Полная версия
Илион
Ахиллеса и Агамемнона окружают герои, лекции о которых я читал всю мою другую жизнь. Во плоти они ничуть не разочаровывают. Подле Агамемнона – но в закипающей ссоре явно не с ним – стоит Одиссей. Он на целую голову ниже Атрида, зато шире в груди и плечах и потому среди прочих греческих вождей кажется бараном среди овец. Ум и хитрость видны в его глазах и отпечатались в морщинах обветренного лица. Я ни разу не говорил с Одиссеем, но надеюсь поговорить до того, когда война закончится и он отправится в путешествие.
По правую руку от Агамемнона – младший брат Менелай, муж Елены. Жаль, что мне не дают доллар всякий раз, когда кто-нибудь из ахейцев вякает, что, мол, будь Менелай искуснее в постели («Был бы у него побольше», – сказал Диомед приятелю три дня назад, я стоял рядом и слышал), Елена не сбежала бы с Парисом в Илион и греческие герои не убили бы последние девять лет на эту треклятую осаду. Слева от Агамемнона стоит Орест – нет, конечно же, не избалованный наследник, тот оставлен дома, хотя в свое время отомстит за отца и заслужит отдельную трагедию, – а его тезка, верный копьеносец. Он падет от руки Гектора при следующей большой вылазке троянцев.
Рядом с Орестом я вижу Еврибата – вестника Атрида, не путать с Еврибатом – глашатаем Одиссея. Бок о бок с ним стоит Птолемеев сын Эвримедон, красивый юноша, возница Агамемнона – не путать с куда менее красивым Эвримедоном, возницей Нестора. (Здесь я порою думаю, что охотно заменил бы все эти славные патронимы на несколько простых фамилий.)
К великодержавному Атриду присоединились нынче вечером предводители саламитов и локров – Большой и Малый Аяксы. Эти двое только именами и схожи: если один похож на белого полузащитника из Национальной футбольной лиги, то второй больше смахивает на карманника. Третий по значимости вождь аргивян Эвриал ни на шаг не отходит от своего босса Сфенела, который так ужасно шепелявит, что не может произнести собственное имя. Друг Агамемнона и главный военачальник аргивян, прямодушный Диомед тоже здесь. Сегодня он не весел, стоит, скрестив руки на груди, и смотрит в землю. Старец Нестор – «громогласный вития пилосский» – наблюдает за разгорающейся ссорой, и лицо у него еще мрачнее, чем у Диомеда.
Если все пойдет по Гомеру, через несколько минут Нестор произнесет знаменитый монолог, в котором безуспешно попытается пристыдить Агамемнона и Ахиллеса, пока их распря не сыграла на руку троянцам. И надо признаться, мне хочется его послушать. Хотя бы ради упоминания о древней битве с кентаврами[7]. Меня всегда интересовали кентавры, и у Гомера Нестор говорит о них как о чем-то обыденном, а ведь во всей «Илиаде» из мифических существ упомянуты лишь они и химера. Пока же, в ожидании речи, я стараюсь не попасться Нестору на глаза, поскольку Биас, чей облик я принял, его подчиненный, и я не хочу, чтобы меня втянули в разговор. Впрочем, сейчас этого можно не опасаться: Нестор, как и остальные зрители, целиком занят перебранкой Агамемнона и Ахиллеса.
Возле Нестора, не примыкая ни к одному из вождей, стоят Менесфей (согласно Гомеру, Парис убьет его недели через две), Евмел (вождь фессалийцев из Феры), Поликсен (сопредводитель рати эпеян) с приятелем Фалпием, Фоас (военачальник этолийцев), Леонтей и Полипет в одеяниях, типичных для их родной Аргиссы, а также Махаон и его брат Подалирий (за чьей спиной выстроились фессалийские командиры пониже рангом), дражайший друг Одиссея Левк (обреченный через несколько дней погибнуть от пики Антифа) и прочие герои, которых я за долгие годы научился узнавать не только в лицо, но даже по манере сражаться, бахвалиться и приносить жертвы богам. На случай если я еще этого не упомянул, собравшиеся здесь древние греки ничего не делают вполсилы – они в любом деле выкладываются на всю катушку, «с полным принятием рисков», как выразился один ученый в двадцатом веке.
