Полная версия
Письма об эстетическом воспитании человека
Фридрих Шиллер
Письма об эстетическом воспитании человека
© Разумовская О. В., вступительная статья, 2018
© Издание, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2018
«Благородный адвокат человечества»
«Мы с детства привыкли соединять с именем Шиллера понятие обо всем благородном и возвышенном…»
Николай Гербель (1827 – 1883), поэт, переводчик, издатель первого собрания сочинений Шиллера на русском языкеПоклонники творчества Фридриха Шиллера (1759–1805), одного из крупнейших представителей немецкого Просвещения, ценят его, прежде всего, за лирику и драматургию, в то время как его публицистические и философские труды не столь известны широкой аудитории. Однако статьи Шиллера на этические и эстетические темы не менее значимы, чем его поэтическое творчество. Они оставили глубокий след в истории просветительских и педагогических учений своего времени и последующих столетий; кроме того, они представляют любопытнейший документ своей эпохи.
Для Шиллера-философа характерен тот же головокружительный полет мысли, тот неугасимый пыл, которыми были отмечены и его лирические и драматические сочинения. Английский писатель Эдвард Бульвер-Литтон (1803 – 1873) в биографической статье о Шиллере утверждал: «Разум пробудился в этом человеке гораздо раньше, чем поэтический гений». Самые ранние научные и публицистические работы Шиллера подтверждают это наблюдение. Его диссертация, написанная на выпускном курсе медицинского факультета военной академии в Штутгарте, поразила экзаменационную комиссию смелостью мысли и оригинальностью суждений. Заглавие этой научной работы («Философия физиологии»), завершенной Шиллером в возрасте двадцати лет, указывало на стремление выйти за рамки консервативного академического подхода к изучению человеческого организма и познанию его природы[1]. Основатель военной академии, герцог Карл-Евгений (1728–1793), чье настойчивое покровительство сыграло столь роковую роль в судьбе поэта, дал его выпускному сочинению весьма красноречивую оценку: «…диссертация воспитанника Шиллера не лишена достоинств, в ней много огня. Но именно последнее обстоятельство заставляет меня не выпускать в свет его диссертации и продержать ещё год в Академии, чтоб жар его поостыл. Если он будет так же прилежен, то к концу этого времени из него, наверное, выйдет великий человек»[2].
Герцог Вюртембергский сам выбрал юного Шиллера для обучения в Карлсшуле, отметив его среди выпускников латинской школы. При этом слабое здоровье и тонкая душевная организация, проявившиеся у Фридриха еще в детстве, представляли очевидные противопоказания к казарменной жизни и муштре, из которых состояло обучение в военной академии. Его родители готовили сына к духовной карьере, что отвечало его собственным склонностям и интересам. Отец Шиллера попытался отклонить «повестку», столь неожиданно нарушившую спокойствие их небогатой, но сплоченной и дружной семьи, однако герцог дважды повторял свой вызов, и Фридрих оказался зачислен на юридический факультет Штутгартской академии.
Учеба в этом заведении фактически приравнивалась к военной службе и подразумевала большое количество обязанностей и ограничений, тяготивших впечатлительного и плохо переносившего рутину Шиллера. Переход на медицинский факультет был одной из его попыток выразить несогласие с навязанной ему монаршей волей (кроме того, естествознание, психология и даже анатомия привлекали будущего поэта куда больше, чем сухой безжизненный слог древних законов). В дальнейшем Шиллер перешел к открытому противостоянию со своим навязчивым и требовательным благодетелем и неоднократно нарушал устав и распорядок казарменной жизни. За самовольный уход из полка, где он исполнял обязанности медика после окончания курса, и посещение премьеры его собственной пьесы «Разбойники» (1781) в Мангеймском театре Шиллер был помещен на гауптвахту и получил запрет на занятие литературной деятельностью. Решившись на побег из Вюртемберга, поэт навлек на себя недовольство герцога, закрывшее перед ним многие двери театрального и научного мира и обрекшее на прозябание и мучительные, зачастую бесплодные поиски заработка[3].
