bannerbanner
Эстер
Эстерполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 10

Доктор обещал.

Прошло двадцать минут, двадцать очень долгих минут лучевого сеанса. Открылась дверь, маму вывели под руки… Что с ее лицом? Оно стало серым.

– Тебя обманули, Валера. Ничем меня не укрыли…

Как я и боялся, она сильно простудилась. Но и другие последствия радиации оказались ничуть не лучше. У мамы совсем пропал аппетит, она стала заметно худеть. Она отказывалась пить лекарственные травы. Усилилась депрессия…

Я винил себя во всем, я грыз себя – зачем я настоял на этом проклятом сеансе?! Я одолевал звонками доктора Умарова. Наш добрый табиб снова приезжал к нам. Привозил новые сборы трав, помогающие усилить иммунную систему, – сейчас только могучее сопротивление организма могло продлить мамину жизнь. Мы оба понимали: будь Мухитдин рядом, он мог бы следить за малейшими колебаниями маминого состояния, что-то предотвращать. Но что было делать? Там, в Намангане, ждали его ученики, сотни больных людей. Выручал только телефон. Подробно расспросив меня, Мухитдин давал какой-либо совет или высылал новый сбор трав.

К середине лета 99-го маме стало совсем худо. Несколько раз приходилось класть ее в госпиталь, чтобы откачивать жидкость из легких. «Мама устала, ах, как она устала», – твердил я себе. Это я видел. Но другого не подозревал: она уже не только не боится умереть. Она хочет покинуть этот мир.

Как это было странно: мы поменялись ролями! Теперь у мамы появилась тайна: желание уйти. Тайна – потому что даже теперь она делала все возможное, чтобы не огорчать нас, детей. Без жалоб терпела боли, просила только дать обезболивающее посильнее. Она так же обманывала нас из любви и жалости к нам, как мы обманывали ее прежде. Она хранила тайну – а я не замечал, не чувствовал. Я стремился все к тому же – продлить, продлить, продлить ее дорогую для нас, но уже мучительную, невыносимую для нее жизнь…

…Мама снова в госпитале. Мы – в ее палате: я и доктор Спивак, ее лечащий врач, широкоплечий, с добрым лицом человек моих лет. Мама лежит с закрытыми глазами. Трубочка капельницы спускается к ее руке, такой исхудавшей, неподвижной. Доктор кладет мне руку на плечо, кивает на дверь. Мы выходим из палаты.

– Доктор, а что если сейчас сделать снова… – произношу я вслух одну из тех мыслей, которые обрывками, с лихорадочной скоростью проносятся у меня в голове.

– Валера, – перебивает меня доктор. В его глазах печаль. – Валера, мы здесь нечасто встречаем таких детей, как ты и твоя сестра. Ваша мама… Все на этаже говорят о вас, о том, как вы ее любите, как заботливы. Все это видят, Валера. Но вы-то не видите самого важного. Твоя мама хочет умереть. У нее нет больше сил мучаться…

Сначала я его просто не понял. Что за чушь он городит? Мама не хочет, у нее нет больше сил… Так надо ей помочь, мобилизовать ее силы! Надо вернуть ей волю к жизни! Мы к этому и стремимся. Кто может остановить стремление детей продлить жизнь матери? Это наше право!

Доктор Спивак смотрел на меня печально и спокойно.

– Валера… Это ее жизнь. Это ее право – жить или не жить. Я делаю все, что возможно, для продления ее жизни. Но она не хочет этого. Она мне сама сказала… Сама. Есть предел силам. Есть что-то, что подсказывает душе. Поверь мне, я врач. Подумай… Ты сделал все, что мог.

В коридоре ждала меня Эмма, сестренка. Мы не виделись с ней со вчерашнего дня.