Напротив Агамемнона, справа от Ахиллеса стоит его ближайший друг Патрокл (чья смерть от руки Гектора вызовет Гнев Ахиллеса и величайшую бойню в военной истории). Здесь же Тлиполем, сын мифического Геракла, убивший дядю своего отца и бежавший из дома (этому молодому красавцу суждено пасть от копья Сарпедона). Между Патроклом и Тлиполемом старик Феникс (добрый друг Ахиллеса и его бывший наставник) шепчется с Орсилохом Диоклидом, которого скоро убьет Эней. По левую сторону от разъяренного Ахиллеса стоит Идоменей; из поэмы я не знал, что они такие близкие друзья.
Само собой, ахейцев во внутреннем круге гораздо больше. Я уже молчу о бесчисленной толпе за своей спиной, но ведь картина и так ясна, правда? Как в эпосе Гомера, так и в повседневной жизни на Илионской равнине безымянных героев нет. Каждый из них таскает за собой собственную историю, родину, отца, жен, детей и движимое имущество, прибегая к их помощи в риторических и военных стычках. Одного этого хватит, чтобы доконать простого гомероведа.
– Что ж, богоравный Ахиллес, вечно плутующий в кости, на поле сраженья и с бабами, теперь ты решил сплутовать со мной! – кричит Агамемнон. – Да только не выйдет! Ты получил невольницу Брисеиду, которая не уступает красой моей Хрисеиде. Ты, значит, сохранишь добычу, а мне прикажешь сидеть с пустыми руками? Не на такого напал! Да я лучше передам бразды правления… вон хоть Аяксу, или Идоменею, или многомудрому Одиссею… или тебе… да, тебе… чем позволю так себя надуть!
– Валяй, передавай! – скалится Ахиллес. – Нам и впрямь нужен достойный предводитель!
Агамемнон багровеет.
– Отлично. Спускайте на море черный корабль с гребцами, возьмите Хрисеиду, если посмеете… Жертвы, о Ахиллес-мужеубийца, ты вознесешь сам. Но знай, я без добычи не останусь. Твоя прелестная Брисеида возместит мне потерю.
Красивое лицо Ахиллеса кривится от ярости.
– Наглец, одетый в бесстыдство и погрязший в алчности! Трусливая собачья образина!
Агамемнон делает шаг вперед, бросает жезл и берется за меч.
Ахиллес тоже делает шаг вперед и сжимает рукоять меча.
– Троянцы не причинили нам зла, Агамемнон, но причинил ты. Не троянцы, а твоя алчность привела нас к этому берегу. Мы сражаемся за тебя, бесстыжая морда, чтобы вернуть честь тебе и твоему братцу, который не сумел удержать в спальне свою жену…
Теперь уже Менелай делает шаг вперед и хватается за меч. Воины и владыки стягиваются к тому или иному герою, и круг распадается на три части: на тех, кто будет драться за Агамемнона, тех, кто будет драться за Ахиллеса, и тех вокруг Одиссея и Нестора, кто настолько возмущен, что готов убить обоих спорщиков.
– Мы с моими людьми отплываем! – кричит Ахиллес. – Обратно во Фтию. Лучше утонуть, возвращаясь домой без добычи с поражением, чем оставаться здесь и позорить себя, наполняя кубок Агамемнона и завоевывая ему добычу!
– Скатертью дорога! – орет Агамемнон. – Дезертируй на здоровье! Я тебя сюда не звал. Ты великий воин, Ахиллес, да что с того? Это дар богов, а не твоя заслуга. Ты любишь сражения, кровь и резню, так забирай своих раболепных мирмидонцев и катись! – Он сплевывает.
