bannerbanner
Метафизика Петербурга: Французская цивилизация
Метафизика Петербурга: Французская цивилизация

Полная версия

Метафизика Петербурга: Французская цивилизация

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 14

Переговоры велись в Петербурге, однако решающий импульс они получили с юга. Присоединив Новороссию и Крым, Россия приступила к созданию черноморского флота, строительству военно-морской базы в Севастополе, оборудованию или расширению целого ряда портов и торгово-перевалочных пунктов по всему северному берегу Черного моря. Тут важно было не опоздать, как на Балтийском и Белом морях.

Дело все было в том, что, получив известные преференции еще в петровские времена, голландские и в особенности английские купцы практически монополизировали в более позднее время торговлю с Россией на «северных морях». Вполне соответствовавшая духу еще средневековой Ганзы, эта линия поведения нашла себе выражение в русско-английском торговом договоре 1734 года, который не раз потом продлевался. У англичан были сильные сторонники и покровители в самых различных слоях петербургского общества, в том числе и при дворе, где «английскую партию» возглавлял всесильный князь Григорий Потемкин.

Что же касалось до «южных морей», то позиции Франции в средиземноморской торговле были пока вполне прочными – прежде всего, благодаря альянсу с турками, традиционному для обеих сторон. Британия, все с большим основанием ощущавшая себя «царицей морей», пока еще не освоилась в водах, омывающих берега южной Европы. В этих условиях, именно французская торговля могла быстро и эффективно вдохнуть жизнь в порты Новороссийского края, к чему Екатерина II, равно как и Г.А. Потемкин-Таврический, не могли не стремиться. «Новороссийский проект» был, вообще говоря, любимым детищем князя Григория Александровича, что само по себе поддало ветра в паруса французской дипломатии.

Французский посол, молодой граф Луи-Филипп де Сегюр, принадлежал к кругу аристократии времен короля Людовика XVI (отец его позже получил пост военного министра). Он был разносторонне одарен, прекрасно начитан и знаком со всеми тонкостями версальской придворной жизни. При всем этом, тридцатилетний граф был храбрым человеком: ему довелось принять участие в Войне за независимость США и достойно себя проявить.

Столица Российской империи произвела на молодого дипломата неоднозначное, но сильное впечатление. «Петербург представляет уму двойственное зрелище: здесь в одно время встречаешь просвещение и варварство, следы X и XVIII веков, Азию и Европу, скифов и европейцев, блестящее гордое дворянство и невежественную толпу. С одной стороны – модные наряды, богатые одежды, роскошные пиры, великолепные торжества, зрелища, подобные тем, которые увеселяют избранное общество Парижа и Лондона; с другой – купцы в азиатской одежде, извозчики, слуги и мужики в овчинных тулупах, с длинными бородами, с меховыми шапками и рукавицами и иногда с топорами, заткнутыми за ременными поясами. Эта одежда, шерстяная обувь и род грубого котурна на ногах напоминают скифов, даков, роксолан и готов, некогда грозных для римского мира. Изображения дикарей на барельефах Траяновой колонны в Риме как будто оживают и движутся перед вашими глазами»,– писал граф, искренне сожалея о том, что тут довелось побывать слишком малому числу его соотечественников123.

В скором времени положение изменилось, поскольку немало французских роялистов почли за лучшее бежать из охваченного революционными потрясениями Парижа в сады «северной Семирамиды». За ними последовали в свой черед и любознательные путешественники, которых неизменно охватывало амбивалентное чувство, совмещавшее сознательное восхищение перед красотой города и неясное, почти подсознательное опасение перед толпой варваров, копящих здесь, «на краю Азии» мощь, которая может обрушиться и на Западную Европу. Нашедшая таким образом оформление в мыслях Сегюра двойственная, привлекательная и опасная метафизика Петербурга нашла себе продолжение в трудах таких его соотечествеников и преемников в деле постижения духа нашего города, как граф де Местр и маркиз де Кюстин.

