Полная версия
Щит и меч
Высокий, тощий, с хрящеватым носом, не оборачиваясь, спросил по-русски:
– Эй, солдат, закурить есть?
Вайс сосредоточенно вертел в руках баллон.
– Хочешь, я сам дам тебе сигарету? – снова спросил шепелявым баритоном долговязый.
Вайс не прерывал своего занятия.
– Да не бойся, ни черта он по-русски не понимает, – сказал коренастый. И спросил по-немецки: – Эй, солдат, сколько времени?
Вайс ответил:
– Нет часов. – И обвел твердым, запоминающим взглядом лица этих людей.
Улыбаясь Иоганну, плешивый блондин проблеял тенорком по-русски:
– А у самого на руке часы. Немецкая свинья, тоже воображает! – Любезно протянул сигарету и сказал уже по-немецки: – Пожалуйста, возьмите, сделайте мне удовольствие.
Вайс покачал головой и вытащил свой портсигар.
Блондин засунул себе за ухо отвергнутую Вайсом сигарету, вздохнул, пожаловался по-русски:
– Вот и проливай кровь за них. – Обернулся к Вайсу, сказал по-немецки: – Молодец, солдат! Знаешь службу. – Поднял руку. – Хайль Гитлер!
Вайс сходил в гараж, оставил там баллон и, вернувшись обратно, положил себе на колени дощечку, а поверх нее лист почтовой бумаги.
Склонившись над бумагой, Вайс глубокомысленно водил по ней карандашом. Изредка и внешне безразлично поглядывал он на этих людей в разномастных иностранных мундирах, которые владели немецким языком, а возможно, и другими языками так же, как и русским. Они давно утратили свой естественный облик, свои индивидуальные черты. И хотя приметы у них были разные, на их лицах запечатлелось одинаковое выражение жестокости, равнодушия, скуки.
Чем дольше Иоганн вглядывался в эти лица, тем отчетливее он понимал, что невозможно удержать их в памяти.
В следующее воскресенье он снова занял позицию возле гаража и, шаркая напильником, положил заплату на автомобильную камеру. Покончив с ней, неторопливо разобрал, промыл и снова собрал карбюратор. Вытер руки ветошью и, как в прошлый раз, занялся письмом.
А эти люди, очевидно привыкнув к молчаливому, дисциплинированному немецкому солдату, свободно болтали между собой.
Вайс безразличным взглядом обводил их лица, потом переводил глаза на какой-либо сторонний предмет и снова писал, будто вспомнив нужные ему для письма слова.
Солдат, сочиняющий письмо домой, – настолько привычное зрелище, что никто из этих людей уже больше не обращал на него внимания, не замечал его. Тем более что убедились – по-русски он не смыслит ни бельмеса.
Главенствовал у них, по-видимому, тот, сухощавый, бритоголовый, с правильными чертами лица, с серыми холодными глазами и вытянутыми в ниточку бровями на сильно скошенном лбу. Когда он бросал короткие реплики, все смолкали, даже тот, с барски картавым баритоном, любитель афоризмов: «Для того чтобы убить, не обязательно знать анатомию», «Среди негодяев я мог бы быть новатором», «Дороже всего приходится платить за бескорыстную любовь».
Как-то он сказал томно:
– Кажется, я когда-то был женат на худенькой женщине с большими глазами.
Бритоголовый усмехнулся:
– И загнал ее в Бейруте ливанскому еврею.
– Ну, зачем оскорблять, – арабу, и даже, возможно, шейху.
Бритоголовый свел угрожающе брови, процедил сквозь зубы:
– Ты что мне тут лопочешь?
Обладатель баритона мгновенно сник:
– Ну ладно, Хрящ, ты прав, прав.
Сухонький, напоминавший подростка, жилистый старик с маленьким, сжатым морщинами, горбоносым лицом, спросил с кавказским акцентом:
– Шейх? Что такое шейх? Я сам шейх. Почем продал, не помнишь?
Человек с обвисшим лицом и чахлыми волосами, зализанными на лысину, только пожал плечами.
Бритоголовый сказал:
– Нам, господа, следовало бы и здесь навести порядок.
– У немцев?
– Я имею в виду русскую эмиграцию. Одних Гитлер воодушевил, вселил надежды, а другие – из этих, опролетарившихся, – начали беспокоиться о судьбе отчизны.
– Резать надо, – посоветовал старик.