Ахиллес буквально трясется от негодования. Он явно разрывается между искушением повернуться, забрать своих людей и навсегда покинуть Илион и желанием прирезать Агамемнона, точно жертвенную овцу.
– Но знай, Ахиллес… – Агамемнон внезапно понижает голос, однако его жуткий шепот отчетливо слышен сотням собравшихся, – Хрисеиду я отдам, раз уж бог этого требует, но заберу вместо нее твою Брисеиду, дабы все видели, насколько Агамемнон выше вздорного мальчишки Ахиллеса!
Тут Ахиллес окончательно теряет голову и уже не на шутку хватается за меч. На этом бы «Илиада» и закончилась: смертью Агамемнона, или Ахиллеса, или обоих, ахейцы отплыли бы домой, Гектор дожил бы до глубокой старости, а Троя простояла бы тысячу лет, возможно затмив славу Рима. Как нарочно, в этот миг за спиной Ахиллеса возникает Афина.
Я ее вижу. Ахиллес оборачивается с перекошенным лицом и тоже ее видит. А вот прочие – нет. Я не понимаю эту технологию избирательной невидимости, но она работает и у меня, и у богов.
Эй, погодите-ка, дело не только в невидимости… Бессмертные опять остановили время. Это их излюбленный способ общения со своими любимчиками без лишних свидетелей. Я такое видел всего несколько раз. Рот у Агамемнона раскрыт, брызжущая слюна застыла в воздухе, но ни звука не слышно; челюсть замерла, не дрогнет ни единый мускул, темные глаза не моргают. И так же застыли все остальные в кругу. Над головами зависла белая чайка. Волны взметнулись, но не разбиваются о берег. Воздух сгустился, будто сироп, а мы в нем – точно мухи в янтаре. Движутся в этом остолбенелом мире лишь Афина Паллада, Ахиллес да я, когда чуть заметно подаюсь вперед, ловя каждое слово.
Ахиллес по-прежнему сжимает меч, наполовину вынутый из мастерски сработанных ножен, однако богиня схватила его за длинные волосы и силой развернула к себе. Теперь он не смеет извлечь клинок, ведь это значило бы бросить вызов богине.
Однако глаза Ахиллеса пылают полубезумным огнем, и он кричит в густой, тягучей тишине замороженного времени:
– Почему? Почему сейчас? Почему ты явилась ко мне сейчас, богиня, дочь Зевса? Чтобы посмотреть, как Агамемнон меня унижает?
– Покорись! – говорит Афина.
Если вы еще не встречали богинь, что я могу вам сказать? Только то, что они выше смертных (в буквальном смысле: в Афине футов семь роста, не меньше), а также намного красивей. Предполагаю, тут не обошлось без нанотехнологий и лабораторий по модификации ДНК. В Афине женственная прелесть сочетается с божественной властностью и абсолютной силой, какую я и вообразить не мог до того, как возвратился к жизни под сенью Олимпа.
По-прежнему держа Ахиллеса за волосы, она запрокидывает ему голову, заставляет его отвести взгляд от замершего Агамемнона с приспешниками.
– Я не покорюсь! – кричит Ахиллес. Даже в вязком воздухе, где гаснет любой звук, голос мужеубийцы по-прежнему гулок и грозен. – Эта свинья, возомнившая себя царем, заплатит за свою дерзость жизнью!
– Покорись, – повторяет Афина. – Белорукая Гера послала меня укротить твой гнев. Покорись.
В шалых очах Ахиллеса мелькает замешательство. Среди олимпийских союзников ахейцев Гера, супруга Зевса Кронида, – самая могущественная и к тому же покровительствовала Ахиллесу еще в его необычном детстве.