При дворе Екатерины II, французский посол был встречен доброжелательно. Вскорости он вошел в избранный круг придворных, приглашавшихся царицей на ее “petites soirées”, где ему довелось принимать деятельное участие в разнообразных, но неизменно милых забавах и шалостях. Иногда описывали в юмористических тонах некого «Бамбукового короля», прозванного так для того, чтобы остроты никто не мог принять на свой счет. В другое время писали по очереди ответы на всякие вопросы – например, «Что меня смешит». Доводилось и составлять вместе пиески на сюжет, заданный какой-либо французской пословицей, например: “Il n’y a point de mal sans bien”124.

Другой раз играли в буриме, рифма была задана вполне куртуазная: “amour – frotte – tambour – note”125. Большинство владевших техникой французского стиха участников и написали нечто в духе принятых тогда «милых непристойностей», чего и следовало ожидать. Верный принципу быть всегда изобретательным в лести, де Сегюр обратился мыслью к государственному положению России, и написал следующее:


“De vingt peoples nombreux Catherine est l’amour:

Craignez de l’attaquer; malheur à qui s’y frotte!

La renommée est son tambour,

Et l’histoire son garde-note”.


«Эта похвала понравилась и заслужила себе более похвал, чем иная ода», – с гордостью вспоминал граф через много десятков лет в своих записках126. Оно и немудрено: можно представить себе, как польщена была императрица, никогда не забывавшая государственных дел за забавами и чувствительная к мнению европейцев, в особенности же галантных французов.

Получить аудиенцию у императрицы ценилось весьма высоко; войти в ее избранный круг значило все – как это испокон веков было заведено при любом дворе… Не вызывает сомнения, что мысль о целесообразности заключения первого в истории обеих великих стран «Договора о дружбе, торговле и навигации» получила свое первоначальное оформление в этом интимном кругу лиц.

Круг вопросов, переданных для обсуждения дипломатам обеих сторон, оставался между тем довольно обширен, а частично и осложнен разного рода побочными соображениями. Так, Франция добивалась статуса «наиболее благоприятствуемой нации», которого ей, преимущественно из опасения осложнений с другими торговыми партнерами, царская дипломатия давать не хотела. С другой стороны, импорт российского железа на французский рынок мог подорвать позиции шведов, и вызвать их энергичные протесты, чего Франция в свою очередь допускать не хотела; на том список затруднений отнюдь не кончался.

При иных условиях, почти что над каждым из этих вопросов можно было сидеть годами. Но тут все сложилось совсем по-другому. Французские переговорщики имели возможность заметить, что их русские визави получили с самого верха доверительное предписание скорей кончить дело ко взаимному удовольствию. В последний день уходившего, 1786 года Договор, на который обе стороны возлагали большие надежды, был благополучно подписан. Граф де Сегюр не имел даже особой возможности насладиться полнотой своей победы над посланниками соперничавших государств. Всего через две недели, он был приглашен императрицей в поездку по новообретенным областям прекрасной Тавриды и с удовольствием присоединился к ее свите.

«Договор о дружбе, торговле и навигации, заключенный в Петербурге 11 января 1787 г. (31 декабря 1786 г. по старому стилю) стал своего рода кульминацией русско-французских отношений в XVIII веке. Он открывал широкие перспективы развитию торговых связей между двумя странами и, что самое главное,– предусматривал налаживание тесного политического сотрудничества России и Франции»,– подчеркнул один из ведущих отечественных специалистов в области истории русско-французских отношений127.

Последовавшее вскоре, почти одновременное нападение на Россию как Турции, так и Швеции, отнюдь не утративших расположения версальского двора, остановили развитие этой тенденции русско-французских отношений, которая восходила, как нам уже довелось говорить, к любимым геополитическим идеям Петра Великого. Ну, а далее тронулась лавина французской революции, решительно изменившая весь облик старой Европы.

Французские мэтры в Петербурге XVIII века

К известному отчуждению между двумя странами нужно добавить также политику французских властей, сознательно ставивших препятствия на пути эмиграции, тем более – выезда за границу лиц, хорошо владевших каким-либо ремеслом или художеством. В свою очередь, русские власти испытывали постоянный недостаток иностранных специалистов и были готовы пойти на очень значительные расходы затем, чтобы сманить их к себе на службу – прежде всего, в недавно заложенный Санкт-Петербург.

