Полная версия
Деревянная грамота
Данила уж было обрадовался – наконец хоть кто-то поучит сбрую шить и чинить. Но дед, отлучившись, вернулся со своим любимым лукошком, в котором лежало доверху разного добра, завернутого в холстинки и разложенного по ларчикам.
– Давно пора тут разобраться, – ворчал дед, выкладывая на узкий стол все это имущество. – Вот кто бы мне объяснил, с чего серебро чернеет? Не от сырости же? Вдруг назавтра государь в поход подымется, а у нас не серебро, а хуже грязи подзаборной…
Он стал выкладывать конские оголовья, решмы, бубенцы, что цепляют для звона на конские запястья, гремячие цепи из крупных колец, заменяющие поводья, отдельные чеканные бляхи от ремней.
– И вот чем мы государю сбрую-то украшаем… – Дед Акишев открыл ларчик. – Вот его любимые подвесочки.
Данила не понял – за что их любить? Невидные, не блестящие, что-то тускло-коричневое в серебро оправлено… С острыми кончиками…
– Медвежьи когти это, дурень, – беззлобно объяснил дед. – Сам государь зверя добыл. Большой зверина попался, чуть рогатину не сломал. Государь велел когти в серебро обделать и к сбруе привешивать. Гляди, когтищи-то! Матерый был медведь!
Данила даже рот приоткрыл – оказывается, государь и на медведя хаживал! А он-то думал – все лишь соколами балуется.
– Стало быть, почистишь серебро-то, чтобы сверкало. На оголовье видишь – орел? Чтоб от него искры сыпались!
И все утро Данила добывал эти самые искры…
Ближе к обеду решил поискать Тимофея.
Аргамачьи конюшни были невелики, особо спрятаться негде, притом – на кремлевских задворках, где не только трудились, но и жили в хибарках государевы людишки – пекари, мовники и мовницы, птичницы, весь кухонный чин, даже иные истопники, а истопник в государевых покоях – лицо важное, он не только печами заведует, а и у дверей стоит, стражу несет. Там же в крошечных избушках ютились и местные нищие – чтобы не так далеко было бегать к папертям кремлевских храмов. Один такой домишко, совсем закопченный, занимали Тимофей и Семейка. Чтобы туда перебежать, и одеваться не нужно было – он стоял прямо в конюшенной ограде. Однако бегать сейчас Даниле было несподручно, и он накинул на плечи тулупчик, тот самый, которым год назад снабдили добросердечные девки с Неглинки, и не за услугу, а потому, что стал богоданным крестным сыночка их подружки, Федосьицы.
У самых дверей он увидал Богдана Желвака. Тот нес Тимофею лубяной короб, откуда торчали досточки.
– Принимай гостей! – велел Богдаш, отворяя дверь.
– Принес, что ли? – буркнул занятый делом Тимофей. – Ставь-ка сюда.
Конюхи всякие ремесла знали, не только сбрую – кафтан могли сшить, были такие, что книги переплетали. А иные промышляли изделиями из слюды.
Конечно, изготовить преогромный церковный выносной фонарь-иерусалим, размером поболее ведра, целый терем со слюдяными стенками, с налепленными на подкрашенную зеленым и рудо-желтым слюду прорезными железными кружочками, не всякий умелец мог – да и не так много тех иерусалимов требовалось. А окошко соорудить – это умели многие, и особо удачно трудился Тимофей Озорной.
Данила с Желваком как раз и застали его за делом – Тимофей на доске будущее окошко выкладывал, небольшое, в высоту не выше аршина. Посередине он замыслил круг из многих частей, вписанный в сетку из прямоугольных кусочков, и вот теперь подбирал все это добро по размеру.
– Безнадежное твое ремесло, – сказал Данила, насколько мог, прямо, ведь он только учился разговаривать со взрослыми мужиками на равных, и иногда получалось не совсем учтиво. – Через пяток лет никто о слюде и не вспомнит, все стекло в окна повставляют. Вон государь в Измайлове стекольный завод затевает – и кому на Москве тогда твоя слюда понадобится? А черный люд так и так бычьим пузырем или деревянной задвижкой обходиться станет.