– Убери руку с меча, Ахиллес, – приказывает Афина. – Хочешь, брани́ Агамемнона, крой его на чем свет стоит, но не убивай его. Делай, что мы велим, и я обещаю – а мне известна твоя судьба и будущее любого из смертных, – что наступит день, когда это оскорбление тебе возместят трикраты более великим даром. Попробуй не подчиниться, и ты умрешь. Лучше повинуйся мне и Гере – и обретешь блистательную награду.
Ахиллес сердито кривится, вырывает волосы из божественного кулака, однако прячет меч в ножны. Он и Афина кажутся посетителями в музее восковых фигур под открытым небом.
– Не мне бороться с вами обеими, богиня, – говорит Ахиллес. – Человеку лучше покориться воле бессмертных, пусть даже сердце разрывается от гнева. Но и боги должны бы впредь внимать его молитвам.
Афина неуловимо улыбается, исчезает из виду – квитируется обратно на Олимп, – и время возобновляет ход.
Агамемнон заканчивает речь. С мечом в ножнах Ахиллес выступает на середину круга.
– Жалкий винный бурдюк! – кричит мужеубийца. – У тебя глаза собаки и сердце оленя! Что ты за вождь, коль ни разу не вел нас на битву, не ходил в походы с лучшими из ахейцев! Тебе недостает мужества грабить Илион, поэтому ты ищешь добычу в шатрах своего воинства! Лишь над презренными ты и «владыка»! Я говорю тебе и клянусь великой клятвой…
Сотни людей вокруг дружно ахают – даже если бы Ахиллес просто зарубил Агамемнона, как собаку, они не были бы так потрясены.
– Клянусь, что однажды сыны Ахеи будут призывать Ахиллеса! – кричит мужеубийца, и раскаты его голоса заставляют встрепенуться даже игроков в кости за сотню ярдов от шатров. – Гектор покосит вас, точно пшеницу! И тогда, Атрид, как ни дрожи ты за свою душонку, спасенья не будет! В тот день ты вырвешь сердце из груди и изгложешь в отчаянии, что так обесчестил храбрейшего из ахейцев!
С этими словами Ахиллес поворачивается на прославленной пятке и, хрустя морской галькой, удаляется во тьму между шатрами. Красиво ушел, шут меня дери!
Агамемнон складывает руки на груди и качает головой. Остальные возбужденно перешептываются. Нестор делает шаг вперед, готовясь произнести свою речь под девизом «во-дни-кентавров-мы-держались-вместе». Странно: у Гомера Ахиллес слушает увещания Нестора. Я как ученый отмечаю это отклонение, но мои мысли уже далеко-далеко.
Я вспомнил зверский взгляд Ахиллеса за миг до того, как Афина дернула его за волосы и заставила смириться, и у меня родился замысел. Дерзкий, самоубийственный, без сомнения, обреченный на провал и все же такой прекрасный, что с минуту я почти не мог дышать.
– Что с тобой, Биас? – спрашивает Ор, мой сосед.
Я тупо гляжу на него. Кто это? И кто такой Биас? Ах да, ясно. Мотаю головой и выбираюсь из плотной толпы великих убийц.
Галька хрустит и под моими ногами, хоть и не столь героически, как при уходе Ахиллеса. Шагаю к воде и, оказавшись вдали от любопытных глаз, тут же сбрасываю с себя личину Биаса. Всякий, кто взглянул бы на меня сейчас, увидел бы немолодого Томаса Хокенберри, в очках и так далее, в нелепой одежде ахейского копейщика; шерстяная ткань и мех скрывают видоизменяющее снаряжение и противоударные доспехи.
Передо мною темное море. Виноцветное, думаю я, но даже не улыбаюсь.
Меня не впервые захлестывает желание воспользоваться невидимостью и способностью к левитации: пролететь над Илионом, последний раз взглянуть на его пылающие факелы и обреченных жителей, а затем унестись на юго-запад, через виноцветное – Эгейское – море к покуда-еще-не-греческим островам и земле. Я мог бы проведать Клитемнестру, Пенелопу, Телемаха и Ореста… Профессор Томас Хокенберри и мальчиком, и мужчиной лучше ладил с женщинами и детьми, чем с сильным полом.