Закрыть пределы французского королевства герметически было делом заведомо невозможным. Как следствие, общей тенденцией XVIII столетия стало расширение французской иммиграции в Россию, начавшейся, так сказать, с индивидуальных контрактов в эпоху Петра I и приобретшей черты массовости уже во времена его царственной дочери.

«Французская трудовая иммиграция в России, робко начавшаяся со времен Петра I, обрела при Елизавете Петровне столь заметные масштабы, что версальский кабинет не на шутку встревожился «утечкой мозгов» и квалифицированных работников из Франции. Герцог Шуазель в бытность свою министром иностранных дел чинил всевозможные преграды выезду подданных короля в Россию и неоднократно делал соответствующие внушения графу М.П.Бестужеву-Рюмину и последующим русским представителям при версальском дворе. Тем не менее «ползучая иммиграция продолжалась и с вступлением на русский престол Екатерины II.

В служебной переписке ее посланника в Париже князя Д.А.Голицына за 1763-1767 гг. можно найти немало упоминаний о настойчивых просьбах отдельных французов самых разных сословий и званий относительно перехода на русскую службу или даже в российское подданство. Эта тенденция продолжалась и впоследствии, когда русское правительство стало предъявлять весьма высокие требования к искателям счастья в России, среди которых были ученые и профессиональные военные, архитекторы и учителя, крестьяне-виноградари и мастеровые, но также и авантюристы»,– верно заметил цитированный уже нами П.Д.Черкасов128.

Любопытно, что этот вопрос всплыл и в ходе переговоров, предшествовавших заключению знаменитого русско-французского торгового договора 1787 года, о котором нам только что довелось рассказать. Как это ни удивительно, но русские крепостники практически до конца стояли на той точке зрения, что если какой человек захотел бы покинуть, скажем, Францию и переехать хотя бы в Россию, то никто не был бы вправе чинить ему препятствий. Французские же переговорщики, все более или менее подверженные влиянию идей Просвещения, из принципа противостояли признанию этого права. Как видим, широкие массы французов рассматривали «петербургскую империю» как своего рода «Новый Свет» – место возможного приложения своих способностей и талантов.

Начала этой политики, как всё в новой России, и прямо, и косвенно восходили к Петру Великому. Историки русской культуры напоминают в связи с этим об известной инструкции, адресованной осенью 1715 года Петром I одному из своих доверенных лиц в Париже, сразу же после смерти Людовика XIV. «…Понеже король французский умер, а наследник зело молод, то, чаю, многие мастеровые люди будут искать фортуны в иных государствах, для чего наведывайся о таких и пиши, дабы потребных не пропускать»,– в своем характерном стиле, совмещавшем смекалку с широким общекультурным кругозором, писал Петр129.

Иное общеизвестное высказывание дальновидного монарха сохранил для потомков один из сотрудников государя, Андрей Нартов. В анекдоте 39 своего собрания, изданного под заглавием «Достопамятные повествования и речи Петра Великого», он писал: «По случаю вновь учрежденных в Петербурге ассамблей или съездов между знатными господами похваляемы были в присутствии государя парижское обхождение, обычай и обряды, на которые отвечал он так: «Добро перенимать у французов художества и науки. Сие желал бы я видеть у себя, а в прочем Париж воняет»130…

Действительно, уже в царствование Людовика XIV Франция вошла в число стран, определявших развитие науки и культуры, технологии и организации производства Европы, а следовательно – и мира. Что же касалось роскоши и расточительства версальского двора, бывших поистине безумными, то и они получили более чем обширную известность «в стране и в мире», немало способствуя впоследствии успехам революционной пропаганды.

Впрочем, страшную катастрофу французской монархии предвидели тогда очень немногие. Что же касалось до выгод, предоставлявшихся приезжим специалистам в России, то они были вполне очевидными, что и повлияло на решение многих специалистов перебраться на берега Невы. К архитектуре нам предстоит обратиться далее. Что же касалось иных искусств, то еще в петровские времена у нас появился выдающийся французский скульптор Никола Пино, ставший автором целого ряда резных и лепных композиций, необыкновенно украсивших петергофские дворцы. Сработанные им статуи римских богинь, Минервы и Беллоны, по сей день стоят по сторонам Петровских ворот – главного входа в Петропавловскую крепость и одной из фокальных точек на сакральной карте Петербурга от петровской эпохи – до наших дней.

