Полная версия
Щит и меч
За долгое свое пребывание на специальной службе Штейнглиц выработал правило выискивать в каждом слабости и, будучи большим знатоком всяческих мерзостей, чувствовал себя уверенно только с теми людьми, которые сами были готовы на любую мерзость. А если исследование личности в этом направлении не увенчивалось успехом, то он считал эту личность недалекой и ни на что не способной.
Вместе с тем Штейнглиц любил с гордостью повторять фашистские сентенции вроде: «Нордическое крестьянство – элита элит», «Мелкие крестьяне и юнкеры соединены общностью судеб, они – спинной хребет военной мощи страны и являются потенциальным новым дворянством земли и крови».
Сын крестьянина, он немало страдал в догитлеровские времена от пренебрежения титулованных офицеров рейхсвера. И наивно рассчитывал, что теперь крестьянское происхождение откроет ему дорогу в армейскую элиту. А то, что Вайс работал когда-то на ферме и был племянником фермерши, заставило майора отказаться от привычной подозрительности. Штейнглиц даже проникся некоторой симпатией к своему шоферу, полагая, что именно в таких, как он, и сохраняются первородная простота, покорность и доверчивость – черты, свойственные крестьянским детям, не утратившим благотворной родственной связи с землей.
Придя к этому умозаключению, майор уверовал в него как в неопровержимую истину, так же как он навсегда уверовал в выработанную его специальной службой систему, где всё – вплоть до способов возмездия тем, кто посмеет отступить в чем-либо от этой системы, – было предусмотрено заранее.
Искреннюю радость Вайса майор посчитал подтверждением того, что крестьянин – кем бы он ни был – испытывает врожденное благоговение перед своим барином, и это благоговение – свидетельство расовой чистоты немецкого крестьянства.
А Иоганн действительно очень обрадовался возвращению майора. И не собирался скрывать своих чувств по этому поводу. Радость его объяснялась тем, что ему удалось кое-что узнать о своем хозяине, и он готов был служить ему с воодушевлением, самоотверженностью и героизмом – неотъемлемыми слагаемыми, необходимыми для выполнения задания, возложенного на советского разведчика.
Помимо всего прочего, Иоганн не прочь был почерпнуть кое-что из опыта майора Штейнглица, который, хоть и впал в немилость, был одним из лучших знатоков тайной канцелярии гитлеровского Генерального штаба. Им еще предстояло схватиться в будущем, и Иоганн хотел быть во всеоружии, чтобы выйти из этой схватки победителем.
Иоганн думал обо всем этом, когда бережно вел машину, искоса наблюдая в зеркало за майором. Но лицо его пассажира сохраняло обычное холодно-замкнутое выражение.
У входа в гостиницу Штейнглиц, как всегда небрежно, сквозь зубы, не договаривая окончаний слов, процедил:
– Час ноль-ноль. С полным запасом горючего. Свои вещи – тоже.
Иоганн понял, что покидает Лодзь, и, возможно, навсегда.
13
Бедная фрау Дитмар! Как засуетилась, как горестно заметалась она, когда узнала об отъезде Вайса. Казалось, это известие расстроило ее не меньше, чем разлука с Фридрихом. Глаза ее были влажны от слез.
Иоганн невольно вспомнил, как суетилась, металась, провожая сына, мать Саши Белова, укладывала в чемодан теплое белье, шерстяные носки, уговаривала взять чуть ли не две дюжины носовых платков, совала авоську с продуктами. И сын не мог сказать ей, что должен все свои вещи оставить в специальной комнате на аэродроме, где ему предстоит переодеться и получить на дорогу совсем другой чемодан.
Иоганн вспомнил, как держался при расставании со своей матерью, которую нельзя было волновать. Она и без того была донельзя встревожена таинственной разлукой. И он бодрился, шутил, уверял ее, что теперь будет работать на засекреченном предприятии. Но мать знала, что он обманывает ее, хотя и делала вид, будто верит каждому слову сына.