– Не лишено, – согласился бритоголовый. – Я кое-кого назвал шефу, предложил наши услуги – устранить собственноручно. Это имело бы показательное значение, мы бы публично продемонстрировали нашу готовность казнить отступников. Но увы, шеф отказал. Пообещал, что этим займется гестапо. А жаль, – грустно заключил бритоголовый.
Человек с обвисшим лицом протянул мечтательно:
– А в России сейчас тоже весна-а!
– Будешь прыгать, не забудь надеть галоши, чтоб ноги не промочить.
– Я полагаю, уже подсохнет…
– Польшу они в три недели на обе лопатки.
– Ну, Россия – не Польша.
– Это какая тебе Россия? Большевистская?
– Ну, все-таки…
– И этот тоже! Заскулил, как пес.
– В каждом из нас есть что-то от животного…
– Ты помни номер на своем ошейнике, а все остальное забудь…
Сухие, пахнущие пылью лучи солнца падали на эту закованную в булыжник землю, на зарешеченные окна зданий, на это отребье, на предателей, донашивающих трофейные мундиры поверженных европейских армий. От высокого забора с нависшим дощатым карнизом, оплетенным колючей проволокой, падали широкие темные тени, и казалось, будто двор опоясывают черные рвы. Бухали по настилам сторожевых вышек тяжелые сапоги часовых. Ссутулясь, сидел Иоганн, держа на коленях дощечку с листком бумаги, и что-то старательно выводил на ней карандашом. Он тоже был тут узником, узником, подчиненным размеренной и строго, как в тюрьме, регламентированной жизни.
И все-таки он был здесь единственным свободным и даже счастливым человеком и с каждым днем в этом страшном мире все больше убеждался, что он тут единственный обладатель счастья. Счастья быть человеком, использующим каждую минуту своей жизни для дела, для блага своего народа.
Вот и сейчас, сидя на солнце, Иоганн терпеливо и старательно работал. Да, работал. Рисовал на тонких листках бумаги хорошо очиненным карандашом портреты этих людей. Каждого он хотел изобразить дважды – в фас и в профиль. Он рисовал с тщательностью миниатюриста.
Никогда раньше Саша Белов не испытывал такого трепетного волнения, такой жажды утвердить свое дарование художника, как в эти часы.
И если в искусстве ему был глубоко чужд бесстрастный, ремесленный объективизм, то сейчас только этот метод изображения мог заменить ему отсутствие фотообъектива. Он должен был воспроизвести на бумаге эти лица с такой точностью, словно это не рисунки, а сделанные с фотографий копии.
Рисуя, он должен был сохранять на лице сонное, задумчивое выражение человека, с трудом подбирающего слова для письма. А между тем от успеха его теперешней работы, возможно, будут зависеть судьбы и жизни многих советских людей.
В столовую приходила чета глухонемых. Он – плотный, плечистый, черноволосый, с крупными чертами неподвижного лица. Глаза настороженно-внимательные, с нелюдимо-враждебным, немигающим взглядом. Она – пушистая блондинка, тонкая, высокая, нервная, чуткая к малейшему проявлению к ней внимания или, напротив, невнимания. На лице ее непроизвольно мгновенно отражалось то, что ее сейчас взволновало. Это была какая-то необычайно выразительная мимика обнаженной чувствительности, отражавшей малейший оттенок переживания.
Эта пара не принадлежала к числу обслуживающего персонала. Они занимали здесь особое положение, если судить по тому, что глухонемой вел себя так, словно не замечал никого из сидящих за столом, а те не решались в его присутствии, пользуясь глухотой этих двух людей, говорить о них что-нибудь обидное.
Однажды в столовой обедал приезжий унтер-офицер – огромный упитанный баварец. Бросив исподтишка взгляд на глухонемую, он сказал соседу:
– Занятная бабенка, я бы не прочь с ней поизъясняться на ощупь.
Глухонемой встал, медленно подошел к унтер-офицеру, коротко ударил в шею ребром ладони. Поднял, держа под мышки. Снова посадил на стул и вернулся к жене. Никто из присутствующих даже не сделал протестующего движения. Продолжали обедать, будто ничего не случилось.
Иоганн знал этот способ нанесения удара, вызывающий краткий паралич от болевого шока.
Унтер-офицер с белым, мокрым от пота лицом раскрытым ртом ловил воздух. Ему было плохо, он сползал со стула.