Для русской скульптуры времен классицизма особо важным стало педагогическое и художественное творчество Н.Жилле. «Школу Н.Жилле, заложившую основы классического ваяния в России, прошли все ведущие русские скульпторы второй половины XVIII века, окончившие петербургскую Академию художеств: Ф.Гордеев, М.Козловский, И.Прокофьев, Ф.Щедрин, Ф.Шубин, И.Мартос и другие»,– подчеркнул современный исследователь131.

В отечественной живописи первой половины XVIII столетия, блистал Луи Каравакк, занявший место придворного живописца во времена императрицы Анны Иоанновны. Вероятно, читателю памятны написанные им большие парадные портреты Анны Иоанновны и Елизаветы Петровны – равно как и маленькое, решительно необычное для нашей тогдашней портретной живописи, изображение последней из названных особ в ту пору, когда она была еще ребенок. Голенькая малютка помещена живописцем на горностаевой мантии; вид ее умилителен и совершенно неотразим.

В изобразительном искусстве середины восемнадцатого века немаловажным представляется несколько уже подзабытое творчество французского живописца Л.Токке. «Уровень его живописной культуры, высоко оцененный влиятельными русскими заказчиками, служил своеобразным ориентиром для художников и заказчиков, все заметнее тяготевших к совершенному и изящному искусству»132.

Ближе к концу столетия, положение существенно изменилось. Для того, чтобы обратить на себя внимание в тех условиях, когда деятельно работали Рокотов и Левицкий, надобно было располагать выдающимся дарованием. Тем не менее, в екатерининскую эпоху у нас выдвинулись такие выдающиеся мастера, как вальяжный Александр Рослин (швед по рождению, но француз по школе и духу). Он умудрился написать портрет Екатерины II на такой своеобразный манер, что та потом долго его поминала, удивляясь, как можно в облике такого нежного создания, как она, разглядеть черты, как выразилась государыня, какой-то «шведской кухарки». Впрочем, в какую эпоху женщины были довольны своими изображениями…

Пользовался успехом в Петербурге тех лет и значительно более деликатный Жан-Луи Вуаль, прославившийся своей трогательной и печальной розово-серо-голубоватой палитрой.

На протяжении века, перебирались к нам из Франции и мастера декоративно-прикладного искусства. Поскольку таковых приезжало явно недостаточно для нужд нашего обширного государства, уже в петровские времена была найдена оптимальная форма организации их труда. Приезжий специалист возглавлял мастерскую и принимал в нее для обучения и совместного труда более или менее подготовленных местных учеников, которые и должны были «с лёта» перенимать секреты профессии, равно как и более общего искусства соподчинять разные элементы стилевого убранства. Вскоре после визита Петра I в Париж, у нас появились первые лепщики, резчики по дереву, литейщики и другие мастера, работавшие по этому принципу.

В том же, 1717 году была у нас заведена и Шпалерная мануфактура, специализировавшаяся на выработке гобеленов. Сначала она располагалась в Екатерингофе, но позже была переведена ближе к центру города – откуда, кстати, произошло название теперешней Шпалерной улицы. «Организованная по типу французской королевской гобеленовой мануфактуры, она вначале и обслуживалась приезжими мастерами-французами, которые должны были обучать русских учеников. Но французы делали это неохотно и вскоре были уволены. Остался один мастер Филипп Бегагль. В 1719 году туда набрали «грамоте умеющих» молодых ребят. Под руководством мастера они вскоре дошли «до совершенства»133.

В самом начале екатерининской эпохи, к нам перебрался талантливый ювелир Л.-Д.Дюваль, много и плодотворно работавший по заказам двора. К концу жизни, этот «Фаберже восемнадцатого столетия» получил разрешение на открытие в Петербурге собственной фирмы под названием «Дюваль и сыновья», в которой, в самом тесном контакте с собственно ювелирами, работали также художники-миниатюристы и представители других смежных специальностей. В Эрмитаже хранится целый ряд произведений, выполненных под наблюдением этого мастера.

