Полная версия
Здравствуй, Шура!
Часть 1
1901–1907 гг. Город СновскЯ родился пятого августа 1901 года (по старому стилю) в городе Сновск (прим. – с 1935 по 2016 годы – город Щорс) Черниговской губернии Городнянского уезда, расположенного вблизи несудоходной спокойной речки Сновь.
Рассказывали старики, что до постройки железной дороги тут был казачий хутор Коржевка, а когда появилась Либаво-Роменская железная дорога, то станции присвоили название «Сновская».
На северо-востоке от станции был железнодорожный мост и паром через реку Сновь. За мостом – Милорадовский лес, названный так, вероятно, по фамилии владельца. Вдали виднелся лесной массив «Михайловщина». С юго-востока к самой станции подступал Казенный лес с громадными соснами и дубами. Около станции, напротив вокзала, были пакгаузы (прим. – закрытое складское помещение при железнодорожной станции), товарный двор. Около пакгауза стоял небольшой железнодорожный домик, чуть побольше стрелочной будки. Это и было жилище молодой семьи Мороза Александра Карловича.
Передо мной пожелтевший документ, из которого я не только узнаю даты, но также и некоторые события, связанные с этими датами.
Так, например, я узнаю, что вскоре после рождения, а именно 16 августа 1901 года, меня понесли в село Носовка, расположенное в двух километрах от Сновска, в церковь крестить. В церкви священник Петр Пригоровский при участии моих православных родителей и при приемниках, т. е. крестных, мещанина г. Городни Данченко Сергея Федоровича и жены дворянина Ляхмант Эмилии Александровны, окунул меня в воду, и мне было присвоено имя Александр в честь знаменитого Александра Невского. Все это вписали в метрическую книгу под номером 69, и, таким образом, была мне дана путевка в жизнь.
Отца своего я не помню. Лишь по рассказам моей матери и сохранившимся у меня некоторым документам я, приблизительно, представляю его физический и моральный облик.
Из пожелтевших свидетельств конца 19 века видно, что отец мой Койдановский мещанин Минской губернии Мороз Александр Карлович родился 12 сентября 1873 года, православного вероисповедания, ремесла не знает, занимался хлебопашеством. Успешно окончил в 1891 году Рубежевическое народное училище и в 1894 году был обязан явиться в Койдановский призывной участок для исполнения воинской повинности.
К моему большому сожалению я не сумел сохранить единственную фотографию, запечатлевшую моего отца. На фоне здания станции Сновская на перроне сняты были начальство и персонал станции. Выстроившись в ряд, стояли полный, коренастый начальник станции Ляхмонт, высокого роста жандарм и далее еще несколько человек. В конце ряда последним, стоял мужчина среднего роста в пиджаке, похожем на телогрейку – это был мой отец.
Уже одна эта расстановка группы, построенная явно с учетом служебных рангов и значимости каждого по служебной лестнице, была достаточной иллюстрацией и свидетельствовала о скромном месте, занимаемом отцом среди персонала станции. Карточка эта пропала при эвакуации в 1941 году, как я предполагаю, где-то в районе Воронежа. В Гомель я ее с собою взял.
Как рассказывала мать, отец был очень заботливым мужем, был трудолюбив, не пьяница. А по свидетельству его сестры, моей тетки Лукашевич Елизаветы Карловны, отличался веселым характером и был мастер отколоть какую-либо неожиданную шутку и заставить посмеяться до слез. Занимал должность сцепщика вагонов. Он, помимо этой должности, выполнял много разных поручений начальника станции, вплоть до ухода за его коровой и прочей живностью. Недаром жена начальника станции мадам Ляхмонт Эмилия Александровна изъявила желание и стала моей крестной матерью. Некоторое время у нас в семье хранилась фотокарточка этой миловидной, довольно полной женщины, но после эвакуации из Либавы в 1915 году она пропала.
Мать моя Фёкла Филипповна была дочерью крестьянина села Здряговка Черниговской губернии Городнянского уезда Филиппа Вошки. Были у нее два брата: Кузьма и Логвин. Имени ее матери – моей бабушки, я не знаю. Была у матери тетка Ульяна Павловна, служившая у панов в Городне. Смутно представляю образ этой тетки: высокая, черноволосая, она чем-то напоминала монахиню. По рассказам матери, отец ее был мельником, после пожара обедневшим. В моей памяти смутно встает картина: какая-то белая хата под соломенной крышей, полутемная внутренность этой хаты, широкая горячая печь, на которой мы спали в один из дней наведывания Здряговки. Конечно, никаких образов деда, бабки и дядей у меня в памяти не сохранилось. По-видимому, наведывались мы в Здряговку нечасто.