Правда, эти протогреческие женщины и дети беспощаднее и кровожаднее любого взрослого мужчины, знакомого Хокенберри в прошлой бескровной жизни.
Улечу как-нибудь в другой раз. Вернее, никогда не улечу.
Волны катятся одна за одной, их привычный шум немного успокаивает.
Я это сделаю. Вместе с решением приходит упоительное ощущение полета. Даже нет, не полета, а краткого мига невесомости, когда бросаешься с высокого обрыва и знаешь, что возврата не будет. Либо утонешь, либо поплывешь. Либо упадешь, либо полетишь.
Я это сделаю.
4. Близ Коннемарского хаоса
Подводная лодка европеанского моравека Манмута была в трех милях от кракена и продолжала отрываться, что, по идее, могло бы отчасти успокоить миниатюрного полуорганического робота, но не успокаивало, поскольку щупальца кракена нередко имеют в длину пять километров.
Тяжеловато придется. Хуже того, нападение отвлекло моравека. Манмут почти закончил новый разбор сто шестнадцатого сонета и спешил отправить результаты Орфу на Ио. Не хватало только, чтобы его подлодку проглотили. Он запеленговал кракена, убедился, что исполинская голодная желеобразная масса все еще его преследует, связался с реактором и увеличил скорость подлодки на три узла.
Кракен, покинувший привычные глубины, старался нагнать добычу в разводьях близ Коннемарского хаоса. Моравек знал, что, пока они оба движутся с такой скоростью, кракен не сможет вытянуть щупальца на всю длину и захватить подлодку. Но если она натолкнется на препятствие, скажем на большой клубок мерцающих водорослей, так что ему придется замедлить ход и выпутываться из фосфоресцирующих склизких лент, то кракен настигнет его, как…
– А, ладно, черт с ним! – изрек Манмут в гудящую тишину тесной кабины, отказываясь от попыток найти удачное сравнение.
Его сенсоры были подключены к системам подлодки, и сейчас виртуальное зрение показывало ему гигантские клубки мерцающих водорослей прямо по курсу. Светящиеся колонии колыхались вдоль изотермических потоков, подпитываясь красноватыми струйками сульфата магния, которые множеством кровавых корней поднимались к ледяному панцирю.
«Нырнуть», – подумал Манмут, и подлодка ушла на двадцать километров ниже. Кракен метнулся следом. Если бы кракен мог ухмыляться, то ухмылялся бы сейчас: эта глубина наиболее благоприятна для его охоты.
Манмут нехотя убрал из визуального поля сто шестнадцатый сонет и задумался, какие есть варианты. Стыдно быть съеденным кракеном меньше чем в ста километрах от Централа Коннемарского хаоса. Проклятые бюрократы: могли бы очистить местные подледные моря от чудищ, прежде чем вызывать одного из своих моравеков-исследователей на совещание!
Можно убить кракена. Однако тут на тысячи километров ни единой уборочной подлодки, а бросать красавца на съедение паразитам, населяющим колонии мерцающих водорослей, соляным акулам, свободно плавающим трубчатым червям и другим кракенам было бы слишком расточительно.
Манмут на время отключил виртуальное зрение и огляделся, словно ожидая, что стиснутая до размеров кабины окружающая действительность подскажет верное решение. Так и получилось.
На рабочем пульте, рядом с шекспировскими томами в кожаных переплетах и распечаткой Вендлер[8], стояла лава-лампа – шутливый подарок от прежнего напарника-моравека Уртцвайля, полученный двадцать земных лет назад.