Отец не мог скрыть от нее, какую гордую дорогу избрал их Саша. И она поклялась молчать, у нее хватило сил притворяться перед сыном в час разлуки. И он знал, что она будет даже лгать, уверять всех, что ее Шурику живется хорошо, рассказывать, как он там работает, на своем засекреченном оборонном заводе, придумывать письма от него. И что она будет плакать тайком от мужа, в который раз разглядывая фотографии сына…
А отец? Казалось, в тот вечер навсегда залегли у него на лице глубокие морщины. И хотя он бодрится, бормочет о том, как воевал в Гражданскую войну, о том, что он тоже парень был хват, глаза у него тоскливые и сразу понятно: не умеет старик лицемерить, притворяться для него всего страшнее. И он не верит, что его Саша, его мальчик, такой чистый, правдивый, беспредельно искренний, сможет обманывать, притворяться…
Днем Иоганн успел заскочить в контору «Пакет-аукцион» и, памятуя слова майора о маргарине, которые еще тогда подействовали на Герберта угнетающе, развязно заявил, что он приехал не за маргариновыми изделиями, а за хорошей дамской вязаной кофтой. Но тут же, успокаивая Герберта, показал бумажник.
Можно ли при отчете отнести эту сумму в рубрику «Специальные расходы», Вайс твердо не знал. Но он решился на это, полагая, что в крайнем случае, ну что ж, бухгалтер вычтет из заработной платы в десятикратном размере за неоправданный перерасход иностранной валюты.
Но не отблагодарить фрау Дитмар за все ее заботы он не мог. Она была искренне внимательна к нему. Кроме того, знакомство с ней принесло ему немало пользы, и кто знает, что еще понадобится от нее впоследствии.
И когда фрау Дитмар примеряла теплую вязаную кофту и говорила, что не решается принять такой ценный подарок, по румянцу на щеках и красным пятнам на шее видно было, как она счастлива.
Но как бы ни были трогательны эти минуты прощания, Иоганн не забыл спросить у фрау Дитмар позволения написать письмо Фридриху и поблагодарить его за гостеприимство. И фрау Дитмар дала Иоганну номер полевой почты сына, предупредив, что Фридрих не очень-то любит сам писать письма. И пообещала, что она снова напишет Фридриху, какой хороший человек жил в его комнате…
В точно назначенное время Вайс подъехал к гостинице. Вынес чемоданы майора, уложил в багажник.
– Варшава, – процедил Штейнглиц, откинулся на спинку сиденья, вытянул ноги, закрыл глаза и приказал себе заснуть. Он был горд тем, что может заставить себя спать: ведь на это способна только волевая сверхличность, каковой самонадеянно и считал себя майор.
Падал мокрый снег, земля обнажилась на проталинах, в низинах стоял туман. Холодно, зябко, уныло. Бесконечно тянулась дорога, изъязвленная воронками от авиабомб. Гулко гудели под колесами настилы недавно восстановленных мостов. В канун разбойничьего нападения на Польшу 1 сентября 1939 года большинство мостов было взорвано германскими диверсионными группами. Мелькали черные развалины зданий в уездных городишках. Через определенные промежутки времени машина останавливалась у контрольных пунктов. Штейнглиц просыпался, небрежно предъявлял свои документы, а чаще металлический жетон на цепочке, который производил на начальника патрулей весьма сильное впечатление.
Порой надписи указывали, что нужно ехать в объезд, так как дорога закрыта для всех видов транспорта. Вайс, как будто не замечая этих указателей, вскоре догонял моторизованную колонну или проезжал мимо армейского расположения, аэродрома, строительства, складских сооружений. И хотя по всему шоссе имелись дорожные знаки, обозначающие путь на Варшаву, Вайс почему-то находил повод часто сверяться с картой, особенно когда встречались объекты, привлекавшие его внимание.
Но каждый раз, прежде чем достать карту, он поглядывал в зеркало над ветровым стеклом, в котором отражалась физиономия спящего Штейнглица. Никаких пометок на карте Вайс не делал, полагаясь на свою память.
Когда подъехали к лесистой местности, патруль задержал машину. Майор показал свои документы, вытащил жетон – не помогло. Унтер-офицер почтительно доложил, что проезд одиночным машинам запрещен, так как в лесу укрылись польские террористы.
– Позор! – проворчал Штейнглиц.
Вышел из машины на обочину и потом, застегиваясь, сказал унтер-офицеру:
– Их надо вешать на деревьях, как собак. Сколько у них деревьев, столько их и вешать.
– Вы правы, господин майор. Надо вешать.