Когда подросла моя мать, тетя Ульяна определила ее в услужение к панам в Городне. Сам пан был каким-то чином в суде: не то заседателем, не то еще кем. Матери было немного лет, и для принятия ее на работу нужно было прибавить пару годов, что и было с успехом проделано, а позже и записано в паспорт, в котором указано, что родилась она 12 августа 1880 года вместо фактического рождения в 1882 году. Как вспоминала моя мать, работала она у пана успешно, и ею были довольны. Там она научилась готовить неплохие кушанья, и это ее кулинарное искусство в жизни служило предметом особой гордости.
Как и где она познакомилась с отцом, я или по своей небрежности не запомнил, или она об этом не рассказывала, но я не знаю. Одно я запомнил из ее отзывов о нем – это то, что он был трудолюбивый человек и хороший семьянин.
Прошли бурные 1904 и 1905 годы. Обедневшая семья моей матери после того, как, кажется, умер ее отец, прельщенная обещаниями хорошей жизни в далеких Сибирских землях, переселилась в Томскую губернию Кыштовского уезда. Несколько лет велась переписка с ними, постепенно угасая, пока не прекратилась вовсе. Писали в Сибирь уже не Вошкам, а на фамилию Вощенко – так просила мать. Она считала, что ее семейству присвоили фамилию по фантазии какого-то самодура-пана, и не хотела, чтобы она красовалась на конвертах.
После революции стало известно, что бабушка в Сибири умерла в возрасте 83 лет, что кто-то из их семьи, не то Кузьма, не то Логвин, очутился во враждебных лагерях: один стал кулаком, другой остался в бедняках. И после этого связь матери с ее сибирской родней окончательно прервалась. Конечно же, никаких фотографий родных моей матери не было. Фотография в те времена была не совсем доступна простому люду. Да и простой народ считал это искусство пустой панской затеей. И хотя мать моя, будучи в услужении, жила в городских условиях, фотографироваться ей в молодые годы не пришлось.
Когда позже, уже работая на железнодорожных путях, я спросил одного из старых путейских рабочих Новика о моей матери, которую он знал в молодости, то он только сказал: «О!». Что означало это «О!», я так и не понял тогда, но это междометие меня удовлетворило. Я любил эту безропотную, добрую женщину, видевшую в людях только хорошее, готовую поделиться со всеми, что у нее есть.
Итак, если я родился в 1901 году, то, нужно полагать, что поженились мои родители в 1900 году, и что отцу было 27 лет, а матери 18.
Молодая семья дружно жила в маленьком казенном доме года четыре. Мать любила вспоминать эти самые счастливые годы ее жизни (так она о них говорила), пока не случилось несчастье. Оно, несчастье, всегда настигает человека нежданно-негаданно и наиболее болезненно переживается тогда, когда нарушает безоблачную счастливую жизнь.
Второго марта 1904 года отца, незадолго до сдачи дежурства, убило поездом. Был гололед, он поскользнулся, угодил под колеса, и его не стало. Так я в два года и семь месяцев стал сироткой.
Похоронили отца на Сновском кладбище недалеко от базара и церкви. Помимо креста поставили гранитный камень прямоугольной формы. На лицевой гладкой стороне камня выбили слова и цифры, причем не обошлось без курьеза: ошибочно дату смерти выбили 1903 год вместо 1904 года. Кто допустил такую ошибку – не знаю, но камень этот до сих пор стоит под углом в 45 градусов, глубоко осевши в землю. Надпись на нем такая:
«Александр Карлович Мороз.
Жил 29 лет. Умер 2 марта 1903 года».
Причем первые две строки видны, остальные в земле.
