и поморщился, увидев меня:
– Чего разлетелся-то? – недовольно спросил он, снова отвернувшись, и накинув плащ на плечи, взялся за драгоценную застёжку.
– Ты… Ты можешь врачевать?! – задыхаясь от восхищения, проговорил я.
– Ну могу. И что? – поморщился Эрик.
– Почему ты… почему никогда не…
– Что? Не говорил тебе? На черта мне это?
– Это же дар, Эрик! Необыкновенный и редкий, ты мог бы…
– Что я мог бы, Ар? – он сверкнул глазами гневно, оборачиваясь ко мне. – Будь я простой смерд, я, конечно, мог бы озолотиться с помощью этого дара, а на кой ляд мне, царевичу, врачевание? – подняв брови, он пронизал меня взглядом. – Что мне, болезных спасать? Вдыхать вонь их гнили и немощи? Видеть прижизненное разложение их смертных тел? На что мне сдалось это, скажи мне ты, кто всегда был умнее и прозорливее меня? Я потому и скрываю, чтобы никто не принудил меня так или иначе заниматься лечением этих ничтожных людишек, должных прожить положенное им время и уйти разлагаться в прах…