– Валера, – сказала она, – мама хочет уйти. Мама просит…

И Эмма рассказала мне: вчера при ней зашел в палату доктор Спивак, чтобы сделать обезболивающий укол. Мать подумала, что это другой укол, который даст ей возможность уйти совсем. Она заплакала счастливыми слезами и благословила доктора…

Эмма перевела ее благословение…

Теперь плакали все трое.

Все трое были отныне в согласии. Слово было за мной.

Глава 19. Посоветуй мне, мама

– Это я мама, Валера, твой сын. Давай поговорим. Мне нужен твой совет. Ты можешь не отвечать мне, просто лежи и слушай.

Мы были вместе так долго – а на самом деле так немного… Ты всегда была рядом. Я не представляю себе жизнь без тебя. Ты для меня была опорой. Другом. Ты помнишь – я же с тобой всегда советовался. И даже когда ты отвечала: «Делай как знаешь, сынок» – ты часто так отвечала – мне важно было услышать твой голос.

Вот и сейчас мне нужен твой совет.

Речь идет об одной женщине. Молодой, красивой… Я помню ее очень здоровой… Она очень близка мне. Мы всегда были рядом…

Мам, ты помнишь, как мы смеялись – это когда ты рассказывала, как я, двухлетний Рыжик, бегал по двору с пустым горшком и постукивал им по стенам, как молотком?

Мам, а помнишь, как перед работой ты отвозила нас к бабушке, в Старый Город – этот путь к остановке трамвая – помнишь? Эммка на руках, я – позади бегу, едва поспеваю, хнычу: «Мам, Эмму ай, Эмму ай, меня – оппа-ля!» А ты на ходу отвечаешь: «Ведь это твоя сестренка!»

А про сигареты – помнишь? Сколько мне было тогда? Восемнадцать, наверно… Случайно ты увидела пачку сигарет. Я подумал – попадет сейчас… Ведь в нашем роду на сигареты наложено табу. Да и любому моему приятелю попало бы от родителей. Но ты как-то это умела совершенно иначе. Я и представить себе не мог, чтобы ты ругалась. Ты усадила меня рядом и рассказала смешную историю про своего брата и сигареты. Как мы оба хохотали!

Да… Так что же я хотел тебе сказать? Понимаешь, этой женщине, моему другу, очень плохо сейчас. Совсем плохо. И врач говорит, что я должен с ней расстаться. Больше не мучать. Оставить в покое. Просто оставить. Только снимать боль. Но что же мне сделать со своей болью – в сердце? Куда мне деваться? Я не хочу этого! Я не могу ее отпустить. Мама, я не хочу сдаваться, ведь мы боролись столько лет…

Мама, ты слышишь? Мне нужен твой совет…


Она ответила через несколько часов.

Мне казалось, что она дремлет или даже в забытьи. И вдруг, широко открыв глаза, сорвала с себя кислородную маску. Я кинулся надевать – маска была крепко зажата в ее руке. Я отнимал, уговаривал: «Мама, это надо надеть, надеть». Глядя куда-то вверх, она прохрипела в ответ:

– Хватит уже! Все же сделано…

Я все же одел на нее маску, хотя знал, что получил ответ.


Мамы не стало теплым сентябрьским утром. Это было за несколько дней до Святых Еврейских праздников.

Тихо так она ушла. Мы были вокруг.

В этот день был Праздник Трудящихся и кладбище не работало, но для нас его открыли, устроили похороны… Как сказала бы мама – по воле Всевышнего.

С утра лил дождь, погода плакала с нами. Потом небо очистилось и солнце засияло над зеленым пригородным местечком в Лонг-Айленде, согрев землю, которая так долго ждала маму.

Глава 20. «Когда меня не станет…»

Так говорила мама незадолго до смерти, сообщая нам, удивительно детально и точно, о том, что будет, когда она уйдет, о грядущих событиях, больших и маленьких.

Не успело остыть ее тело, как все это стало сбываться.

Сразу после похорон началась Неделя поминовения. Неделя эта называется «Шива», что на иврите означает «Семь». По обычаю дети, братья и сестры усопшего проводят ее вместе. Проводят дома, в разговорах, в воспоминаниях об ушедшем.