Передо мной два документа. Один из них с датой 16 апреля 1904 г. от Городненского сиротского суда свидетельствует, что моя мать Фёкла Филипповна Мороз и Сергей Федорович Данченко назначены мне опекунами. А во втором, выданном Минским сиротским судом с датой 31 мая 1905 г., записано, что мать моя, проживающая в г. Минске по Торговой улице в доме № 8, назначается единственной опекуншей надо мной и деньгами в сумме 366 рублей по книжке сберегательной кассы, а Данченко С.Ф. как не проживающий в Минске от опеки освобождается. В этом же документе написано, что малолетнему Александру Морозу принадлежит право на землю в деревне Гнецкая Рубежевичевской волости, которой пользуются братья покойного и мать, и «что малолетнего к пользованию не допускают и никакой прибыли ему не дают».
Почему мать в мае 1905 года была прописана в Минске, я так и не узнал. Может быть, это было связано с тем, что отец был родом из Минской губернии, и все делопроизводство сиротского суда было сосредоточено в Минске. А может быть, мать судилась с Либаво-Роменской железной дорогой, управление которой было в Минске? Не знаю. Вероятно, в Минске мать проживала недолго и в конце 1905 – начале 1906 гг. жила уже в Сновске.
Как, где и когда познакомилась мать с отчимом Владимиром Андреевичем Гавриловым, я у матери не выяснил, и она не рассказывала.
У меня нет точных сведений о времени регистрации моей матери с отчимом, но зато дата рождения моей сестры Анны 21 июля 1907 года позволяет сделать вывод, что свадьба была не позже 1906 года.
Работал отчим в Сновском железнодорожном депо слесарем. Пытался продвинуться в помощники машиниста, но, по его словам, этому желанию помешал какой-то дефект зрения. Между прочим, когда ему уже было под 90 лет, он читал без очков и видел прекрасно.
Как и когда был куплен дом на Черниговской улице в Сновске, я не знаю. Уже когда я подрос и стал разбираться кое в чем, тетка Лиза Лукашевич рассказывала мне, что в покупку этого дома были вложены и мои «сиротские» деньги, а позднее, когда дом продали Онуфриевым, то деньги за него прокутили при активном участии матери отчима Гавриловой. Правда, я не очень прислушивался к наветам тетки на мою мать и отчима и не поддавался науськиваниям на них.
Вообще же, ко времени приобретения дома на Черниговской улице и вторичного замужества моей материи определились два враждебных лагеря: один – матери и отчима, возглавляемый матерью отчима Гавриловой Екатериной Ивановной, и второй – родней моего отца под руководством моей тетки Елизаветы Карловны Мороз, по мужу Лукашевич.
Что представляла собой бабушка Гаврилова? Это была особа довольно романтического свойства с не совсем ясной биографией. Была она из немецкого рода по фамилии Кайзер. Какие-то родственники ее жили в Минске. После того, как она вышла замуж за лесничего из села Березное Черниговской губернии Гаврилова Андрея, она начала изменять мужу. Когда муж ее поступил на работу машинистом водокачки на станции Уза, то она продолжила свои похождения. Как утверждали досужие всезнающие кумушки, она водила «амуры» с помощником начальника депо по фамилии Конюх.
В общем, бедный Андрей Гаврилов дошел до такого состояния, что однажды покончил расчеты с жизнью: застрелился из охотничьего ружья.
Екатерина Ивановна любила выпить и погулять, и рассказам тетки Лукашевич о ее активном участии в «пропитии» проданного дома можно было поверить.
Идейным руководителем второго лагеря была тетка Лукашевич Е.К. Она тоже была не прочь «хватить лишнего», но ее биография была проще. Муж ее, Мартин Степанович, был человек очень спокойный, работал в Сновском железнодорожном депо и прочно сидел под башмаком жены. Тетя Лиза была примерной женой, народила немало дочек и одного сына, но мне она не нравилась за ее постоянное хныканье, сюсюканье надо мной «сироткой» и натравливание на мою мать по поводу денежных дел. Мать я очень любил и терпеть не мог тех, кто как-то критиковал ее поступки.
Что еще сохранила моя детская память о периоде моей жизни со времени смерти отца (в 1904 году) до переезда в Либаву в 1907 году?