– Никакое стекло тебе такого блеска не даст, как слюда, – отвечал Тимофей. – Иной кусочек, как поглядишь, радугой играет, неяркой такой, легонькой. И нежность есть в слюде…
Данила даже голову набок склонил и рот приоткрыл, услышав от Озорного вовсе неожиданное слово про нежность. А тот, сочтя, что высказал все необходимое, опять занялся слюдой, бережно перекладывая кусочки толстыми, темными, с обгрызенными ногтями, пальцами. Эти пальцы могли так зажать конские ноздри, что здоровый жеребец, от резкой боли теряя сознание, валился к ногам конюха. Они без особой натуги выправляли погнувшееся кольцо сбруи. И они же, поди ты…
– Ничего более не скажешь? – как бы напомнил Желвак.
– А чего тут говорить? К вечеру прошу откушать, чем Бог послал! – с неожиданной учтивостью предложил Озорной и объяснил удивившемуся было Даниле. – Именины у меня. Апостол Тимофей сегодня.
– А ты не в честь Тимофея ли Сицилийского крещен? – почему-то забеспокоился Богдаш.
– А коли бы и так? Не к добру это?
– Меж ними два дня разницы всего. А святого своего праздновать нужно, – строго сказал Богдаш. – Тебе-то хорошо, у тебя святой правильный…
– Да будет тебе причитать, – одернул подкидыша Тимофей.
Желвак потому и звался Богданом, что это имя давали парнишкам от неведомых родителей, выкормленным в богадельнях и отданным на воспитание приемным отцу-матери. И места были в Китай-городе для такого богоугодного дела – три крестца, Варварский, Никольский и Ильинский, где накануне Семика бездетная чета могла выбрать себе из стайки младенцев подходящее чадо.
– Так коли у тебя именины… – начал было Данила радостно, и тут Богдан несильно дернул его за рукав шубы, он и заткнулся.
– Пойдем, не станем мешать, – велел Желвак. – Тимофей к пятнице сделать подрядился, а я ему только сейчас весь приклад для переплета принес.
Они вышли на морозец. Данила вдохнул полной грудью – все же в избушке было и тесновато, и душновато, да еще Семейка что-то мастерил из кожи, так что кислятиной хорошо подванивало.
– Ходить-то можешь, убогий? – грубовато осведомился Богдаш.
– Да кое-как волокусь, – не проявляя к самому себе ни малейшей жалости, отвечал Данила.
За жалость Богдаш бы уж наверняка сказал что-нибудь этакое…
– До торга дойти?
Данила сообразил – следовало купить в подарок имениннику хотя бы большой калач. Тащиться через весь Кремль ему совершенно не хотелось, но выглядеть в глазах Желвака (когда были прищурены – прямо ледяной стынью от них тянуло, так казались светлы и беспощадны) неженкой и болезным дитятком Данила не смел.
– Дойду, чего уж там!
Они пошли мимо государева дворца, меж Благовещенской церковью и колокольней Ивана Великого, вышли к Спасским воротам и оказались на Красной площади, как раз напротив Лобного места. Сейчас, когда никакой торговой казни там не вершилось, вовсю гудел обычный для этого времени дня торг.
Богдаш шел впереди, прокладывая путь, и с высоты своего немалого роста оглядывал ряды. Горд был – не подступись, девичьих взглядов и замечать не желал. Когда бойкая, совсем еще юная женка, оказавшись рядом, как бы ненароком ему на ногу наступила, назвал дурой – негромко, да с превеликим презрением. Данила шел следом, дивясь – да что тому Желваку за вожжа под хвост попала? Вроде иногда и рассказывал он, что нашел-де себе чистую бабу, вдову, у таких-то бояр служит, а поглядеть – так он, дай ему волю, всех баб, как тараканов, бы потравил…
– Челом вашим милостям! – Приветствовавший конюхов мужик, невзирая на тесноту, поклонился в пояс.