Манмут улыбнулся и восстановил виртуальную связь на всех частотах. В такой близости от Централа должны быть диапиры, а кракены их ненавидят…
И точно: в пятнадцати километрах к юго-востоку целое облако диапиров лениво всплывало со дна подобно белым пузырькам в лава-лампе. Манмут взял курс на ближайший и заодно прибавил еще пять узлов для надежности, если можно говорить о надежности в радиусе досягаемости щупалец взрослого кракена.
Диапир – просто шар теплого льда, нагретого геотермальными источниками и горячими гравитационными очагами глубоко внизу; он всплывает на поверхность моря, насыщенного сернокислым магнием, и присоединяется к ледниковому покрову, который некогда покрывал Европу целиком, да и теперь, спустя тысячу четыреста з-лет после прибытия на планету криобот-арбайтеров, занимает более девяноста восьми процентов ее площади. Этот диапир имел в поперечнике около пятнадцати километров и поднимался быстро.
Кракенам не нравятся электролитические свойства диапиров, твари не хотят марать о них даже щупальца, а уж тем более руки-убийцы или пасть.
Подлодка достигла шара, оторвавшись от преследователя на десять километров, замедлила ход, усилила прочность внешнего корпуса, втянула внутрь сенсоры и зонды и вбурилась в подтаявший лед. С помощью локатора и системы навигации Манмут проверил разводья и «веснушки», до которых оставалось почти восемь тысяч метров[9]. Минут через пять диапир вклинится в толстый ледяной покров, просочится по трещинам, разводьям и «веснушкам» и поднимет стометровый фонтан снежной каши. На какие-то мгновения Коннемарский хаос уподобится Йеллоустонскому парку из Америки Потерянной Эпохи с его красно-серными гейзерами и кипящими ключами. Затем струя рассеется в условиях тяготения Европы (одна седьмая земного), выпадет замедленным мокрым снегом на километры по обе стороны каждой поверхностной «веснушки» и застынет в разреженной искусственной атмосфере (всех ее ста миллибарах), добавив новых абстрактных скульптурных форм и без того покореженным ледяным полям.
Манмут не мог погибнуть в буквальном смысле – он, хоть и был частично органическим, скорее «существовал», чем «жил», – но ему определенно не улыбалось стать снежным фонтаном или частью абстрактной ледяной скульптуры на следующую тысячу з-лет. На минуту он позабыл и кракена, и сто шестнадцатый сонет, углубившись в вычисления: скорость подъема диапира, движение подлодки в снежной каше, быстро приближающийся ледяной покров – затем загрузил свои мысли в машинное отделение и балластные отсеки. Если все пойдет как надо, он выскочит с южной стороны диапира за полкилометра до удара о ледяной щит и устремится вперед, производя аварийное продувание, в то самое время, как приливная волна от фонтана достигнет разводья. Тогда он ускорится до ста километров в час, чтобы опередить действие фонтана, – то есть пролетит на подлодке, как на доске для серфинга, половину расстояния до Централа Коннемарского хаоса. Последние километров двадцать до базы он проделает, когда приливная волна рассеется, но тут ничего не поделаешь. Классное будет прибытие.
Если разводье впереди чем-нибудь не перекрыто. Или из Централа не выйдет другая подлодка. Очень будет неловко несколько секунд до того, как Манмут и «Смуглая леди» разлетятся на куски.
По крайней мере, о кракене можно больше не думать: ближе чем на пять километров к поверхности эти твари не подплывают.
Введя все команды и зная, что сделал все возможное, дабы выжить и прибыть на базу вовремя, Манмут вернулся к разбору сонета.
Подлодка – которую он много лет назад назвал «Смуглой леди» – проделала последние километров двадцать до Централа Коннемарского хаоса по километровой ширины разводью, скользя по черному морю под черным небом. Восходил Юпитер в четвертой четверти, облачные полосы клубились приглушенными тонами, невысоко над ледяным горизонтом по лику гиганта двигалась крохотная Ио. По обе стороны разводья вздымались на сотни километров серые и тускло-красные ледяные скалы.