– Так что же вы стоите? Идите в лес и вешайте! – Тут он заметил, что обрызгал сапог, и приказал патрульному солдату: – Вытереть! – А когда тот склонился, сказал брезгливо: – Трус! У тебя даже руки дрожат – так ты боишься этих лесных свиней.
Но сам Штейнглиц только тогда разрешил патрульному офицеру открыть шлагбаум, когда собралось больше десятка армейских машин. И свою машину приказал Вайсу вести в середине колонны, позади бронетранспортера, и положил себе на колени пистолет. И выругал Вайса за то, что тот не сразу вынул из брезентовой сумки гранату.
Черные деревья вплотную подступили к дороге. Пахло сыростью, хвоей, и лес казался Иоганну родным. Такие же леса были у него на родине, а в этом притаились польские партизаны, не побоявшиеся вступить в мужественное единоборство с железными лавинами гитлеровских полчищ.
Как хотел Вайс услышать сейчас выстрелы, разрывы гранат, трескотню ручных пулеметов – он ждал их, как голоса друзей. Но лес молчал. Непроницаемый, темный и такой плотный, будто деревья срослись ветвями. И когда машина вновь выехала на голую равнину, Иоганну показалось, что здесь темнее, чем в лесу. Наверное, потому, что задние колеса транспортера забрызгали грязью ветровое стекло. Он хотел остановиться, чтобы вытереть грязь, но майор не позволил: боялся оторваться от бронетранспортера.
Глубокой ночью, когда до Варшавы оставалось не больше тридцати километров, Штейнглиц приказал Иоганну свернуть с шоссе. Подъехали к каким-то зданиям – очевидно, раньше это было поместье, – обнесенным высоким забором и двойным рядом колючей проволоки. Прожекторы на сторожевых вышках, установленных по углам забора, заливали все вокруг ослепительным мертвенным светом. У ворот их задержали. Охрана очень тщательно проверила документы майора и пропустила машину только после того, как караульный офицер по телефону получил на это разрешение. Во дворе Штейнглица встретили люди в штатском. Он почтительно откозырял, и они все вместе ушли. Иоганну отвели койку в общежитии невдалеке от гаража, где стояло множество новых машин лучших немецких марок.
Это расположение, загадочное, уединенное, внешне напоминавшее и тюрьму и лагерь, не было ни тюрьмой, ни концлагерем. Но здесь были сконцентрированы самые совершенные технические средства охраны: ток высокого напряжения, включенный в ограду из колючей проволоки, трубчатые спирали Бруно, система металлических мачт с прожекторами, позволяющая в любое мгновение залить беспощадным светом всю бывшую помещичью усадьбу или осветить любой ее уголок, и незримые лучевые барьеры, отмечающие с помощью вспышек сигнальных ламп каждого, кто входил в здание или выходил из него, и все собранные здесь достижения человеческой мысли точно и слаженно служили одной цели: намертво отрезать этот кусок земли от внешнего мира.
Только солдаты охранного подразделения носили военную форму. Те, кому они подчинялись, кто властвовал здесь, были в штатском, и только по степени почтительности, проявляемой к этим штатским, можно было определить, как высока должность, которую они занимают. Ни один из них не скрывал своей военной выправки и права командовать другими, такими же штатскими, отличавшимися лишь более щегольской выправкой. Подчиненные штатские напоминали узников, добровольно заточивших себя в каменных флигелях. Они были заняты весь день и лишь после обеда, а некоторые только после ужина, прогуливались по каменным плитам внутреннего дворика, отделяющего эти флигели от хозяйственных зданий.
Те же из штатских, кто имел право общаться с внешним миром, подвергались при выездах проверке нескольких патрульных постов. Эти посты обслуживало специальное подразделение СС, которому, по-видимому, и была поручена внешняя охрана.
Очевидно, эсэсовцы не подчинялись властям расположения, так как бесцеремонно освещали фонарями лица пассажиров любой выезжающей или въезжающей машины, забирали документы, уносили в комендатуру для проверки и не торопились их вернуть. А когда возвращали, даже если проверенный оказывался весьма высокопоставленным лицом, козыряли небрежно и независимо.
Свободное передвижение Вайса по территории было крайне ограниченно: хозяйственные постройки, плац, вымощенный булыжником, – и все. Он не имел права переступать за пределы этой черты. Незримые границы сторожила внутренняя охрана; у каждого пистолет, граната в брезентовом мешочке, автомат.