– И тебе! – отвечал Богдаш. – А кто таков – прости, не признаю.
– Да Третьяк я!
Данила разулыбался – сам не думал, что так обрадуется скомороху. Даже вышел из-за Желваковой спины, протянув руки. Обнялись, да так крепко – Третьяк крякнул.
– Ну, заматерел ты, совсем медведище!
– Силушка по жилушкам, – неожиданно во всю дурь треснув Данилу по плечу, подтвердил Богдаш. – С конями управляется – любо-дорого поглядеть! Они при нем тише воды, ниже травы!
И вот всегда ведь он так – начинал было издевку, да и замолкал, а ты гадай, мучаясь, – подымет на смех или не подымет?
– Его дело молодое, – согласился Третьяк. – Ничего, и усы еще наживет! И девки за ним стадами ходить будут.
Тут Данила окаменел.
Настасья!
Коли Третьяк на Москву приплелся – стало быть, к Масленице, представления устраивать и денежки зарабатывать. И не один ведь! Не иначе, вся ватага где-то сейчас поблизости… и Настасья!.. Ведь это не его, а ее ватага!.. Она их всех привела!..
Нельзя сказать, что парень так уж часто вспоминал Настасью. И без нее забот хватало. Удовлетворив свое любопытство по части женского пола, он как-то сразу успокоился, словно бы пометил в длинном списке неотложных дел: выполнено. То чувство, внезапное и кратковременное, что кинуло его к Федосьице, растаяло льдинкой в кипятке. Федосьица была зазорная девка, доступная каждому, кто уговорится жить с ней, кормить-поить, прикупит одежек. Дед Акишев, глядя, как парень, еще недавно числившийся в сопливых придурках, все больше делается похож на мужика, вполне определенно обещал следующей осенью женить. И вот, пребывая между Федосьицей и обещанной невестой, Данила был спокоен… был бы спокоен, кабы не…
Ну да, она, ведьма, налетчица, сумасбродная, как все девки с Неглинки вместе взятые, дерзкая, отчаянная и в смехе, и в горести…
Как-то она приснилась. Наутро, вспомнив сон, Данила густо покраснел. Долго думал – нужно ли о таких видениях докладывать попу на исповеди… Решил не смущать попа.
– Толку с тех девок!.. – буркнул Богдаш. – А что, как ватага? Филатка? Лучка?
Про Настасью не спросил, словно ее и на свете не было! Словно и не ее спасал в ночном лесу от налетчиков Гвоздя…
– Собрали мы к Масленице ватагу, – отвечал Третьяк. – Даже с Томилой помирились. Да только сдается, что напрасно. Вы его тут часом не встречали?
– Где, на Москве? – пока Богдаш собирался спросить, что еще за Томила, выпалил Данила. – Так Москва велика, а мы-то все больше в Кремле, на конюшнях.
А сам подумал, что неплохо бы заманить того Томилу именно к конюшням и кликнуть Тимофея с Желваком.
Данила прекрасно помнил, как скоморох пытался оскорбить Семейку, как нарочно напился в «Ленивке», чтобы не сопровождать в опасном деле Настасью. И если бы конюхи легонько поучили его уму-разуму – ему бы это лишь на пользу пошло.
– Да ведь у самого Кремля-то я его, дурака, и потерял. Шли вместе, я отвернулся, знакомцу поклонился, а он и пропал! – пожаловался Третьяк. – У нас на него вся надежда была, он же голосистый! Прибаутки все знает, потешки, поет, пляшет. Не иначе – бойцы сманили! Им ведь тоже скоморох нужен, накрачей – в накры бить. И ведь уж совсем срядились, и слово дал, что с другой ватагой не пойдет…
– Коли найдем – куда присылать? – спросил Богдаш.
Третьяк задумался.