Герцог Карл-Евгений был тщеславным и эгоистичным человеком и деспотичным правителем, пытавшимся ввести в подвластном ему княжестве режим абсолютной монархии и создать в своей резиденции в Людвигсбурге копию Версаля. Академию он учредил, чтобы готовить кадры высшего офицерства и чиновничества, безоговорочно преданные ему и его карликовой империи[4].
Карл желал видеть Шиллера – многообещающего и талантливого юношу – в числе своих приближенных, готовых безоглядно льстить герцогу и восхвалять его «великие» дела[5]. Однако для Шиллера с юных лет не было ничего священнее и дороже свободы, и он не собирался вступать в ряды княжеских «питомцев» – придворных подхалимов и нахлебников. «Совесть была его музой», как выразилась о нем мадам де Сталь (1766–1817), познакомившаяся с писателем незадолго до его смерти. Человеку с такой гордой и свободолюбивой душой было тесно не только в стенах казенного учебного заведения, воспитанники которого ходили по территории школы строем и писали доносы на своих товари щей, но и в рамках самой эпохи, характер которой определялся в Германии административной раздробленностью и непрекращающимися войнами, а также растущим влиянием состоятельного, но политически инертного и консервативного бюргерства. Шиллер надеялся посредством искусства разбудить в своих соотечественниках гражданские и патриотические чувства, поэтому отдавал предпочтение драме и лирике, которые быстрее достигали своей аудитории, чем памфлеты или трактаты.
Многие его произведения – такие, как пьеса «Разбойники» и «Коварство и любовь» (1784), – действительно нашли горячий отклик у зрителей и всколыхнули совесть и сознание определенной прослойки немецкого общества. Однако воздействие пламенной лирики Шиллера и его злободневных, полных тираноборческого пафоса драм было избирательным и коснулось, в первую очередь, тех кругов, которые и так были готовы к началу преобразований и реформ в государстве. Более широкие слои населения продолжали игнорировать существовавшие в Германии политические и социальные проблемы и в театре видели лишь источник легкомысленного, зачастую фривольного развлечения[6]. Как и многие его единомышленники, Шиллер понимал, что человечеству нужна новая идейно-философская программа, способная составить основу политической стабильности общества и духовного процветания человечества. Так начал формироваться замысел сочинения, опубликованного впоследствии под заглавием «Письма об эстетическом воспитании человека». По статьям, написанным в 80-х годах, «О трагическом искусстве» (1782), «О грации и достоинстве» (1783), а также философским стихотворениям «Отречение» (1786), «Боги Греции» (1788), «Художники» (1789) можно проследить, как развивались эстетические и философские концепции Шиллера.
«Письма» были изданы в 1795 году в журнале “Die Horen” («Оры»), который Шиллер возглавлял в течение двух лет, и подвели итог многолетним размышлениям писателя о принципах благоустройства общества и совершенствования человеческой личности. Непосредственным импульсом к созданию «Писем» стало то противоречивое впечатление, которое оставила у Шиллера Великая французская революция. Поэт пристально следил за развитием событий по газетным сводкам и письмам своих соотечественников, оказавшихся во Франции в этот трагический период, и поначалу приветствовал освободительное движение, стремительно распространявшееся на родине Вольтера и Дидро. Наделенный титулом почетного гражданина «новорожденной» республики, Шиллер, однако, крайне отрицательно воспринял воцарившийся в ней дух кровавого террора[7] и поставил перед собой задачу написать своего рода инструкцию по ненасильственному преобразованию и улучшению общества посредством совершенствования природы его представителей. Конечной целью подобных метаморфоз становилось гармоничное состояние социума, в котором не было места отчуждению и агрессии, а граждане этого утопического мира воплощали бы собой гуманистический идеал эстетически развитой и свободной от страха и внешнего принуждения личности.