Этому мы сейчас и посвящали время. Всю неделю у нас дома находились Эмма, а также Авнер и Маруся, мамины брат и сестра. Мы сидели в гостиной на полу, возле дивана, застеленного ковром. Это тоже входило в ритуал: удобства не позволялись.

Как странно это было – говорить о нашей маме в прошедшем времени! Странно и трудно, невообразимо трудно. Да, сегодня ее похоронили, ее уже нет с нами. Знаю об этом, помню. Но ощущение, что она здесь не желает считаться с этим! Ее нет – но почему же мне тогда слышатся ее шаги на лестнице, ведущей вниз, из спальни? Вот поскрипывают ступеньки, одна за другой. Восемь, девять… И точно там, где всегда, короткая пауза: мама дошла до середины – и остановилась на миг, чтобы охватить взором уже открывшуюся ей часть гостиной… Одна нога ее, конечно, повисла в воздухе – ведь сейчас она пойдет дальше… А вот она увидела нас всех, сидящих на полу, в удивлении скосила голову и озарила нас, комнату, весь мир своей незабываемой солнечной улыбкой.

Я встряхиваю головой, видение исчезает, остается только боль, поселившаяся где-то в груди… Но проходит минута – и мама уже сидит в своем любимом уголке дивана, совсем рядом с тем местом, на которое я опираюсь… Я убираю локоть, опять встряхиваю головой…

– Можете даже и не сомневаться, – будто почувствовав все то же, что и я, сказал дядя Авнер, – можете не сомневаться: мамин дух сейчас витает вокруг нас. Он все видит и все слышит. Он покровительствует нам!

Моя сестра кивнула, но лицо ее оставалось скорбным. Вероятно, ей было труднее, чем мне. Ведь столько лет я скрывал от нее истинное положение вещей. Я охранял ее от горя – зато с какой страшной силой оно теперь обрушилось на неподготовленную душу! Я знал, что Эммка упрекала меня за это, даже сердилась… Но любя, любя! После смерти мамы мы стали как-то еще ближе, еще сильнее почувствовали свое кровное родство. И ни за что на свете не хотели бы мы теперь хоть чем-то нарушить нашу дружбу… А разве не об этом говорила мама, часто повторяя азиатскую пословицу: «Родная плоть стремится к родной плоти, чужая – к чужой».

«Как жаль, – подумал я, вспомнив об этом, – что не записывал маминых высказываний. А ведь какими мудрыми и меткими они были! Многое из того, что она говорила, передавалось веками, от родителей к детям. И у нее такой светлый был разум… Теперь наш черед – передавать… Сможем ли? Я не записывал, все думал, что успею. Ведь в нашем понятии родители – вечны…»

Эмма снова вздохнула. Она сидела, подперев рукой щеку, вся в черном. Высокая, стройная – ей любой наряд к лицу.

– Мама дала, – поймав мой взгляд, сказала она и погладила кофточку. – Еще год назад… «Наденешь, – сказала, – в день похорон». Так и случилось. И вообще – ты замечаешь – все происходит так, как она говорила. Ой, мама, мама, откуда же ты все знала наперед? Как все, до мелочей, четко себе представляла?

Я кивнул. Я тоже мог рассказать кое-что. «Когда меня не станет, – говорила она, – все они придут на мои похороны. Вот увидишь. Чтобы потом помириться с вами…»

«Все они…» Я увидел их сегодня утром в синагоге – как мама и говорила. Поседевших, постаревших… Да бог с ними, не хотелось мне о них думать, вспоминать, говорить. Ни сейчас, ни на похоронах, когда я стоял возле синагоги. Там было так торжественно, тихо. Белые колонны, высокие потолки, гулкие гранитные полы… В массивные двери, открытые настежь, задувал утренний ветерок, нежный, теплый. Он обдувал мою голову, поигрывал в волосах… Был ли это только ветер? Мамин день… Дух ее сейчас витает над нами – и ничто его уже не тревожит. В нем только любовь, любовь к нам….