– Да он, поди, и сам знает, где нас искать, – осторожно сказал скоморох.
И то верно – мало ли кто признает его в толпе. Скоморохам на Москве бывать не велено. От случайного зловредного знакомца убежать нетрудно. А вот коли такой знакомец услышит и запомнит место сбора – быть беде!
Третьяк обещал прислать за конюхами, когда на Масленицу начнутся представления. Праздник длится неделю, весь город шумит и гудит, за всяким бездельником, питухом и горлопаном стрелецкие караулы не угонятся, сами, поди, к последнему деньку ногами кренделя выписывать станут. Вот и повезет, с Божьей помощью, показать свое мастерство, потешить москвичей да и денежек набрать побольше…
Расставшись со скоморохом, конюхи пошли выбирать большой нарядный калач в два алтына ценой. Перебрав и перетрогав немалое количество этого добра, изругав матерно пятерых сидельцев и получив в ответ пуда полтора того добра, что на вороту не виснет, взяли самый упругий, самый румяный.
– У меня тесто скважистое, – хвалился продавец. – Мой и за неделю не зачерствеет!
Подарок поскорее, пока хватает силы удержаться и не отломить кусочек, понесли в Кремль.
– Семейка сказывал, по-татарски «калач» значит – будь голодный. Должно быть, даже если сыт по горло, увидишь – и есть захочешь, – объяснил Богдаш. – Давай, поторапливайся! Не то за другим калачом возвращаться придется!
Словно напрочь забыл, что Данила хромает!
Стараясь идти ровно, Данила поспешал следом. Не хныкать же – подожди, дяденька, ножка болит! А тут еще и снег с неба рухнул – как будто нарочно его там неделю копили да весь на Красную площадь и вывалили. Поневоле спешить нужно – такой здоровый калач за пазуху не спрячешь.
У Никольских ворот кто-то пихнул Данилу в бок. Человек, видать, спешил, да только семь раз подумать надо, прежде чем с государевыми конюхами так обходиться. Данила рванул наглеца за рукав, норовя поставить к себе лицом, и тот, скользя, повернулся. Но тут же стряхнул с себя Данилину руку и, боком ввалившись в толпу, замешался в ней, пропал за снегопадом.
– Томила! – крикнул парень.
– Чего орешь? – обернулся к нему Богдаш.
– Я Томилу видел!
– Ну и что? Невелико сокровище, чтобы из-за него глотку драть. Третьяк его потерял – он пусть и орет.
– Я его добуду! – грозно заявил Данила. И кинулся следом.
О том, что Томила дружил с кулачными бойцами, был своим человеком в их любимом кружечном дворе, «Ленивке», да и сам считался бойцом не из последних, Данила не то чтобы не подумал, нет, скорее даже очень хорошо об этом подумал. Да ведь он шел не один и был уверен, что Богдаш его в беде не бросит. А Богдан Желвак – косая сажень в плечах и злость в драке неописуемая. Как будто всему миру мстит за то, что рос подкидышем в богадельне.
Данила не ошибся – Богдаш поспешил следом.
– Ишь, уковылял! – Товарищ поймал его за плечо. – На кой тебе тот Томила? Взять его разве к Тимофею, заставить срамные песни петь?
– Гляди ты – к Земскому приказу прибился!
Томила и впрямь был обнаружен у самого приказного крыльца. Но наверх всходить не стал, а сразу затесался в толпу челобитчиков. Ростом он был с Желвака, и его высокий остроконечный меховой колпак торчал приметно.
– Может, с кляузой туда приплелся?
– На Третьяка с ватагой, что ли, просить?
Сама мысль, что скоморох открыто зайдет в приказ и станет там пространно излагать свои скоморошьи беды, насмешила конюхов чрезвычайно.
Они вошли в Никольские ворота и через весь Кремль направились к Аргамачьим конюшням. Там припрятали калач и занялись обычными своими делами – уж чего-чего, а дел на конюшнях всегда хватало.