Иоганн вывел его во двор, потом привел к себе в комнату, уложил на койку. Почувствовав себя лучше, унтер-офицер встал и объявил зловеще, что глухонемому это будет стоить веселенького знакомства с гестапо. И ушел в штаб расположения. Но скоро вернулся обратно сконфуженный, удрученный.
Постепенно приходя в ярость, он рассказал Вайсу, почему рапорт начальству по поводу нанесенного ему оскорбления был решительно отклонен. Иоганн и сам начал догадываться, что представляет собой эта странная супружеская чета.
Канарис считал себя новатором, привлекая глухонемых к агентурной работе. Он использовал их для того, чтобы в различных условиях иметь возможность узнать, о чем говорят интересующие его лица.
Находясь в отдалении от объектов слежки, эти глухонемые агенты путем наблюдения за артикуляцией губ беседующих могли точно установить, о чем они говорят. Если расстояние было значительным, применяли бинокль или специальные очки с особыми стеклами, рассчитанными на людей с хорошим зрением.
Но эта пара агентов оказалась штрафниками.
Они скрыли от своего шефа, что ждут ребенка. И, находясь за пределами Германии, рассчитывали, что женщине удастся благополучно разрешиться от беременности.
Но им пришлось вернуться до родов.
Женщину на последнем месяце беременности схватили на улице и, несмотря на то что она была агентом абвера, привезли в госпиталь, где было произведено кесарево сечение.
Женщине сказали: ребенок мертв. А за ее жизнь боролись лучшие врачи. Абвер не простил бы им потери нужного человека.
И теперь супругов выслали сюда, как злорадно сказал унтер-офицер, «для карантина». Вначале глухонемые «психовали» и даже пытались отравиться газом. Но абвер приставил к ним наблюдателей. И все их дальнейшие попытки прибегнуть к другим способам самоубийства кончались ничем, и они их прекратили, когда окончательно убедились, что от службы абвера нельзя тайно уйти даже из жизни.
Иоганн купил у дрессировщика собак выбракованного щенка и подарил его глухонемой. Вначале она колебалась, брать ли его, моляще, растерянно оглядывалась на мужа. Он кивнул. Женщина жадно схватила щенка, прижала к себе. Муж вынул бумажник, вопросительно и строго глядя на Вайса.
– Мне было бы приятно, если бы вы приняли мой подарок.
Глухонемой помедлил, спрятал бумажник, протянул сигареты. Закурили.
Вайс сказал:
– Я работаю у майора Штейнглица. Тоже абвер.
Глухонемой кивнул.
Вайс объяснил:
– Я вынужден был оказать помощь унтер-офицеру – вам могли угрожать неприятности.
Глухонемой презрительно оттопырил губы.
Женщина, держа в одной руке щенка, другую протянула Вайсу и пожала его руку. Лицо ее было нежное и невыразимо печальное.
Она сделала округлый жест над животом, покачала головой. В глазах показались слезы.
Муж сжал губы, лицо его стало жестким. Он постучал кулаком по голове, закрыл глаза, потом развел сокрушенно руками.
Вайс сказал:
– Я понимаю ваше горе. Но жить надо.
Женщина показала пальцем на себя, на мужа, потом на щенка, покачала головой.
– Да, вы правы, – сказал Вайс, – человек не животное. – Вайс помолчал, потом продекламировал: – «Человек – это лишь покрытый тонким слоем лака, прирученный дикий зверь».
Женщина брезгливо от него отшатнулась. Вайс объяснил:
– Так утверждает Эрих Ротакер, наш великий историк.
Глухонемой коснулся своего лба пальцем, потом отрицательно помахал им.
– Я тоже так не думаю, – сказал Вайс. – Но есть много людей, которые не только так думают, но и поступают так.
Глухонемой кивнул головой, соглашаясь.
Каждый вечер супруги выводили щенка на прогулку на пустынном плацу. Завидев Вайса, щенок дружелюбно подбегал к нему, и Вайс как бы невольно становился спутником этой странной пары во время таких прогулок.
Последнее время супруги стали брать с собой маленькие грифельные дощечки, на которых они быстро писали, стирая написанное влажной губкой. Это облегчало общение.
Брошенные своим несчастьем в безмолвие, эти два человека нашли друг друга, еще когда были детьми. Он, шахтер и сын шахтера, она, дочь пастора, бежали из дома, когда родители стали противиться ее дружбе с глухонемым юношей-рабочим.