Для чего все это, Иоганн пока не мог выяснить.
Все тут держались нелюдимо. Иоганну казалось, что его окружают глухонемые. Даже общаясь между собой, эти люди, приученные к молчанию, охотнее прибегали к мимике и жестикуляции, чем к простым человеческим словам.
В гараже лежала целая стопа железных номерных знаков – после каждого длительного выезда номер на машине меняли. Несколько раз Иоганн видел, как перекрашивали почти новые машины. У трех легковых стекла были пуленепроницаемые, у двух – такие, что сквозь них не рассмотришь внутренность кузова, за исключением, конечно, ветрового стекла.
Ел Вайс в столовой, вместе с теми, кто, как и он, не имел права выходить за пределы незримой границы. Система питания построена была на самообслуживании. Ели подолгу и много, молча, не проявляя никакого интереса друг к другу. Несколько девиц с мужскими повадками из подразделения вспомогательной службы, такие же вымуштрованные, как и все здесь, с сытыми, равнодушными лицами не оживляли общей унылой картины. Когда какую-нибудь из них тискали за столом, девица, не меняясь в лице, спокойно, как лошадь в стойле, продолжала есть. А если это мешало поглощать пищу, она так же молча, с силой отталкивала ухажера.
За ужином давали шнапс, иногда пиво, и можно было сыграть в кости на свою порцию. И если кто-нибудь уступал выпивку девице и та принимала ее, вокруг начинали хихикать и поздравлять расщедрившегося со свадебным удовольствием.
Но и этого развлечения хватало на минуту, не больше, а потом все снова смолкали и не обращали уже никакого внимания на пару, которую только что грубо вышучивали.
Прошло много дней, а майор Штейнглиц не давал о себе знать. Жизнь в этом странном заточении изнуряла Иоганна своим тупым, бессмысленным однообразием. Он даже не мог выяснить, что это за соединение, кто его обслуживает, чем здесь занимаются люди.
Как-то в кухне испортился электромотор, вращающий мясорубку. Иоганн вызвался починить его и починил. Повар кивнул головой – и все. Ни одного слова ни от одного из окружавших не услышал Иоганн, хотя работал на кухне больше трех часов, а народу здесь было достаточно. И когда он помогал механику гаража, тот охотно принимал его услуги, но благодарил тем же молчаливым кивком.
Одиночество, бездеятельность, бессмысленность пребывания тут делали его жизнь все невыносимей.
А Штейнглиц то ли забыл о существовании Вайса, то ли навечно сдал его в эту часть – ни у кого нельзя было ничего выведать.
Каждое утро в отгороженный колючей проволокой загон приходил дрессировщик собак со своим подручным.
Толстый, коротконогий, с мясистыми плечами, дрессировщик в одной руке держал плеть, а в другой – палку с кожаной петлей на конце. Одет он был в белый свитер, кожаную коричневую жилетку, замшевые залоснившиеся шорты, толстые шерстяные носки, бутсы на шипах и тирольскую шляпу со множеством значков. Лицо холеное, профессорское, всегда чисто выбрито.
Что за человек подручный, понять трудно. Настоящее живое чучело. Стеганый брезентовый комбинезон с проволочной маской фехтовальщика на лице. Шея, словно колбасными кругами, обмотана брезентовым шлангом, набитым опилками. Низ живота защищен фартуком, выкроенным из автомобильного баллона, поверх фартука – брезентовый плоский мешок.
Дрессировка была незамысловатой. Пока подручный шел по ровной линии, собаки покорно сидели у ног дрессировщика. Стоило подручному сделать резкое движение в сторону, как собаки бросались на это живое чучело и начинали рвать круги шланга, набитые опилками, и висящий на фартуке, защищающем низ живота, брезентовый мешок.
Если собаки сбивали подручного с ног и, не обращая внимания на команду, продолжали рвать, дрессировщик разгонял их ударами плети, а самому свирепому псу накидывал на голову кожаную петлю, прикрепленную к палке, и оттаскивал в сторону.
Дрессировщик и его подручный никогда не разговаривали. Команда подавалась собакам не словами, а свистком.
Однажды, когда подручный завизжал от боли, дрессировщик, против обыкновения, не сразу разогнал озверевших псов, а выждал некоторое время и, после того как они разбежались, ударил, тщательно примерившись, поваленного на землю окровавленного человека тупым носком бутсы.