Вечером собрались в Тимофеевой избенке. Были позваны дед Акишев, без которого ни одно празднование не обходилось, и кое-кто из стряпчих конюхов. Данила, как самый младший, был на подхвате и помогал накрыть на стол.
Это было нехитрое мужское застолье – с солеными огурцами да рыжиками, с квашеной капусткой, с мясным пирогом, все – покупное, с торга, и лежали посередке пять румяных дареных калачей, одинаковых, как будто один пекарь лепил.
Наконец, когда все миски, чарки, баклажки и сулейки уже стояли в должном порядке, Данила присоединился к старшим.
Разлили по чаркам зеленоватое вино, поднесли к губам и дружно повернулись к имениннику. Сейчас бы полагалось первым делом выпить за царя-батюшку, потом за все царское семейство, и добраться до Тимофея понемногу, когда уж большая баклага будет на исходе. Но все за столом были свои, долго засиживаться и много пить не собирались. Опять же – не пированье, чтобы свято порядки соблюдать.
– Быть добру! – сказал Тимофей и совсем было отхлебнул вина, но в дверь постучали.
– Заходи, добрый человек! – позвал именинник.
Дверь приоткрылась, но гость на пороге не встал. Он глядел из холодной темноты, словно требуя, чтобы к нему туда вышли. И лицо гостя было собравшимся знакомо – Семейка, поставив чарку, направился в сени. Просовещался он с гостем недолго, выпроводил его, вернулся и сказал:
– Велено в Верх поспешать. Тебе, Богдаш, Тимоше, мне и Даниле.
– На ночь глядя? Ишь, неймется им! – удивился было Родька Анофриев, но удивление было с изрядной долей зависти – его-то, питуха ведомого, никто за важным делом в Верх не позовет…
– Быть добру! – упрямо повторил Тимофей и единым духом выпил чарку. – Ешьте, пейте, гости дорогие. А мы, может, еще и вернемся.
Приказ тайных дел размещался при самых государевых покоях, чтобы дьяк Дементий Башмаков со своими подьячими всегда был под рукой.
Конюхи прошли узким и низким коридорчиком, встали перед дверью с полукруглым верхом и, как по приказу, перекрестились. После чего Тимофей, как самый старший, поскребся ногтем.
– Заходите живо! – велел Башмаков.
Он был в покоях один, и по лицу видно – сильно чем-то озадачен. Настолько озадачен, что четыре человека ему в пояс поклонились, а он на них и не взглянул, уставясь в разложенные по столу столбцы.
– Твоя милость звать изволила? – обратился Озорной.
– Поближе подойдите, молодцы…
Дьяк поднял голову и поочередно поглядел в глаза Богдану, Тимофею, Семейке и Даниле.
Данила не впервые видел этого человека, еще довольно молодого для такой важной должности. С виду Башмаков был невысок, не румян, вообще неприметен, и, случись Даниле выбирать для него наряд к лицу, ходить бы дьяку в потертой ряске, в клобучке, в смирном платье. Ему, с его ранней плешью, хоть скуфеечку бы носить, из-под которой благопристойно свисали бы легкие светлые волосы. Однако, несмотря на зиму, был он в покоях без головного убора.
Конюхи встали перед столом. Встал и он – ростом вровень с Семейкой, а уж на Данилу ему приходилось глядеть снизу вверх, за последние месяцы парень вершка полтора, не меньше, прибавил.
– Такое дело, молодцы. Не для лишних ушей… – Башмаков задумался. – Слыхали, что сегодня на торгу было?
– Нам по торгу разгуливать некогда, мы государеву службу исполняем, – ответил за всех Озорной, как если бы и не он полдня возился с заказанным слюдяным окошком, отняв это время у бахматов и аргамаков.
– Это славно. Так вот – на торгу грамота сыскалась, писанная закрытым письмом, вдобавок – деревянная. Попала она в Земский приказ. Там дурак-подьячий вздумал ее в печатню на Никольской снести, чтобы определили, откуда такая взялась. А как из печатни выходил – тут на него напали и грамоту отняли. И где она теперь – неведомо.