Ну, прежде всего, я ясно представляю себе дом на Черниговской улице. Скрип возов и, напротив нашего, дом моих маленьких друзей Карклиневских. Не трудно нарисовать такую, примерно, картину, которую подсказывает мне моя память: жаркий летний день, на улице сидит мальчик лет пяти-шести и пересыпает песок. Не знаю, как он выглядел, но надо полагать, что мордашка его чистотой не блещет. И посмотреть на него со стороны я не могу, потому что это я сам. Вот проскрипел воз, чуть не задев своими немазанными колесами мальчишку, и ленивый дядька, под стать своим неторопливым волам, не спеша берется за кнут, чтобы припугнуть ораву любителей покататься на этом великолепном транспорте. Потом, наверно, был окрик: «Саша! Вот я тебе дам!», или что-то в этом роде. И вот меня загоняют во двор, а может быть к соседям Карклиневским, где есть и песок, и грязь, и, конечно, друзья.
Сам Карклиневский был маленького роста, упитанный коротыш. Работал он поездным машинистом. Жена его – высокая худощавая женщина, была на голову выше мужа. Потешная была пара. Старший их сын Владик имел один существенный недостаток: ноги у него напоминали кронциркуль. Еще была старшая девочка Геля, она была очень симпатичной. Из детей поменьше были: Стефа, Броня, Зося. Стефа была мне ровесницей.
Ну, что еще шевелится в моем мозгу из поры этого далекого-далекого времени?
Помню, это было, наверно, в 1905 году, как у окна стоит с охотничьим ружьем на изготовке наш квартирант Макаренко. Мама и я со страхом следим за ним… Чем все закончилось и с кем собирался сразиться Макаренко – не знаю. Это было неспокойное время: были забастовки, а были и просто грабители. Возможно, что этот запомнившийся мне эпизод был актом готовности защититься от каких-то нехороших людей. Наш квартирант Макаренко работал помощником машиниста, он играл на кларнете, холостяк. Был у него недостаток: он страдал недержанием мочи, о чем кумушки шушукались меж собой, злорадствовали, узнав о мокрой постели. Видно, не мало они прожужжали на эту тему, если я, малыш, запомнил.
Отчим мой активно участвовал в забастовке 1905 года, и когда наступили годы реакций, ему посоветовал либерально настроенный помощник начальника депо переменить место жительства, так как он попал в списки «неблагонадежных» у жандармерии. Не знаю, из каких соображений, возможно, что с целью русификации окраин Российской империи, отчиму рекомендовали город Либаву.
И вот наша новая, пока еще немногочисленная семья в конце 1907 года переехала в Либаву. Самого переезда, как и того, была ли с нами бабушка Гаврилова, я не помню.
1907–1915 гг. Город Либава (с 1917 года – город Лиепая, Латвия)В конце 1907 года мы приехали в Либаву. Поселились в районе Новой Либавы на Северо-восточной набережной – так называлась наша улица, расположенная вдоль берега канала, соединяющего зимнюю гавань с либавским озером. Зимняя гавань была отгорожена от моря молами. Канал пересекали два раздвижных моста, фермы которых вращались на оси. От одного из мостов, называемого городским, начиналась Большая улица с высокой немецкой кирхой. От Большой улицы разветвлялись Цветная, Зерновая, буржуазная Вильгельминовская, потом большой красивый русский собор, путь к «Кургаузу» (прим. – помещение на курорте, предназначенное для отдыха и проведения культурно-развлекательных мероприятий) и побережье Балтийского моря.
От другого конца моста ответвлялась улица на железнодорожный вокзал, другая, длинная, Суворовская улица, по которой трамвай довозил почти до военного порта. Отсюда же брала начало тоже длинная Александровская улица, ведущая к пороховым складам в конце города.
За городским мостом в сторону зимней гавани на одной стороне канала была таможня, а на противоположной – кладбище.
У городского моста рыбаки продавали рыбу стримлю (т. е. салаку), мянтузу и камбалу. У причалов канала всегда стояло много судов разного тоннажа. Частенько бывали огромные, океанские.
Недалеко от моста стояли так называемые Царские ворота – это те, через которые выходил царь, будучи в Либаве.
У городского моста был вокзал узкоколейной железной дороги Либава – Газентоп, протяженностью около полсотни километров. По соседству с вокзалом был остров Цетинье – место гуляний либавцев. На этом острове в день на Ивана Купала 24 июня, «на Яна», как говорили латыши, либавцы почти всю ночь веселились, сжигали четыре бочки со смолой, укрепленные на столбах. Зрелище было грандиозное: фейерверк, много огоньков на лодках, снующих по Либавскому озеру. Говорят, бывали случаи, что на озере зажигали лодку, облитую горючим. Вообще же день Яна у латышей самый веселый из праздников.