Не представляется возможным забыть и о геральдическом деле, которое Петр I положил завести в Российской империи в самом конце своего царствования. У истоков его в нашей стране встал граф Франциск (Франческо) Санти, которого царь своим личным указом назначил в 1722 году на должность товарища (то есть заместителя) герольдмейстера. Граф был, собственно, уроженцем Пьемонта, но в юности перебрался в Париж, где получил образование, включавшее изучение истории и наук, «прилежащих к генеалогии». Генеалогия и геральдика, игравшие исключительно важную роль в жизни дворянского общества Западной Европы, получили во Франции глубокую и разностороннюю разработку и развитие.

Санти был представлен Петру в Амстердаме, в 1717 году – то есть по дороге в Париж. Он произвел на царя весьма благоприятное впечатление и был сразу же приглашен на службу. Всего ему довелось усовершенствовать или заново сочинить более ста тридцати «провинциальных и городовых гербов». К последним относился и герб Санкт-Петербурга, который получил свою окончательную форму и был утвержден уже после смерти Петра I – хотя, несомненно, соответствовал его вкусу и устным пожеланиям134.

Не повторяя известных французских эмблем, Санти отказался и от изображения «золотого пылающего сердца под золотою короною и серебряной княжеской мантией», которое было включено в Знаменной гербовник времен Северной войны. На первое место он вывел тот прагматизм, который пронизывал красной нитью петровскую идеологию. Так на гербе «северной столицы» его карандаш вывел «скипетр жолтой, над ним герб государственный, около него два якоря серебряные, поле красное. Сверху корона императорская»135. С тех пор эта эмблема находится в употреблении по сей день – за вычетом перерыва, о котором отечественному читателю нечего долго напоминать.

Французский балет в Петербурге XVIII века

Еще одна сфера, в которой влияние французской культуры было неоспоримым – это профессиональный балет. Знакомство отечественного зрителя с этим видом искусства было, кстати сказать, достаточно давним. Как известно, еще при дворе отца Петра I – царя Алексея Михайловича – предпринят был пробный показ «Балета об Орфее и Евридике», не увенчавшийся, впрочем, особым успехом и зримых последствий не имевший. Потом были эпизодические выступления различных проезжих трупп. Подлинным прорывом стало творчество замечательного танцовщика, балетмейстера и педагога Жана-Батиста Ланде.

Ланде прибыл в Россию в царствование Анны Иоанновны, успев уже заложить основы балетного образования в Швеции. Начав с преподавания танцев в Сухопутном шляхетском корпусе, а также частных уроков придворным, он очень удачно поставил дивертисмент в опере «Сила любви и ненависти», а в 1737 году подал прошение об открытии профессиональной балетной школе. Согласие было получено, а уже в следующем году школу удалось открыть. Как подчеркивают историки балета, «с этого времени начинается история первой русской балетной школы, впоследствии ставшей Петербургским театральным училищем (первоначально она имела трехлетний курс обучения и находилась в Старом Зимнем дворце)»136.

Не помню уж, кто из видных деятелей современной культуры высказался в том смысле, что национальным русским танцем следовало бы по справедливости считать классический балет. Мнение это безусловно несправедливо – во всяком случае, существенно преувеличено. Однако же применительно к «петербургскому периоду» его можно рассматривать как почти соответствующее истине. Более того, метафизика Петербурга не может быть адекватно понята без обращения к периоду высшего развития петербургского балета – времени от зрелого Петипа до дягилевских «русских сезонов»… Вот почему всегда стоит помнить, кто же стоял у истоков этой славной традиции – нашего, петербургского искусства par excellence137.