– Деревянная грамота? – переспросил Богдаш, словно бы не веря ушам.
– Вроде книжицы, и вся исписана письмом затейного склада. Мне эта грамота нужна.
– Как же мы, батюшка Дементий Минич, ее сыщем? – Тимофей даже развел руками. – Мы и вообще в грамоте-то не сильны! Пусть бы твоя милость побольше рассказала!..
– Сам бы я желал побольше знать… – тихо сказал на это Башмаков. – Видите – не подьячих своих посылаю, не Земского приказа дураков! Кроме вас, молодцы, некого, потому что дело, может статься, государственное. Более не скажу. И вы тоже не спрашивайте. Найдете грамоту – награжу по-царски.
– Коли не твоя милость – кто нам расскажет, где грамота сыскалась, как снова пропала? – задал разумный вопрос Семейка.
– Вот сказки, что в Земском приказе от тех двух дураков отобраны, – Башмаков подвинул к Семейке лежащие на столе столбцы. – Я бы вас с ними свел, да только нельзя, чтобы хоть одна живая душа знала, что я вас искать грамоту послал. От нее дорожка, может, к Посольскому приказу тянется, а может, и повыше…
Конюхи переглянулись.
– Так твоя милость нам с собой, что ли, столбцы дает? – спросил Тимофей.
– Посидите над ними, подумайте. Завтра спозаранку пусть… – Башмаков на миг запнулся, припоминая имя. – … Данила принесет. Истопнику моему Ивашке передаст. А теперь ступайте. И открыто ко мне по этому делу не ходите. Коли будет нужда – ближе к полуночи, Ивашку вызовете, он ко мне проведет. А это – на расходы.
Он взял со стола заранее приготовленные деньги четыре полтины, вручил Озорному, вложил в ладонь крепко и, пришлепнув, сбил Тимофеевы пальцы вокруг денег в кулак.
– Ну, с Богом!
С тем конюхи и убрались.
– Отродясь его таким пасмурным не видывал, – сказал про Башмакова Тимофей, когда они спешили обратно в избушку – праздновать именины.
– Погоди, свет, сядем – разберемся, – пообещал самый грамотный из четверых, Семейка.
Из всех гостей остался только дед Акишев. Прочие знали, если конюха, такого, как Желвак или Озорной, на ночь глядя зовут в Верх, то вернется он, пожалуй, недели через две, хорошо коли не пораненный. А дед Акишев уже не столько знал, сколько чуял. И чутье сообщило ему, что не более как через час товарищи вернутся.
Дед сидел за столом, освещенным лишь огоньком от лампады, маленький, постоянно зябнущий и не спускающий с плеч тулуп даже в натопленной горнице. Сидел себе тихонько и ждал. Может, молитвы про себя твердил, может, задремал. И всем четверым вдруг так сделалось жалко деда Акишева – был ведь мужик в полной силе, и теперь его слово на конюшнях много значит, и дожился – только и осталось, что ожидать воспитанников своих, пытаясь придать им сил ожиданием и молитвой, а, может, в какую-то страшноватую минуту и спасти, помянув перед образами имя… А и воспитанники-то уже мужики немолодые, Тимофею сорок, Семейке под сорок, Желваку – и тому тридцать стукнуло.
Поблагодарив деда, что дождался, вежливенько его до конюшен проводили и сели разбираться со столбцами. Для такого случая не только сальную свечку на стол поставили, но и железный светец вытащили, и лучину в нем хорошую зажали, и круто ее наклонили, чтобы поярче горела.
– Давно не виделись! – воскликнул Семейка. – Данила, знаешь ли, у кого эту сказку отбирали? У друга твоего сердечного, у Стеньки Аксентьева! Вот кто первым-то дураком был!
Он развернул второй столбец.