– Дух усопшего, – услышал я голос дяди Авнера… Наши с ним мысли и чувства переплетались сегодня самым удивительным образом… – Наверно, он, бестелесный, невидимый, наделен неограниченной силой. И уж конечно, он может читать наши мысли… И – кто знает – может являться по нашему зову. Ведь мы это даже чувствуем порой…

– Да, да, – кивала головой сестренка.

– Вот послушайте, – сказал дядя. – Я вспомнил, как я хоронил свою маму, вашу бабушку Абигай… Была лютая зима, а мы везли ее из Ташкента в Самарканд, чтобы похоронить рядом с дедом… Она так хотела… Как уж мы одолели перевал – не знаю. Страшный был гололед. Но вот подъезжаем к городу, а я думаю: «Как же хоронить будем? Землю ведь не пробьешь для могилки!»

Дядя прислонил к груди колени, обхватил их руками, прокашлялся.

– Объясняйте как хотите, а я говорю, что есть дух усопшего, наделенный силой… Не успели мы подъехать к Самарканду, как началось резкое потепление. Лед на дорогах стал таять, превращаться в кашицу… В тот же день мы и похоронили вашу бабушку Абигай… Стало быть, услышал ее дух, что мы в тревоге – и помог! – с волнением сказал дядя…

Можно смеяться над суевериями, можно сколько угодно опровергать их, понимать, что они не выдерживают суровой критики разума, что это всего лишь утешительные сказки, доставшиеся нам от нашего детства и от детства всего человечества – но как же эти сказки нужны людям! Они нас облагораживают, они помогают нам жить. А когда мы теряем близких, помогают нам сохранять ощущение их присутствия. Не только в нашей памяти, но и в природе, во Вселенной… Так позволим же себе быть суеверными, если это целебно для души!

Что же касается Эммки, то она горячо поддержала дядю, нисколько не сомневаясь в безграничном могуществе духов. В лице дяди Авнера она нашла собеседника, близкого по взглядам. Эммка увлекалась мистической литературой, зачитывалась книжками о карме, о гаданиях и могла часами говорить на эти темы. Бывало, она очень серьезно обсуждала их с мамой и мои попытки вмешаться – выразить, скажем, сомнение или пошутить пресекались обычно Эммкиным возгласом: «Иди себе, Валера, не пудри нам мозги! И вообще не лезь в женские дела!» И обе они заливались смехом.

Да, мама тоже верила и в духов, и в загробную жизнь, Но разве сейчас не жаждал этого и я? Разве всем своим существом не ощущал ее присутствия здесь, с нами?

Дядя Авнер – тот рассуждал о мамином посмертном пути, как о чем-то хорошо известном и бесспорном.

– Сейчас там, – он указал на небеса, – над Эстер суд идет. Решается, куда она попадет – в рай или в ад… И вы, дети, причастны к этому. Ваше поведение, особенно в первые тридцать дней, то, как вы соблюдаете законы и обряды, строго принимается во внимание…

Дядька не сказал, кем именно «принимается во внимание», но это и без того было ясно: Им, Главным Судьей и Вершителем человеческих судеб.

«Непостижимо, – думал я, – как же Он успевает проследить за миллиардами своих подопечных и миллиардами миллиардов душ усопших? Наша Земля, Планета жизни – она ведь наверняка не одна…» Я зажмурился, пытаясь представить себе Вселенную, Млечный Путь, Галактику. Я сбился со счета, запутался в числах, в количестве нулей, следующих за единицей. Я почувствовал головокружение, ощутив себя крошечной, стремительно мчащейся куда-то частицей этого безграничного мира, не нами созданного… Воистину, только тот, у кого неограниченное, невообразимое, никакими средствами человеческого разума неисчисляемое могущество, смог стать Создателем, а потом и Властелином Вселенной.