Эти идеи стали формироваться у Шиллера в очень раннем возрасте – возможно, еще во времена обучения в академии, когда он слушал лекции преподавателя философии Якоба Абеля (1751–1829), познакомившего своих студентов с азами учения Канта. После окончания университета Шиллер продолжил и углубил свое знакомство с работами Канта, и «Письма об эстетическом воспитании» во многом являются результатом переосмысления Шиллером основ кантианской этики и эстетики.
Непосредственным предшественником Шиллера в области морально-эстетической педагогики можно считать Готхольда Эфраима Лессинга (1729–1781), чей трактат «Воспитание рода человеческого» (1780) созвучен некоторым тезисам шиллеровых статей, хотя в большей степени обращен в сторону богословия[8]. В «Письмах об эстетическом воспитании» можно также увидеть следы увлечения Шиллера руссоизмом, размышления над идеями его современников Виланда[9] и Гердера[10], дань уважения историку Винкельману[11], а также влияние Гёте и последующую полемику с ним, однако на первом месте в его статьях все же остается сам Шиллер – неканоничный, в чем-то противоречивый и непоследовательный, склонный к крайнему идеализму и философскому эскапизму, но при этом глубокий и самобытный мыслитель.
Со многими мыслителями-современниками Шиллера роднит присущая просветителям вера в воспитательное и облагораживающее воздействие искусства на человеческую природу. Идея о решающей роли культуры в жизни общества и движении человечества к прогрессу возникает у Шиллера неоднократно, постепенно превращаясь в лейтмотив его философских сочинений. В одной из своих юношеских статей, «Театр как нравственное учреждение» (1784)[12], Шиллер пишет о просветительской функции театра и – шире – искусства вообще[13]. Изображая торжество высшей справедливости и безобразие порока, театр способствует нравственному очищению общества и возвышению человеческой личности над омутом отупляющей повседневности и морального разложения. Шиллер приравнивает сцену к церковной кафедре в силу способности обеих при помощи пламенного глагола изобличать грехи и прославлять благие свершения: «…тысячи пороков, оставшихся безнаказанными, карает театр; тысячи добродетелей, о которых умалчивает правосудие, прославлены сценой». Шиллер никогда не был только теоретиком: собственные эстетические принципы он воплощает в пьесе «Коварство и любовь» (1784), изобличая и осуждая пороки современного ему прусского общества: сословное неравенство, царящую в карликовых государствах деспотию, политическую апатию и консерватизм буржуазии, обреченность бунта героев-одиночек в отсутствие всенародной поддержки.
В начале 90-х годов XVIII века Шиллер сосредоточивается на чтении античных философов, изучении трудов Канта и занятиях историей. Он работает над сочинением о Тридцатилетней войне, преподает в Йенском университете ряд гуманитарных дисциплин, ведет переписку на философские темы с датским принцем Фридрихом Кристианом Аугустенбургским (1765–1814).
Венценосный адресат оказал Шиллеру своевременную и щедрую финансовую поддержку в очень трудный для писателя период (в 1790 году Шиллер женился, но вскоре заболел настолько серьезно, что не мог ни писать, ни преподавать; семейная жизнь молодой четы началась в крайне стеснённых условиях). Фридрих Кристиан не разделял многих философских убеждений Шиллера, но очень высоко ценил его творчество и сам факт дружеской переписки с поэтом и хранил все его письма. Во время пожара в замке принца в 1794 году оригиналы писем были утрачены, но Шиллер любезно предоставил своему благодетелю их копии. Вероятно, в ходе восстановления текстов посланий Шиллера посетила мысль дополнить их, увеличив количество до двадцати семи, и превратить в цикл философских эссе, которые он издал под названием «Письма об эстетическом воспитании», сохранив видимость эпистолярной формы[14]. Глубокое изучение трудов Канта (которое стало возможно благодаря назначенной датским принцем пенсии), а также переписка с близким другом Шиллера Кёрнером[15], разделявшим убеждения и взгляды поэта, помогли ему окончательно сформулировать эстетическую концепцию, лежащую в основе «Писем».