Остров Цетинье стоял на грани глубокой части канала с мелководным Либавским озером. С одной стороны острова всегда стояло много плотов, пригнанных с озера. А зимой в этом месте ловили подсачниками рыбу колюшку. Ею кормили свиней.
На острове располагались платные купальни и лодочные пристани двух хозяев: поляка Ясиновича и немца Баха. Параллельно лодочным пристаням проходила узкоколейка на Газентоп.
Рядом с линией узкоколейки шли наша улица, на ней стояла путевая будка сторожа Плиски, который чинил обувь и, конечно, выпивал, как и подобало сапожнику, и напротив будки два казенных дома, в одном из которых мы и поселились.
Улица наша была замечательна тем, что вела в конец города к тем местам, куда свозили все нечистоты. Обычно «золотари» возили свою продукцию по ночам, но иногда это случалось и в дневное время, тогда наша улица «благоухала». Плевали и терпеливо ждали, когда обоз скроется. Впрочем, сами «золотари» никаких запахов не признавали и, сидя на бочке, уплетали еду за обе щеки.
Но не всегда улица вызывала ропот живущих на ней, бывал и на нашей улице праздник, особенно для нас – подростков и малышей. Это когда выводили купать слонов из цирка. Слоны шли важно, помахивая хвостиками, а сзади бежала ватага болельщиков разных возрастов. Вот слон погружается в воду, и только кончик хобота виден над водой. Да, зрелище занимательное! А главное – бесплатное.
Было еще одно интересное место за городом, где наша улица уже терялась, и дальше шла болотистая равнина. Там от завода Беккера прорыта была канава, облицованная плитами. По этой канаве с завода стекала в озеро вода. Вода была очень теплая и привлекала немало любителей покупаться. Один существенный недостаток мешал купанию – вода была покрыта пятнами от нефти и мазута. Частенько купальщик вылезал из канавы похожим на зебру, и отмыть пятна было нелегко. Но недостатка в купающихся не было, нужно было только наловчиться и отгребать жирные пятна от себя. Были такие ловкачи, что ухитрялись выходить чистыми из воды.
Дом, в котором мы поселились, был трехквартирный. Одну квартиру с окнами на улицу занимал мастер вагонного депо Ольшанский с женой и сыном Мечиком; во второй квартире помещался машинист подъемного крана в таможне Яковлев с дочерью Ядей (Ядвигой); и на третьей, окнами во двор, жили мы.
В доме, что стоял рядом с нашим, жили четыре семьи. В квартире со стороны улицы путевой рабочий Охотинский с женой и сыном Стасей. В квартире рядом с ними – ремонтный рабочий, латыш Руй с женой, они были бездетны. Дальше, в третьей квартире, окнами во двор, помещалось семейство Ирбы. Эта семья отличалась тем, что не было дня, когда бы у них не было скандала, крика, шума, а то и драки. Особенно свирепыми в этом семействе были женщины, и когда соседки в минуты ссоры хотели особенно задеть и оскорбить друг друга, то они говорили: «Ты ирбянка». Кто жил в четвертой квартире, я забыл. Но помнится, там обитала спокойная семья.
Во дворе стояла помпа, откуда брали питьевую воду. Двор ограничивался сараями, за которыми была железнодорожная ветка, по ней подходили паровозы к водокачке. Водокачка была одновременно и водоподъемным зданием с баком для воды в верхней части. И машинистом этой водокачки был мой отчим. Немного поодаль шла железная дорога на высокой насыпи, соединяющая парк товарной Либавы с таможней.
Недалеко от нашего двора были контора и здание вагонного депо. Между двором и вагонным депо участок земли, на котором садили картофель и прочее. Рядом с вагонным парком были кошары (прим. – загоны для скота), куда сгоняли стада свиней, привозимые из Ромен, а оттуда гнали на убой по нашей улице на завод «Марриот и Зелигман». Около кошар заросшие травой пути, и вдоль путей длинные крытые шатры для хранения зерна, почти всегда пустовавшие.
За насыпью стоял железнодорожный домик. В нем жил сторож Карпович с женой и сыном Колей. Здесь был товарный двор с крытыми платформами, паккгаузами и прочим складским хозяйством. Склады занимали большую территорию, и в конце их были пути станции Либава-товарная.