…На Землю, в гостиную, меня вернул стук тарелок. Это Света, моя жена, возилась на кухне, пока мы предавались благочестивым размышлениям. Свете сейчас доставалось больше всех. Неделя поминовений была для нее неделей ухода за нами, непрерывных хлопот – это кроме обычных ее дел и обязанностей жены, матери, работающей женщины… Обычаи…

К вечеру мы с Эммкой вышли на веранду. Что может быть прекраснее осеннего вечера, ветерка, приносящего и прохладу, и тонкий аромат цветов, лепестки которых еще светятся среди зелени! Кроны деревьев, тоже еще зеленые, уже кое-где окрашены золотом – природа готовится сменить свои наряды… Тишина. Углубленная тишина вечера. Слияние красоты и печали… «Осенняя пора, очей очарованье…» Мама выбрала подходящее время для ухода.

Но осень – это еще и особое, очень важное для природы время. Осень – сезон трансформации. Подготовка к суровым испытаниям зимы.

Мы, люди – неотъемлемая часть природы. Живем в ритм с ней. Но готовы ли мы к своей трансформации – к грядущим испытаниям после потери любимых?

Трансформация моей души началась. Как я справлюсь с ней?

Глава 21. Легко ли быть евреем

Нет, не легко. Я знал это с раннего детства, знал не понаслышке – испытал кое-что и сам, на собственной шкуре. Но, пожалуй, только теперь, после смерти мамы, я по-настоящему понял, что значит быть евреем. И далось мне это нелегко, хотя совсем по другим причинам. Теперь уже никто не оскорблял моего национального достоинства. Теперь я сам учился вести себя достойно – согласно тем правилам и обычаям, которые с древних времен существуют у еврейского народа.

Я пришел к такому решению (точнее говоря, оно само пришло ко мне, я и не колебался) по двум причинам.

Первая: я чувствовал и понимал, что этого хотела бы мама – это проскальзывало и в ее «Когда меня не станет». Она, выросшая в еврейских традициях, была бы довольна, что ее сын свою скорбь об утрате выражает так, как предписано религиозными законами. Делать то, что хотелось бы маме – чем еще мог я сейчас выразить ей свою любовь?

Вторая причина: я сам чувствовал потребность в этом. Был ли то зов крови? Была ли надежда найти помощь и утешение? Не знаю. Вероятно, и то, и другое…

…Прошла первая неделя траура – та, которую близкие родственники проводят дома, – и начался «Шлошим» – буквально «Тридцать». То есть те тридцать дней, когда мужчины не бреются и не стригутся, и хотя и возвращаются к обычной трудовой жизни, но ежедневно и утром, и вечером молятся в синагоге. Траур по родителям, включая посещение синагоги, длится год…

Не хочу притворяться: мне было тревожно, я был напряжен. И вовсе не по бытовым причинам, не из-за ломки привычного распорядка жизни. Гораздо труднее были предстоящие душевные сдвиги.

Приходить в синагогу дважды в день, утром и вечером, семь дней в неделю, целый год – только для приличия, для того, чтобы меня здесь видели люди?.. Ну, хорошо, даже не так, а как ходит в школу не очень прилежный ученик: надо – вот и сидит… Слушает вполуха, болтает… Нет, не хотел я этого! И знал, что так не будет, что пойду в синагогу с открытой душой. Но она, моя душа – воспримет ли то, что я там услышу? Воспримет ли глубоко, по-настоящему, так, чтобы это стало моим? Вот этого я не знал. И мой прежний, скажем прямо, не слишком большой опыт не давал утешительного ответа…