В своем сочинении Шиллер последовательно излагает программу нравственного преображения человечества, следуя которой оно непременно должно достигнуть вершины своего развития и утопического состояния всеобщего благоденствия. Сам Шиллер скептически относился к перспективам ее реализации на практике, однако не отступал от своих убеждений, возвращаясь к ним и в более поздних своих сочинениях – как философских[16], так и художественных. В первом же письме Шиллер чисто сердечно признает учение Канта основным источником своих воззрений, однако уточняет, что видит в идеях своего предшественника и вдохновителя «требования здравого рассудка и факты нравственного инстинкта, который приставлен премудрой природой в качестве опекуна к человеку, пока ясное разумение не сделает его совершеннолетним»[17].
Во втором письме Шиллер намекает на политические обстоятельства (в первую очередь разворачивающуюся во Франции драму), которые взволновали его и внушили ему необходимость озвучить важные для него мысли не только в личной переписке, но и в форме открытого воззвания, доступного широкой публике: «Взоры философа и любого человека напряженно прикованы к политической арене, на которой… решается теперь великая судьба человечества». Автор сетует на дух времени, который определяется принципами практичности и целесообразности: «…потребность подчиняет своему тираническому ярму падшее человечество. Польза является великим кумиром времени, которому должны служить все силы и покоряться все дарования». Искусство же находится в упадке, поскольку является детищем свободы, оно не должно служить сиюминутным и низменным запросам повседневности, и потому вынуждено «исчезнуть с шумного торжища века». Шиллер стремится обосновать политическую актуальность своего сочинения, ибо оно обещает показать человечеству тот путь, который прежде пролегал через революцию, то есть насилие и террор, в то время как «для решения на опыте указанной политической проблемы нужно пойти по пути эстетики». В конце второго послания выражена ключевая мысль всего этико-эстетического учения Шиллера, которую он будет развивать и иллюстрировать примерами на протяжении остальных двадцати пяти писем: «Путь к свободе ведет только через красоту».
Критическое описание своего века и упадка человечности Шиллер продолжает в пятом письме, где добавляет социальные и классовые акценты (в низших сословиях писатель с сожалением замечает проявление «грубых и беззаконных инстинктов», в то время как высшие демонстрируют «еще более отвратительное зрелище расслабления и порчи характера»). Только в древнегреческой культуре, как следует из шестого послания, можно найти пример гармоничного слияния природной простоты с прелестями искусства и достоинствами мудрости. Понимая, что человечество не могло вечно оставаться в фазе блаженного и прекрасного младенчества, Шиллер признает необходимость дальнейшего движения, но при этом сетует на разобщающее и развращающее действие прогресса: «…искусство и ученость… внесли во внутренний мир человека расстройство». Живой организм древнегреческой общины трансформировался в строго регламентированный и бездушный механизм современного общества, человек превратился в обломок когда-то прекрасного целого, «мертвая буква замещает живой рассудок, и развитая память служит лучшим руководителем, чем гений и чувство». В этих сожалениях звучат руссоистские нотки, хотя Шиллер не был противником прогресса или развития наук. В современном ему обществе он видит и положительные результаты просвещения: «…дух свободного исследования рассеял пустые призраки, которые долгое время заслоняли доступ к истине, и основа, на которой фанатизм и обман воздвигли себе трон, подорвана. Разум очистился от обманов чувств и от лживой софистики».
Письма под номером три и четыре возвращают нас к теме, затронутой еще в студенческих сочинениях Шиллера, ставших его выпускными работами: дуализм человеческой природы. Шиллер противопоставляет человека естественного, чьи порывы и стремления отмечены печатью эгоизма, агрессии и склонности к разрушению, и человека морального, образующегося в результате осознания человеком естественной необходимости к самоограничению: «…человек … двояким образом может быть противопоставлен себе: или как дикарь – когда его чувства господствуют над его правилами, или как варвар – когда его правила разрушают его чувства». Выходом из этого противоречия Шиллер считал создание третьего вида (или этапа развития) человека – человека эстетического, в котором свобода внутренних порывов органично сочетается со способностью к самоограничению ради собственного и всеобщего блага[18]. Принцип противопоставления – природы и разума, необходимости естественной и необходимости нравственной, человека природного и человека морального – составляет основополагающий прием в построении аргументации «Писем», подготавливая при этом неизбежный вывод о необходимости синтеза антиномически разведенных аспектов человечности и общественного развития, а не предпочтения одной из опций за счет отказа от другой. По представлениям Шиллера, конечным результатом такого слияния потребности и необходимости, природного и нравственного, станет абсолютная свобода, достижимая лишь посредством искусства и реализуемая только в нем же. Эстетическому воспитанию как способу освобождения человека от внутренних противоречий и внешнего гнета Шиллер передоверил функции, отведенные в его эпоху революции.