Здесь, кстати, стоит заметить, что роль балетмейстера в ту эпоху охватывала значительно более широкую область, нежели во времена Петипа. Как хорошо писала в тридцатых годах прошлого века Л.Д.Блок138 в связи с творчеством Ж.-Б.Ланде, «танцмейстер при дворе – это большая общественная величина. Не всякий танцмейстер становился балетмейстером, но всякий балетмейстер был прежде всего танцмейстер. Танцмейстер – образцовый придворный кавалер, «джентльмен с головы до ног», как сказали бы потом. Он обучает манерам короля и королеву, с ним советуются, ему подражают…Опять-таки, чтобы понять значительность этого явления, надо попробовать отрешиться от иронического оттенка, который неизбежен в отношении к придворному быту уже и в XIX веке. Для начала XVIII века двор и его быт – это все еще максимум просвещенной и культурной жизни. Просвещенный человек брал свои манеры у танцмейстера»139.

Конечно, в неуклюжую аннинскую эпоху положение было таким разве что в идеале. Однако же несколько позже, в елизаветинские времена, этот идеал стал оказывать на действительность довольно значительное влияние. Известно, что после одного из придворных балов, Ланде сказал со значением, что Елизавета Петровна танцует менуэт с исключительной грацией – может статься, что лучше всех в Европе! Знавшая себе цену «дщерь Петрова», купавшаяся в придворной лести, к тому же любившая и умевшая танцевать, буквально задохнулась на мгновение от удовольствия. Вскоре о комплименте знал и повторял его на разные лады весь петербургский двор, а по прошествии нескольких месяцев к нему присоединилась и Европа.

В конце екатерининского царствования, в 1786 году, у нас появился другой видный деятель балетного искусства, француз (собственно, эльзасец) по происхождению Шарль Ле Пик. Он был учеником и верным продолжателем дела великого реформатора балета, Жан-Жоржа Новера. Парижская публика буквально таяла от восторга, любуясь танцем молодого Ле Пика. «Если он и не танцует совсем как Отец вседержитель, говоря словами Вестриса, то, по меньшей мере, его танец можно назвать танцем короля сильфов»,– писал в восхищении один из крупнейших деятелей французского Просвещения, барон Гримм140. Сильфы здесь упомянуты, поскольку в демонологии того времени они считались духами воздуха: Гримм намекал на присущую танцу Ле Пика превосходную элевацию141. Что же касалось до упомянутого в приведенной цитате Вестриса, так то был другой гений парижской сцены, соперничество с которым омрачило удачные в целом выступления Ле Пика.

Явившись на берега Невы, зрелый – почти уже сорокалетний – Ле Пик нашел здесь прекрасно обученную, дисциплинированную труппу, хороший оркестр и целый спектр дополнительных постановочных возможностей. В одной из его первых постановок, на сцену, помимо корифеев и кордебалета, выходило до сотни солдат, составлявших миманс, вспомогательные оркестры, а к ним еще много кого другого – от живых лошадей до бутафорского слона с ребенком, сидевшим в корзине, помещенной на его спине…

Шарль Ле Пик поставил на петербургской сцене целую вереницу балетов – как сочиненных Новером, так и своих собственных. Вытеснил его с должности балетмейстера лишь Пьер Шевалье, однако по праву не таланта, но мужа одной из фавориток нового российского императора, Павла Петровича.

Что же касалось многогранной деятельности Ле Пика, то она окончательно утвердила на отечественной сцене балет нового типа – длительный, многоактный танцевальный спектакль со сквозной интригой, следовавший канонам героико-трагедийного либо волшебно-феерического жанра. В рамках именно этой традиции возрос целый ряд деятелей более поздних этапов развития российского балетного искусства, не исключая, в конечном счете, и гениального Петипа. А без балетной традиции представить себе как культуру, так и метафизику Петербурга решительно невозможно.

Смольный – «русский Сен-Сир»

Еще одну сферу оживленных русско-французских контактов составляло воспитание и общее образование (высшее и профессиональное образование ставили у нас в основном немцы). Нам уже довелось отмечать выше, что обучение конкретному навыку – а именно, бальным танцам – объединялось тогда с усвоением основ светского поведения. Совершенно аналогичный принцип распространялся и на обучение основам гуманитарных наук, прежде всего французского языка. Так усвоение навыка – впрочем, какого там навыка! – искусства вести светскую беседу естественно вовлекало в свою орбиту общие знания из области литературы, истории и географии. Роль французских гувернеров и преподавателей, заметная в Петербурге уже елизаветинских времен, к концу века становится исключительно важной.

На страницу:
7 из 14