В одном из подразделений абвера он стал испытателем парашютов. Хорошо зарабатывал. Совершал тренировочные прыжки в самых сложных условиях, в каких могут оказаться при заброске агенты. От нее скрывал не службу в абвере, а то, какой опасности он подвергает себя ежедневно. При неудачном прыжке получил тяжелое увечье. Понял, что, если погибнет, она убьет себя. Потом посчастливилось. Им обоим дали в абвере другую, хорошую работу. Вайс знал, что это за «хорошая» работа. Бывали во многих странах. Всегда мечтали о ребенке. Боялись только одного: чтобы не родился тоже глухонемой.
Вайс спросил:
«А если бы вы не согласились вернуться домой до рождения ребенка?»
Глухонемой быстро написал на грифельной доске: «Невыполнение» – и провел у себя по горлу ребром ладони, закатывая глаза.
Когда Вайс написал, что он из Прибалтики, женщина значительно переглянулась с мужем и быстро набросала на доске:
«Догадывались, вы не из рейха».
«Почему?»
«Некоторые слова вы произносите иначе».
«И много таких слов?»
«Нет, совсем немного. И возможно, вы произносите их правильно, но артикуляция губ иная, не всегда нам понятная».
Однажды в воскресный день глухонемая пожаловалась Вайсу на то, что муж ее не хочет молиться.
Глухонемой пожал плечами, коснулся ушей, губ и погрозил небу кулаком.
Женщина, в свою очередь, простерла к небу руку с открытой ладонью, потом показала на мужа, коснулась своей груди и, нежно улыбаясь, склонила голову.
Вайс понял ее.
Проходя мимо греющихся на солнечном припеке уже известных Вайсу диверсантов, глухонемые брезгливо отвернулись.
Когда зашли за здание флигеля, Вайс изобразил, подняв руки и приседая, приземляющегося парашютиста. Глухонемой кивнул, сделал движение, будто вынимает пистолет, и направил руку с вытянутым пальцем, будто стволом пистолета, на жену, на себя.
Вайс показал на свой погон.
Глухонемой, протестуя, закачал головой и снова показал на жену, на себя.
Вайс понял. Глухонемой объясняет, что диверсанты призваны убивать не военных, а штатских людей.
Между булыжниками на плацу росла жалкая сорная трава, но глухонемая умудрялась находить среди этой чахлой травы растения с крохотными жесткими цветочками величиной чуть больше булавочной головки, составляла из них миниатюрный букетик, вдыхала неслышный запах, блаженно закрывая глаза. Лицо у мужа при этом становилось печально-виноватым.
Вайс написал на грифельной доске: «Но вы сможете потом купить себе ферму?» Глухонемой изобразил на лице насмешливую улыбку. Написал: «Дрессировщик собак зарабатывает больше нас». Снова вытянул палец, изображая ствол пистолета, сощурился, прицеливаясь, дописал: «Вот за это хорошо платят».
Женщина, прочитав, подняла глаза к небу, потом перевела взгляд на мужа и покачала головой. И, строго смотря в глаза Вайсу, погрозила ему пальцем.
Выходит, супруги решили, что он, как абверовец, человек одной с ними профессии, но они не одобряли тех, кто убивает.
Через неделю Вайс увидел, как глухонемой в сопровождении офицера садился в машину. Лицо его было темным, угрюмым, глаза болезненно блестели.
А спустя еще несколько дней увезли также глухонемую. Вайс с трудом узнал ее, когда она шла к машине с маленьким чемоданчиком в руке. Она едва волочила ноги, голова ее никла, плечи опущены, на лоб свисала прядь, нижняя губа закушена, а лицо было, как у мертвой, серо-землистое, глаза остановившиеся. И когда в поле ее зрения попал Вайс, она, как показалось Иоганну, не поняла, кто это, – взгляд ее был тускл, невидящ.
Значит, супругов разлучили.
Теперь им, верно, предстоит работать каждому в отдельности. В качестве живых запоминающих аппаратов для визуального подслушивания.
Воздух был сырой, тусклый, влажный, из гаража остро пахло бензином, добываемым путем переработки каменного угля. Хороший румынский бензин шел только на нужды авиации.
15
Вайс неутомимо искал возможности вырваться из заточения. Раз в неделю он посылал фрау Дитмар почтительно-нежные письма. Ответа не было. Очевидно, номер полевой почты, который ему здесь дали, принадлежит какой-нибудь части, находящейся далеко отсюда. Наконец ему удалось узнать, что курьер ездит за почтой только раз в месяц. И вот наступил день, когда Иоганн получил сразу целую кучу писем от фрау Дитмар. В последнем она мельком упомянула, что к ней заходил обер-ефрейтор Бруно, справлялся о Вайсе.