Посредником между человечеством и искусством является художник, фигуру которого Шиллер описывает в девятом послании с особой экзальтацией и пафосом, наделяя чертами – и статусом – едва ли не мессии, небожителя, пророка и мученика: «…из чистого эфира его демонической природы льется источник красоты, не зараженной испорченностью поколений и времен, которые кружатся глубоко под ним в мутном водовороте». Письмо девять завершается развернутыми рекомендациями начинающему художнику, который только ощутил в себе великое призвание, но не знает, как его реализовать. Наставления Шиллера по-отечески просты, но суровы и требуют от деятеля искусств полного самоотречения и принесения своей жизни на алтарь высокого служения: «Живи со своим веком, но не будь его творением; служи своим современникам, но тем, в чем они нуждаются, а не тем, что они хвалят. Не разделяя с ними их вины, неси благородно и безропотно их наказания и свободно склоняйся под игом. Стойким мужеством, с которым ты отвергаешь их счастье, ты докажешь им, что не по своей трусости ты подчиняешься их страданиям».
Чтобы иметь возможность воспринимать красоту через искусство, человек должен примирить в себе противоборство двух противоположных импульсов – чувственного побуждения, исходящего из физического бытия, и побуждения «к форме», порожденного разумной ипостасью личности (письмо 12). «Оба побуждения нуждаются в ограничении… первое – чтобы оно не вмешивалось в область законодательства, второе – чтобы оно не проникло в область ощущений» (письмо 13).
Только преодолев несовместимость этих потребностей, можно восстановить «единство человеческой природы», причем подчинение этих антагонистичных импульсов должно быть взаимным (то есть соподчинением), а не односторонним, в противном случае гармония будет недостижима. Третьим импульсом движения человеческого духа, примиряющим оба побуждения и нивелирующим их противоречие, Шиллер объявляет побуждение к игре, которое представляет собой способность при помощи искусства осмыслять и творческими усилиями пересоздавать мир: «…чувственное побуждение ищет ограничения, оно желает получить объект; побуждение к форме само ограничивает, оно само хочет создать свой объект; побуждение к игре направлено к тому, чтобы получить объект, но таким, каким бы оно его создало, и создать его таким, каким чувство его воспринимает» (письмо 14). Побуждение к игре «даст человеку свободу как в физическом, так и в моральном отношении, ибо уничтожает всякую случайность и всякую зависимость». Объектом побуждения к игре является красота, во время созерцания которой «дух находится в счастливой середине между законом и потребностью» и он «именно потому, что имеет дело с обоими, не подчинен ни принуждению, ни закону». Таким образом, красота дает человеку свободу, а побуждение к игре открывает дорогу к ней: «…игра делает [человека] совершенным и сразу раскрывает его двойственную природу» (письмо 15). В каком-то смысле Шиллеру принадлежит обоснование расхожего тезиса «красота спасет мир», если под миром понимать человечество, а под спасением – сохранение и умножение интеллектуального и духовного его потенциала без ущерба для свободного развития индивида и без требования его самопожертвования ради общего блага. Искусство мыслится Шиллером как новая объединяющая система, сродни религии, но без ее заблуждений и догматизма, преодолевшая все противоречия прежней антагонистичной модели бытия человека и способная стать основой грядущего «эстетического государства» – политической и социальной утопии.