Мне очень повезло, что в первую неделю моей новой религиозной жизни рядом оказался дядя Авнер. Всегда легче, если рядом близкий человек. К тому же дядя неплохо знал еврейские обряды и всю жизнь по мере сил соблюдал их. Это относится ко всем среднеазиатским евреям, особенно к бухарским. В отличие от своих европейских сородичей, в первую очередь – от тех, что проживали в России, евреи стран Средней Азии чтили и древние обычаи, и все религиозные установления. Как бы бедно ни жила семья, она всегда старалась дать детям хоть какое-то еврейское образование, научить их хотя бы читать на иврите, то есть уметь произносить слова. Оба моих деда – и Ханан, и Юсуп – воспитывались именно так. Но только дед Ханан передал свое мировоззрение и свои знания сыну, то есть дяде моему Авнеру. Дед Юсуп, к сожалению, детей так не воспитывал…

– Ты не волнуйся, – успокаивал меня дядя еще по дороге к синагоге. – Не волнуйся, тут трудностей никаких нет. Две-три недели – и привыкнешь…

Но я волновался. И чувство у меня было такое, будто я впервые вхожу в синагогу, вижу все новыми глазами.

… Посреди просторного зала – небольшая площадка, с деревянными перилами по краям. На площадке – возвышение, бима. Отсюда читается Тора. А хранится Тора в священном ковчеге – на иврите – в арон-кодеше, завешенном тяжелым занавесом – птихом, на котором вышита корона и надпись на иврите… По трем сторонам зала расставлены в несколько рядов скамейки для молящихся. Мы уселись на одну из них.

Молитва уже началась. Шли еврейские праздники – осень богата ими – а в праздничные дни молиться в синагогах начинают задолго до восхода солнца: в пять часов утра… По небритым лицам в нас нетрудно было распознать соблюдающих траур. Вероятно, поэтому к нам тут же подошел один из молящихся, статный парень в очках. На нем, как и на всех остальных, был «талит» – большая белая накидка в черных полосах. С четырех углов этой накидки свисают кисти – «цицит», о назначении которых сказано в Торе: посмотрев на них, люди будут вспоминать заповеди Бога…

– Здравствуйте, я – Шолом… Вы скорбите? – прошептал парень. – Надеюсь, что усопшей уготовано место в раю…

Выразив свои соболезнования, он предложил достать для нас с полки молитвенники.

– Мне, пожалуйста, на иврите, племяннику – на русском, – попросил дядя Авнер.

В моих руках оказался «сидур» – молитвенник на иврите, но с транслитерацией, то есть с текстом на иврите, написанным русскими буквами. Это был небольшой толстый томик с тонкими, как папиросная бумага, но плотными, снежной белизны страницами.

– Вот здесь… Слушай и следи, – сказал дядя, открыв сидур на нужной странице.

Вот тут-то, сосредоточившись, я и услышал, наконец, голос хазана, читавшего вслух молитвы. Хазан стоял на своем возвышении лицом, как и все мы, к арон-кодешу. Но лица его, даже повернись он к нам, мы все равно бы не увидели: он с головой был укрыт талитом.

Я услышал голос хазана – и теперь уже ничто не могло бы отвлечь меня. Он читал… Нет, это трудно было назвать чтением. Это было настоящей песней. И какой! Протяжная, мелодичная, она захватывала и подчиняла себе, она была наполнена глубоким, сильным, покоряющим душу чувством. Странно – я не понимал слов, но в то же время их смысл каким-то образом проникал в меня. Они благославляли, прославляли, чествовали, они обнадеживали, молили о прощении, в них звучали то боль и раскаяние, то радость и ликование… Я скользил глазами по строчкам, но не они, а голос хазана наполнял меня ощущением Молитвы. А голос лился и лился. Хазан раскачивался в ритм своих слов – и подол его талита тоже шевелился, покачивался, переливался, как легкие волны… Мне вдруг почудилось: не на биме он стоит сейчас, а на мостике корабля, необычного корабля, который вот-вот оторвется от водной глади и вознесется стремительно в небеса… К Тому, кто там… На троне ли, зримый… Или незримый, непостижимый, в Космосе… Как я смею судить? Пусть каждый представляет Его себе таким, каким хочет, как привык с детства. А я – я чувствую Его, между нами – связь… И этот наш корабль – летит, летит к Нему. И все, что мы испытываем, все, о чем размышляем, просим, на что надеемся, все, чем наполнены наши молитвы – все летит к нему.