Заметив, что Вайс наблюдает за ним, дрессировщик начал вежливо здороваться и всегда первый говорил: «Доброе утро» или «Добрый день».
Как-то он подошел к проволочному забору, спросил:
– Красиво? – Похвастал: – Эти животные послушны, как дети. Нужно только иметь талант, волю к власти. – Пожаловался: – Сейчас стало трудно доставать хорошие экземпляры. Во всех ведомствах по делам военнопленных при ОКВ и штабах округов завели теперь собственные питомники. И это похвально. Хороший пес может так же нести службу, как хороший солдат.
Вайс показал глазами на собак:
– В таких шубах им русский мороз не страшен! Как вы думаете?
– Конечно, – согласился дрессировщик. Осведомился: – Вы не любите холода? – Утешил: – Фюрер обещал молниеносно разделаться с Россией. Надо полагать, Рождество там будут праздновать только наши гарнизоны…
– О да, безусловно, – поддакнул Вайс.
Вот еще одно подтверждение опасности, нависшей над его страной. Что ж, можно было бы информировать Центр и о том, что военное министерство Германии даже собак уже мобилизовало для Восточного фронта.
Инструктор-наставник как-то сказал Александру Белову:
– Ну что ж, если начнется война – долг чекиста спасать армию, народ от подлых ударов в спину. А для того чтобы предотвратить такие удары, нужна всеведущая зоркость наших людей, работающих на той стороне. Вот тебе вся твоя долговременно действующая директива. Простая и ясная как день. А приложение к ней – разумная инициатива, смекалка и твердое сознание того, что за каждую каплю крови, пролитую советскими людьми, мы несем особую ответственность – каждый из нас лично, где бы он ни находился…
14
К хозяйственным постройкам примыкал двухэтажный каменный флигель, надежно укрытый высоким забором со свисающим карнизом, оплетенным колючей проволокой. Три раза в день открывались ворота в этом заборе, чтобы пропустить термосы с горячей пищей, которую возили из кухни. По субботам к термосам прибавлялся ящик с бутылками пива и водки. И только один-единственный раз в день – в шесть часов утра, когда было еще сумеречно, – из этих ворот выходили строем восемь человек в трусах и, какая бы ни была погода, проделывали на плацу гимнастические упражнения. Потом снова строились и скрывались за воротами.
Это повторялось шесть дней. А на седьмой, в воскресенье, они приходили после обеда на грязный, мощенный булыжником плац и усаживались на брошенные возле гаража старые автомобильные покрышки с таким видом, будто выползли сюда отдохнуть после тяжелой работы. Одеты они были в трофейные мундиры разгромленных гитлеровцами европейских армий – кто во французский, кто в датский, кто в норвежский. У некоторых одежда была смешанной, – скажем, брюки от французской формы, а китель английский.
Кто были эти люди? По приказу они не должны были ничего знать друг о друге, не имели права знать, а за попытку узнать им грозило жестокое наказание.
Люди без родины. Нет у них имен – только клички. Нет прошлого. И не будет будущего. Они знали, что народ, имя которого было записано в их анкетах, хранимых специальной службой, не простит им преступлений против его чести и свободы. Впереди одно: к репутации негодяев предстояло прибавить славу палачей.
Их хорошо знали берлинская, мюнхенская, гамбургская криминалки. Некоторым из них понадобилась бы вторая жизнь, чтобы отбыть наказание за все черные дела, которые за ними числились.
Не было закона, который охранял бы их права, и не было страны, где бы они не нарушили закона.
И чтобы оказаться вблизи этих людей и понять, кто они, Вайс придумал себе на воскресенье работу в гараже.
Он оставил ворота распахнутыми. И услышал русскую речь, русские слова, не видя еще, кто их произносит.
Приглушенный баритон, заглатывая букву «р», лениво мямлил:
– В сущности, имеются четыре защитных механизма, маскирующих страх смерти: секс, наркотики, крайний рационализм и агрессия.
– Фрейд, – вставил кто-то небрежно.
– Возможно. И поскольку концепция «каждый человек – мой враг» – главный фокус мышления, убийство ближнего и дальнего не только современно, но и необходимо для сохранения общества…
– Научился креститься обеими руками. Ты бы лучше о бабах, – посоветовал кто-то сиплым голосом.