«Письма об эстетическом воспитании человека» Фридриха Шиллера – один из важнейших текстов в истории немецкой и европейской эстетики и идеалистической философии, связующее звено между Кантом – и Фихте, Шеллингом, Гегелем. Формулируя изложенные в «Письмах» тезисы, Шиллер реагировал на вызов, брошенный Кантом в эссе «Ответ на вопрос: что такое Просвещение»: «Sapere aude! – имей мужество пользоваться собственным умом!» В том же эссе Кант определяет суть эпохи Просвещения как «выход человека из состояния своего несовершеннолетия, в котором он находится по собственной вине». Смягчая кантовский нравственный максимализм и догматизм при помощи гуманистического идеализма, Шиллер выступил в роли мудрого и терпеливого наставника «несовершеннолетнего» и неразумного человечества, его «благородного адвоката», по выражению В.Г. Белинского. «Письма» Шиллера – это и манифест просветительского оптимизма, присущего этому выдающемуся поэту и мыслителю, и памятник общечеловеческого гуманизма, этическая и философская ценность которого по прошествии веков продолжает возрастать.
О.В. Разумовская, 2017Фридрих Шиллер. Письма об эстетическом воспитании человека
(пер. Э. Радлов)
Письмо 1
Итак, вам угодно разрешить мне изложить вам в ряде писем результаты моих изысканий о прекрасном и искусстве. Живо чувствую трудность, но также заманчивость и значительность этого начинания. Я буду говорить о предмете, стоящем в непосредственной связи с лучшей стороной нашего благоденствия и не в очень отдаленной с нравственным достоинством человеческой природы. Я буду защищать дело красоты пред сердцем, которое ощущает и проявляет всю ее силу; это сердце возьмет на себя самую тяжелую часть моего труда в исследовании, где приходится столь же часто ссылаться на чувства, как и на принципы.
Что я хотел испросить у вас как милость, то вы великодушно вменяете мне в обязанность, оставляя мне видимость заслуги там, где я лишь следую своему влечению. Свобода исследования, которую вы мне предписываете, не есть принуждение, а скорее потребность для меня. Малоопытный в пользовании школьными формами, я вряд ли подвергаюсь опасности прегрешить перед тонким вкусом злоупотреблением ими. Мои идеи, почерпнутые более из однообразного общения с самим собою, чем из богатого житейского опыта или из чтения, не станут отрекаться от своего происхождения и окажутся виновными в чем угодно, только не в сектантстве; они скорее падут от собственной слабости, чем станут искать поддержки в авторитете и чужой силе.
Не скрою, правда, от вас, что нижеследующие утверждения покоятся главным образом на Кантовых принципах; однако если ход этих исследований напомнит вам какую-либо особую философскую школу, то припишите это моей неспособности, а не Кантовым положениям. Нет, свобода вашего духа пребудет для меня неприкосновенной. В вашем собственном ощущении почерпну я данные, на которых буду строить; ваша собственная свободная мысль будет предписывать законы, которыми мне надлежит руководствоваться.
Только философы не согласны относительно тех идей, которые господствуют в практической части системы Канта, люди же – я это мог бы доказать – всегда были одного мнения относительно них. Освободите эти идеи от их технической формы, и они явятся стародавними требованиями здравого рассудка и фактами нравственного инстинкта, который приставлен премудрой природой в качестве опекуна к человеку, пока ясное разумение не сделает его совершеннолетним. Но именно эта техническая форма, в которой истина является рассудку, в свою очередь, скрывает ее от чувства, ибо, к сожалению, рассудок, если намерен овладеть объектом внутреннего чувства, должен сначала разрушить его. Подобно химику, философ тоже соединяет только путем разложения и только в муках искусства обретает творение свободной природы. Чтобы схватить преходящее явление, он должен сковать его узами закона, прекрасное тело расчленить на понятия и сохранить его живой дух в скудном словесном остове. Что удивительного, если естественное чувство не узнает себя в таком изображении и истина в очаге аналитика окажется парадоксом?