С территории товарного двора было два официальных выхода. Я, когда вспоминаю порядок, царивший на товарном дворе, и вообще всю организацию охраны, удивляюсь, как можно было оставаться честным и не воровать. Ну просто как при полном коммунизме! Конечно, и сторож Карпович, и многие другие кормили свиней, курей и прочее свое хозяйство. Ведь зерно, овес мешками, которыми всегда были забиты навесы под самые крыши, фактически не охранялись. И когда мы, мальчишки, озорства ради распарывали пятипудовый мешок с овсом, и он с шумом сыпался вниз, а сторож издали замечал нас, то он только грозил кулаком, что-то кричал и, выполнив эту нехитрую миссию, лез в свою будку. Он не столько оберегал имущество двора, сколько свой покой.
Отчим мой получал жалованья 25 рублей в месяц. Рассказывала мать, что он любил выпить и часто приходил домой пьяным. Уже позже отчим рассказывал мне, что в Либаве к нам часто заходили с обыском полицейские, но я этого не помнил. Может быть, я спал в это время. Но отчим запивал здорово, в этом я убедился, когда немного подрос, и мы с матерью качали воду.
Мать обзавелась хозяйством: держала свиней, кур и козу. Я ходил с матерью в кошары за помоями и мукой, оставленными после выгрузки стада. Пасли козу вместе, пока я был мал, а когда подрос, то и сам.
Мы, малыши, бегали к шатрам играть в прятки. Наверное, немного лет мне было, но запомнился один случай.
Мимо нашей квартиры к вагонному депо часто ходила девчонка с мешком. Она собирала щепки и вагонную обшивку, валявшуюся после ремонта около вагонов. Была она, помнится, щупленькая, небольшого роста, ходила в каких-то лохмотьях, грязная, и когда мы, мальчишки, пробовали дразнить ее, то ее грязное лицо искажалось какой-то гримасой, она, смеясь, отгоняла нас, а мы в страхе разбегались в разные стороны с криком: «Сумасшедшая девка, сумасшедшая девка!». Не берусь судить о действительном состоянии ее умственных способностей, но взрослые нас, детей, не одергивали. Возможно, что она была шизофреничкой. А может быть, бедность и нужда довели ее до такого состояния, она опустилась и не смотрела за собой. Во всяком случае эта кличка твердо закрепилась за ней не только среди детей, но и взрослые называли ее так же.
Однажды, в летний день мы, малыши-дошкольники, играли у шатров. Шатры были недалеко от дома и от вагонного депо на путях станции Либава-товарная. Это было одно из любимых мест для наших игр. Шатры, предназначенные для хранения грузов, имели в длину, пожалуй, 1/4 километра; каждый без окон и с покатой крышей, со множеством боковых дверей, с дощатым полом. Почему-то они частенько стояли пустыми и были великолепным местом для игры в прятки. Вот мы подошли к одной из дверей, открыли ее, осветив внутренности шатра, и остолбенели. В углу на мешке лежала «сумасшедшая девка», а на ней, придавив ее всем телом, здоровенный парень пыхтел и сопел, качался наподобие поршня помпы в нашем дворе. Мы стояли, раскрыв рты, и глазели на это необычное происшествие. И поскольку девка радостно хихикала, решили, что ей ничего страшного не угрожает, иначе бы она кричала, а не смеялась. Так стояли мы и удивленно наблюдали до тех пор, пока парень, крайне недовольный нашим присутствием, не оторвался от своего занятия, встал на колени, потом на ноги и, придерживая штаны, запустил в нас какой-то колодкой. Он показался мне громадным и был, по-видимому, из зимагоров или из грузчиков. Девица в это время, лежа на спине на своем мешке, хохотала. Мы в страхе устремились к двери и уже, конечно, не дожидались конца этой истории.
Девицу я видел на следующий день. Она была такая же, как и всегда, и мои опасения насчет несчастья с ней рассеялись, как дым. Ведь я подумывал, грешным делом, не задавил ли ее этот верзила.
Этот случай познакомил меня с одной из тайных сторон жизни. Более же детальные объяснения этим делам дали позже товарищи-ученики, когда я стал учиться в школе. Они объяснили, что не аист приносит детей, а виновны в этом папа с мамой; обучили недозволенным ругательным словам и объяснили происхождение этих слов.