Неужели Бруно?! У Иоганна от волнения даже перехватило дыхание, но, отвечая фрау Дитмар, он только как бы между прочим попросил сообщить обер-ефрейтору, если, конечно, тот зайдет еще раз, номер своей полевой почты.
Уединиться здесь было почти невозможно, пришлось воспользоваться единственным подходящим для этого местом. И там, накинув крючок на дощатую дверь с отверстием в виде сердечка, Иоганн поболтал в заранее припасенной банке кончик все того же носового платка, пропитанного химическим веществом, и написал раствором симпатических чернил между строк записки свои предполагаемые координаты, начертил схему дорог, ведущих к расположению, и указал возможное место для тайника.
На следующий день он сдал письмо в незаклеенном конверте в окошечко охранной комендатуры.
Обязанности дворника исполнял здесь пожилой угрюмый солдат, назначенный на эту должность благодаря хлопотам дочери, неотлучно находившейся в штабном флигеле.
Солдат был глуховат и потому угрюм. Хотя ему и льстило, что его дочь – старшая в женском вспомогательном подразделении, но то, что она слишком дисциплинированно выполняет любое желание офицеров, – это ему не нравилось. И когда однажды он обозвал ее шлюхой, дочь отправила его на пять суток на гауптвахту, хотя могла бы отдать под военно-полевой суд: ведь папаша был всего лишь рядовым, а она ефрейтором.
Как-то раз эта сложенная подобно атлету девица-ефрейтор, после того как Вайс вторично отремонтировал на кухне электромясорубку, поручила ему сменить спирали на специальной жаровне. На жаровне сжигались бумаги из тех, что подлежали после ознакомления уничтожению.
Вайс чинил жаровню вечером в канцелярии под надзором ефрейторши.
Она спросила:
– Хочешь выпить?
– Нет.
– Женат?
– Помолвлен. – Эту версию Иоганн выдвинул из чисто оборонительных соображений. Ефрейторша сидела на стуле, положив ногу на ногу так, что видно было, где кончались у нее чулки.
Закинув обе руки себе на шею, выставив полную грудь, она спросила насмешливо:
– И ты ей так же верен, как и рейху?
– Так же.
Ефрейторша иронически пожала плечами.
– Если она не во вспомогательных частях, то все равно, как и все женщины, призвана и отбывает сейчас где-нибудь трудовую повинность. А когда женщина работает двенадцать часов, а потом идет не домой, а в казарму, в общежитие, где другие пускают к себе ночью под одеяло своих начальников-тыловиков, рано или поздно она все равно пустит кого-нибудь под свое одеяло, как и все другие.
– Она не такая.
– Я тоже была не такая.
– Вы из деревни?
– Да.
– У вас своя ферма?
– Нет. Мы работали с отцом у господина рейхсфюрера Гиммлера, у него под Мюнхеном огромная птицеферма. Он большой знаток и любитель чистопородных индеек. К Рождеству мы их забивали и целыми грузовиками отправляли не только в Мюнхен, но и в другие города.
– У него большие доходы от этой птицефермы?
– Ха! Он теперь один из богатейших людей в империи, ферма – это так, для удовольствия.
– Вы его знали, видели?
– Да, и довольно часто.
– И какой он?
– Знаете, такой заботливый. Заболел индюк из Голландии, так он приказал оттуда прислать ему специального ветеринара-орнитолога. И тот вылечил.
– Вам хорошо платили на ферме?
Ефрейторша сказала задумчиво:
– Отец под Рождество унес с фермы несколько горстей орехов, которыми откармливают индюшек. Он хотел их завернуть в серебряную бумагу и повесить на елку.
– И что же?
– Мы встречали Рождество без отца. Его избил управляющий и запер в сарае на все дни Рождества. – Произнесла с надеждой: – Надеюсь, в генерал-губернаторстве мне дадут землю, и тогда мы с отцом заведем свою птицеферму.
– Вы на это рассчитываете?