На душе у меня стало и торжественно, и необыкновенно светло.

А молитвы все звучали, звучал голос хазана… Я вдруг осознал: ведь он не читает, он стоит с закрытыми глазами – все, что он произносит, запечатлено в его сердце… Он не только помнит эти сотни сотен слов – он верит в их особый смысл и особую силу, он верит, что они доходят до Того, к кому обращены. И заряжает нас своей верой… Кстати, я потом ближе познакомился с этим человеком, эмигрантом из наших краев. Его зовут Максим. Я все больше убеждался и в его благочестии и в том, что он замечательный чтец.

…Много было в тот день – а в последующие не меньше – значительных, глубоких впечатлений. Запомнилась «Молитва, которая читается стоя». Важная, торжественная, тихая. Тишину нарушал только шелест перелистываемых страниц. Он похож был на шелест падающих листьев – когда ты идешь один по осеннему лесу, без спутников, наедине с собой, наедине со своими мыслями…

И конечно же, запомнился «Кадиш» – траурный «Кадиш», древняя молитва на арамейском языке, которой более 2000 лет.

Вообще «Кадиш» – молитва, которую читают каждый день, утром, днем и вечером – вовсе не посвящена смерти. Она превозносит величие Творца, она заканчивается упованием на то, что в грядущем Он спасет мир. И все же один из вариантов «Кадиша» (а их несколько) читается в память умершего и предназначен для помощи его душе. Почему – не знают даже мудрейшие из мудрейших. Эта традиция не такая древняя, как молитва, она восходит к средневековью. Возможно, она возникла благодаря способности «Кадиша» исцелять душевные раны. Так или иначе, чтение «Кадиша», как траурной молитвы считается обязательным трижды в день или хотя бы ежедневно в течение 11 месяцев после смерти родителей… Отчего же не весь траурный год? По утверждению Талмуда, души плохих людей после смерти мучаются в аду 12 месяцев. Мы же, поминая близких, уповаем на то, что их души избежали этой участи. И, как бы заявляя об этом, отбрасываем двенадцатый месяц…

Мой первый «Кадиш»… Наверно, каждый последующий что-то добавлял к нему, но все это слилось и продолжает сливаться воедино, как это происходит, когда слушаешь музыку, переворачивающую душу.

Община сидит, только скорбящие стоят. Медленно и торжественно, вместе с хазаном, мы произносим первые слова молитвы: «Да возвеличится и осветится великое имя Его в мире, который создал Он по воле Своей…»

Меня и в русском переводе молитва эта потрясает своей поэтичностью. Вообще все еврейские молитвы – это маленькие поэмы, это оды, обращенные к Господу. Но «Кадиш» – в особенности. Стоит услышать любую из ее фраз. Хотя бы вот эту:

«Да будет ниспослан с небес великий мир, и жизнь, и изобилие, и избавление, и утешение, и свобода, и излечение, и освобождение, и прощение, и искупление, и простор, и спасение нам и всему народу Его Исраэлю. И возгласите Амен!»

Как торжественно и всеохватно, в каком мощном ритме, родственном многообразию жизни!

А уж на арамейском языке «Кадиш» вообще звучит, как музыка небес!

В ответ на мой вопрос – почему «Кадиш» читают по-арамейски – рабай рассказал мне любопытное поверье: «До того мы сильно и красиво хвалим Бога в “Кадише”, что ангелы могут позавидовать и обидеться, почему нет молитв, так же прекрасно восхваляющих ангелов… Но ангелы не могут услышать «Кадиш»: арамейский – это единственный язык, которого они не понимают…»

На страницу:
8 из 10