– Извольте, – согласился баритон. – Тут я видел пожилую фею с развитыми до неприличия, ну прямо как галифе, бедрами. Представьте, отвергла в силу моей расовой неполноценности.
– Ты бы за свои дела попросил звание арийца.
– Я напомнил шефу о своих заслугах, но он в крайне нелюбезных выражениях обещал меня повесить, если я еще хоть раз попробую заикнуться.
– Только правда убивает надежды, – высокопарно заметил баритон. – Оставьте Зубу его заблуждения о себе самом. Пусть живет на благо Германии – нашего великого союзника. Что касается меня, то я никогда не испытывал потребности в высокоморальных поступках и, надеюсь, не испытаю.
– А суд Божий?
– Я рассчитываю, что Всевышний разделяет мою концепцию.
– Ты бы не ножом, а пером зарабатывал. Почему бросил?
– Не бросил, а выгнали. Неосмотрительно осуществил молниеносный способ обогащения. Слишком шумный процесс получился. Возможно, если б отправил в небытие соотечественницу, а не немку, все б и обошлось.
– Сколько тебе дали?
– Смягчили. Я утверждал на суде, что любил старуху бескорыстно. А убийство совершил в состоянии аффекта, вызванного ревностью.
– И долго ты с ней путался?
– Познакомился в цирке, когда выступал в труппе наездников под предводительством Шкуро, а раззнакомился через год-полтора.
– Побатрачил…
– Что ж, постигла судьба Германа из «Пиковой дамы»: ни денег, ни старушки.
Сиплый проговорил задумчиво:
– А все-таки есть в этом какое-то мистическое совпадение… Николая сослали в Тобольск, в нескольких верстах от него село Покровское – родина Гришки Распутина. – Вздохнул: – Эх, Россия!
– Я попрошу! – визгливо вступил тенор. – О государе императоре…
– Брось! – спокойно отпарировал сиплый. – Да не махай кулачишками. Дам по харе так, что потом, как после пластической операции, ни один мужик не узнает бывшего своего барина.
– Узнают! – зловеще пообещал тенор. – Узнают…
– Так тебе немцы и отдадут усадьбу, держи карман шире!
– Господа, – баритон звучал барственно, – вы слишком далеко зашли, вы не имеете права обсуждать планы Германии в отношении бывшей территории России.
– А кто накапает?
– А хоть я, – ответил баритон. – Я. Если, конечно, ты не доложишь раньше.
– Сволочь!
– Именно…
Кто-то рассказал:
– Когда я отбывал срок в Бремене, нас гоняли на работы в оружейные мастерские, а потом, прежде чем пропустить обратно в камеры, просвечивали каждый раз рентгеном: проверяли, не спер ли кто-нибудь инструмент из цеха. А говорят, будто облучение отрицательно отражается на способностях.
– А на черта тебе эти способности?
– Ну, все-таки…
– А я, господа, первое, что сделаю, – закажу щи и расстегай. Ну такой, знаете…
– Ты лучше жри поменьше. Не набирай лишнего веса. Будут кидать с парашютом – ноги переломишь. Со мной был такой один субчик – сразу ногу себе вывернул. Пришлось исцелить – из пистолета.
– Ну и дурак!
– А что? На себе тащить в советскую больницу?
– А ты бы, как хирург, – ножичком!
– Эх ты, мясник!
– Будь спокоен, если попаду тебе в напарники, облегчу бесшумно.
– Если я тебя раньше на стропе не вздерну.
– Ну зачем опять грубости? – умиротворяюще проговорил баритон. – Весна, скоро пасхальные дни.
– А где ты их праздновать будешь?
– Где же еще, как не в российских Рязанях?
– Вот и отволокут тебя в Чека. Будет тебе там Пасха!
– НКВД, – строго поправил тенорок. – Не надо быть такими отсталыми.
– Вызубрил…
– А что ж, с двадцатого года дома не был.
– Ничего, не плачь. Скоро обратно кинут.
Вайс вышел из гаража с надутым баллоном в руках, сел невдалеке от этих людей и внимательно осмотрел баллон, будто искал на нем прокол. Потом прижал баллон к уху и стал сосредоточенно слушать, утекает воздух или нет.