Манмут в волнении вывел в поле зрения шекспировский сонет.
Сонет 116Не признаю препятствий я для бракаДвух честных душ. Ведь нет любви в любви,Что в «переменах» выглядит «инако»И внемлет зову, только позови[10].Любовь – над бурей поднятый маяк,Не меркнущий во мраке и тумане.Любовь – звезда, которою морякОпределяет место в океане.Любовь – не кукла жалкая в рукахУ времени, стирающего розыНа пламенных устах и на щеках,И не страшны ей времени угрозы.А если я не прав и лжет мой стих,То нет любви – и нет стихов моих!За десятилетия он успел возненавидеть это слащавое творение. Чересчур прилизано. Должно быть, люди Потерянной Эпохи обожали цитировать подобную чепуху на свадебных церемониях. Халтура. Совсем не в духе Шекспира.
Но вот однажды ему попались микрокассеты с критическими трудами некой Хелен Вендлер, которая жила и писала в какой-то из этих веков – девятнадцатый, или двадцатый, или двадцать первый (даты плохо сохранились), и получил ключ к расшифровке сонета. Что, если это не приторное утверждение, каким его изображали много веков, а яростное отрицание?
Манмут еще раз перечитал «ключевые слова». Вот они, почти в каждой строчке: «не, не, не, не, не, не, нет, нет». Почти эхо «никогда, никогда, никогда» у короля Лира.
Несомненно, это поэма отрицания. Но отрицания чего?
Манмут знал, что сонет относится к циклу, который посвящен «прекрасному юноше», но знал и другое: что слово «юноша» – лишь фиговый листок, добавленный в более ханжеские годы. Любовные послания предназначались не взрослому мужчине, а «юноше» – мальчику, которому могло быть и тринадцать. Манмут читал литературных критиков второй половины двадцатого века: эти «ученые» считали сонеты буквальными – то есть настоящими гомосексуальными письмами драматурга Шекспира. Однако из более научных работ предшествующих времен и конца Потерянной Эпохи Манмут знал, что такая буквальная, политически мотивированная трактовка наивна.
Он не сомневался: в сонетах Шекспир создает сложно выстроенную драму. «Юноша» и «смуглая леди» – ее персонажи. Это не порождение сиюминутной страсти, а плод многолетней работы зрелого мастера. Что он исследовал в сонетах? Любовь. Только вот что Шекспир думал о ней на самом деле?
Этого никто и никогда не узнает. Разве Бард с его умом, цинизмом, с его скрытностью выставил бы напоказ свои истинные переживания? Однако в пьесе за пьесой Шекспир показывал, как сильные чувства – в том числе любовь – превращают людей в дураков. Подобно Лиру, Шекспир любил своих Дураков. Ромео был дураком Фортуны, Гамлет – дураком Рока, Макбет – дураком Честолюбия, Фальстаф… ну, Фальстаф не был ничьим дураком… но сделался дураком из любви к принцу Хэлу и умер от разбитого сердца, когда молодой принц его бросил.
Манмут знал, что «поэт», иногда называемый «Уиллом», был не историческим Уиллом Шекспиром, как утверждали ученые двадцатого столетия, а скорее очередным драматическим конструктом, который поэт-драматург создал для исследования разных граней любви. Что, если «поэт», как шекспировский злополучный граф Орсино, был Дураком Любви? Человеком, влюбленным в любовь?
Манмуту нравился такой подход. «Брак честных душ» между поэтом и юношей означал не гомосексуальную связь, а подлинное таинство душевного единения, грань любви, которую чтили задолго до Шекспира. На первый взгляд сонет 116 кажется банальной клятвой в любви и верности, однако на самом деле это опровержение…
И вдруг все части головоломки встали на места. Как многие великие поэты, Шекспир начинал свои стихи ранее или позже их настоящего «начала». Так какие же слова «юноши» одурманенному любовью поэту потребовали столь яростного отпора?