– Гляди ты, и Деревнин туда же впутался…
Прочитал, что стряслось с подьячим, и вздохнул:
– Жалко человека!
Третий столбец был сказкой Васьки Похлебкина из Ростокина.
– Никто, стало быть, ничего не ведает и ничего не разумеет, – сделал вывод Тимофей. – Ох, грехи наши тяжкие! Неужто у Башмакова подьячих не нашлось, чтобы их этим делом озадачить?
– То-то и оно! – сказал сообразительный Богдаш. – Коли нас вызвал – стало быть, подьячим веры нет! Даром он, что ли, Посольский приказ поминал? И – выше! Как ты, Тимоша, твердишь – имеющий уши да слышит.
– Я вот краем уха слыхал, подьячего одного в Посольском приказе на горячем прихватили, – сообщил Семейка. – Вроде бы он с немцем из Кукуй-слободы сговорился и какие-то важные столбцы ему вынес, грамоту какую-то для него переписал…
– А я о чем толкую! – воскликнул Богдаш.
– Да тише ты, нишкни… – одернул его Озорной. – Стало быть, Башмаков уже и к своим подьячим веры не имеет?
– Какая уж тут вера, коли грамота закрытого письма пропала! – не унимался Богдаш.
– Не галди, свет, – призвал его к порядку и Семейка. – Во-первых, не пропала, а сыскалась. Во-вторых же, как полагаете, почему вдруг не бумажная, не пергаментная, а деревянная?
– А шут ее ведает, – за всех присутствующих ответил Тимофей.
– Вы, светы, про вощеные дощечки слыхивали? По которым острой палочкой или косточкой буквы царапают, а коли написанное больше не требуется, то заглаживают и снова пишут.
– Точно! – воскликнул Данила.
В оршанской школе как раз на таких дощечках он и учился писать.
– Погоди, Семейка! – одернул Тимофей. – Поглядим, что в точности про ту грамоту в столбцах сказано!
Богдаш стал развивать задом наперед столбец со сказкой Деревнина, Семейка – со сказкой Стеньки Аксентьева. Он нашел нужное место первым.
– Вот, слушайте! «А доски те деревянные, в пядень с небольшим длиной, в вершок толщиной, а досок четыре или пять, поперек исписаны, знаки не нашего письма, а связаны ремешками». Вот, более ничего…
– «Дщицы в две пядени вдоль, пядень с четвертью поперек, по углам дырки, а дщиц семь или восемь, буквы черные словно врезаны, письма чужого, мелкие», – прочитал Семейка.
– Ну, где тебе тут вощеные дощечки? – спросил Тимофей. – Я тебя спрашиваю!
– А я тебя – скажи, где тут правда? – Семейка отобрал у Богдаша столбец. – У одного грамота в две пядени, у другого – в пядень с малым. У одного – четыре, у другого – восемь! И как бы можно было врезать мелкие буквы? Чем? Вот чтобы процарапать – такая палочка есть, сам видывал.
Богдаш и Тимофей переглянулись – и точно, обе сказки друг другу противоречили. Объяснить несообразность они уж никак не могли, потому Тимофей махнул рукой – мол, черт ли ведает этих подьячих! – а Богдаш рукой же сделал Семейке знак продолжать.
– Вот и раскиньте мозгами. Коли кто из подьячих, Посольского ли, Тайных дел ли приказа сговорился немцу, или голландцу, или хоть турку склад закрытого письма продать, то станет ли этот человек выносить грамоту, тем затейным складом писанную, или перерисует что надобно на таблички да при опасности мигом с них все и сотрет? Может, ему и таблички-то из Немецкой слободы прислали?
– Ах ты, песья лодыга! – воскликнул, первым осознав случившееся, Данила.
Немалая часть государевой переписки велась через Приказ тайных дел и именно закрытым письмом. Уж кто-кто, а конюхи знали это доподлинно – они и сами письма возили, и ключи к затейному складу. И ежели в Кукуй-слободе такая вощеная дощечка окажется – хорошего мало.