– А как же! Я член Национал-социалистской партии, вступила еще до того, как мы стали хозяевами в Европе. Каждый из нас получит свой кусок. – Зевнула, осведомилась лениво: – Так как, угостить шнапсом? – Вайс ничего не ответил. – Если вы стесняетесь, можно пойти ко мне. – Заметила одобрительно: – Вы хороший мастер. – И тут же добавила: – Но сейчас это не имеет значения. Германия располагает таким количеством рабочих рук со всех своих новых территорий, что надо уметь только ими командовать – и все.
– Да, – сказал Иоганн, – мы, немцы, – нация господ. Ваш отец почему-то забыл об этом, когда брал орехи, предназначенные на корм для индюшек.
Ефрейторша возразила простодушно:
– Но скоро он сможет сам так же наказать батрака, когда у нас будет своя птицеферма.
– А если начнется война с Россией?
Ефрейторша задумалась, потом сказала:
– Все-таки я хотела бы получить свой кусок земли не там, а здесь, в генерал-губернаторстве.
– Почему?
– В России суровые зимы, и надо сильно утеплять птичники, это лишние расходы. – Вытянув ноги в блестящих чулках и глядя на них озабоченно, спросила: – Вы не находите, что они у меня красивые и полные, как у настоящей дамы? Так мне многие говорят. – Сказала задумчиво: – А когда я работала на ферме, были, как палки, сухие, ровные снизу доверху.
– Да, – согласился Иоганн, – здесь неплохо кормят.
Расстался он с ефрейторшей почти дружески. На прощание она сказала ему сочувственно:
– Я знала тут еще таких парней, как вы. Они не могут. Говорят, это от сильных нервных переживаний после особых заданий.
– Нет, – усмехнулся Иоганн, – что касается меня, то я не нервный, не замечал за собой ничего такого.
– Это потому, – сказала ефрейторша, – что вам не приходилось быть агентом.
– Да, – согласился Иоганн, – не приходилось. Не всем же быть исключительными храбрецами. Только вот жаль, что они кое-что теряют после этого и не могут потом обзавестись потомством.
Тема разговора, видимо, сильно занимала ефрейторшу. Она заметно оживилась.
– Мне один эсэсовский офицер доверительно рассказывал, что Герда Борман, супруга рейхслейтера Мартина Бормана, собирается обратиться ко всем женщинам Германии с призывом разрешить своим мужьям многоженство и даже сама написала проект закона. И вручила мужу личную доверенность, разрешающую ему иметь трех жен с обязательством посещать каждую семью раз в неделю.
– Ну, это так, выдумка, – усомнился Вайс.
– Честное слово, это правда, – поклялась ефрейторша и добавила серьезно: – И это было б очень патриотично со стороны немецких женщин. Мы же должны помочь фюреру заселить новые территории немцами. И нас должно быть на земле больше, чем всех других народов. Это же ясно.
– Ну ладно, пусть так, – согласился Вайс, укладывая инструмент в брезентовую сумку. Щелкнул выключателем. Спирали в жаровне, накаляясь, источали сухой жар, пахнущий горячим металлом.
Иногда по вечерам Иоганн помогал аккумуляторщику Паулю Рейсу перебирать, мыть, очищать свинцовые пластины от осадков окиси, и тогда они беседовали.
Пауль родом из Баварии, отец его – владелец небольшой бондарной мастерской, где изготовлялись не только бочки, но и резные деревянные раскрашенные кубки для пива.
Пауль толст, весел, добродушен. Он показал Вайсу значки, которые получил, выигрывая не однажды первенство на пивных турнирах. Объяснил:
– Хотя это вредно отражалось потом на здоровье, зато лучшей рекламы для бондарной мастерской не придумаешь.
В 1938 году в дни 9–10 ноября по всей Третьей империи прокатилась кроваво-черная волна еврейских погромов. Пауль в те дни приютил в мастерской семью врача Зальцмана, который некогда спас ему жизнь, сделав смелую и, главное, бесплатную операцию, когда Пауль умирал от заворота кишок. Кто-то донес на Пауля.
Он был членом Национал-социалистской партии. Предали суду чести. Исключили, сослали в трудовые лагеря.
Пауль говорил, обиженно оттопыривая пухлые губы:
– На суде чести я утверждал, что мной руководили только деловые побуждения. Я считал: мой долг Зальцману не меньше пятисот марок. Это большая сумма. Отказать Зальцману в убежище означало бы, что я решил таким образом отделаться от кредитора. Это могло подорвать доверие к отцовской фирме.
– В самом деле?
– Безусловно. Многие отделывались от своих кредиторов тем, что доносили о них что-нибудь в гестапо.