Полная версия
Песнь Кали
Дэн Симмонс
Песнь Кали
Dan Simmons
Song of Kali
© Dan Simmons, 1985
© Перевод. В. Малахов, 2022
© Издание на русском языке AST Publishers, 2022
* * *Харлану Эллисону, который слышал песнь, а также Карен и Джейн, которые являются моими другими голосами.
…Есть тьма. Она для всех. Лишь некоторые из греков и их почитателей в своем текучем расцвете, где дружба красоты с человеческими существами была идеальной, считали, что они отчетливо отделены от этой тьмы. Но и эти греки находились в ней. Но все равно завязшее в грязи, терзаемое голодом, загнанное в сутолоку улиц, ввергнутое в войны, страдающее, несчастное, суетящееся, получающее удары в живот, убитое горем, бесхребетное человечество продолжает восхищаться ими; все его множество, кто из-под клубов черного дыма хаоса Везувия, кто среди вздымающейся калькуттской полночи, вполне сознавая, где они.
Сол БеллоуНо это Ад; и я не вышел из него.
Кристофер МарлоуЕсть места, слишком исполненные зла, чтобы позволить им существовать. Есть города, слишком безнравственные, чтобы испытывать страдания. Калькутта – именно такое место. До Калькутты я бы только посмеялся над такой идеей. До Калькутты я не верил в зло – во всяком случае, в качестве силы, отдельной от действий людей. До Калькутты я был глупцом.
Захватив Карфаген, римляне истребили мужчин, продали в рабство женщин и детей, разрушили громадные сооружения, раздробили камни, сожгли развалины, усыпали солью землю, чтобы ничто более не произрастало на том месте. Для Калькутты этого недостаточно. Калькутта должна быть стерта.
До Калькутты я участвовал в маршах мира против ядерного оружия. Теперь я грежу о ядерном грибе, поднимающемся над неким городом. Я вижу дома, превращающиеся в озера расплавленного стекла. Я вижу улицы, текущие реками лавы, и настоящие реки, выкипающие громадными сгустками пара. Я вижу фигуры людей, вытанцовывающих, как горящие насекомые, как вихляющие богомолы, дергающихся и лопающихся на ослепительно красном фоне полного разрушения.
Город этот – Калькутта. Не могу сказать, чтобы мне были неприятны эти видения.
Есть места, слишком исполненные зла, чтобы позволить им существовать.
1
Сегодня в Калькутте бывает все что угодно… Кого мне винить?
Санкха Гош– Не езди, Бобби, – сказал мой друг. – Не стоит оно того.
Шел июнь 1977 года, когда я приехал из Нью-Гемпшира в Нью-Йорк, чтобы обговорить с редактором из «Харперс» последние детали моей поездки в Калькутту. После этого я решил заскочить к своему другу, Эйбу Бронштейну. Скромное конторское здание на окраине, приютившее наш маленький литературный журнальчик «Другие голоса», выглядело весьма непритязательно после нескольких часов созерцания Мэдисон-авеню с разреженных высот апартаментов издательства «Харперс».
Эйб в одиночестве сидел в своем захламленном кабинете и трудился над осенним номером «Голосов». Несмотря на открытые окна, воздух в комнате был таким же вонючим и сырым, как и потухшая сигара, которую жевал Эйб.
– Не езди в Калькутту, Бобби, – повторил Эйб. – Пусть это будет кто-нибудь другой.
– Эйб, все уже решено, – ответил я. – Мы вылетаем на следующей неделе. – После некоторых колебаний я добавил: – Платят очень хорошо и берут на себя все расходы.
– Гм-м, – молвил Эйб, передвинув сигару в другой уголок рта и хмуро уставившись в наваленную перед ним кучу рукописей.
Глядя на этого потного, всклокоченного человечка, больше, чем кто бы то ни было, напоминавшего заезженного букмекера, никто бы и подумать не мог, что он возглавляет один из наиболее уважаемых «малых журналов» страны. В 1977 году «Другие голоса» не затмевал старый «Кэньон ревью» и не вызывал необоснованного беспокойства по поводу конкуренции у «Хадсон ревью», но мы рассылали нашим подписчикам ежеквартальные номера журнала; пять повестей из тех, что впервые опубликовал наш журнал, были отобраны для антологий на премию О’Генри, а в посвященный десятилетней годовщине юбилейный номер пожертвовала повесть сама Джойс Кэрол Оутс. В разное время я перебывал в «Других голосах» помощником редактора, редактором отдела поэзии и корректором без жалованья. Теперь же, после того как я в течение года предавался раздумьям среди нью-гемпширских холмов и только что выпустил книгу стихов, я был лишь одним из уважаемых авторов. Но я по-прежнему считал «Другие голоса» нашим журналом, а Эйба Бронштейна – близким другом.
– Но какого черта, Бобби, они посылают именно тебя? – спросил Эйб. – Почему «Харперс» не отправит туда кого-нибудь из своих боссов, раз уж это настолько важно, что они даже расходы берут на себя?
Эйб попал в точку. Мало кто слышал о Роберте С. Лузаке в 1977 году, даром что «Зимние призраки» удостоились половины колонки обозрения в «Таймс». И все же во мне теплилась надежда на то, что люди – во всяком случае, те несколько сотен, чье мнение чего-то стоит, – слышали обо мне, и слышали нечто многообещающее.
– «Харперс» вспомнил обо мне из-за моей прошлогодней статьи в «Голосах», – сказал я. – Помнишь, та, о бенгальской поэзии. Ты еще сказал тогда, что я слишком много времени убил на Рабиндраната Тагора.
– Как же, помню, – откликнулся Эйб. – Удивительно еще, что эти клоуны из «Харперс» знают, кто такой Тагор.
– Мне позвонил Чет Морроу. Он сказал, что статья произвела на него глубокое впечатление. – Я решил опустить тот факт, что Морроу забыл имя Тагора.
– Чет Морроу? – проворчал Эйб. – Он разве уже не пишет кинороманы по телесериалам?
– Пока он работает временным помощником редактора «Харперс», – ответил я. – Он хочет получить статью о Калькутте к октябрьскому номеру.
Эйб покачал головой.
– А как насчет Амриты и крошки Элизабет-Регины…
– Виктории, – закончил я за него.
Эйб знал, как зовут мою малышку. Когда я впервые сообщил ему, как мы назвали девочку, Эйб заметил, что имя довольно удачное для потомства индийской принцессы и чикагского полячишки. Этот человек был воплощением чуткости. Хоть Эйбу и было далеко за пятьдесят, он так и жил вместе со своей матушкой в Бронксвилле. Он с головой ушел в издание журнала и казался безразличным ко всему, что напрямую с этим не связано. Как-то зимой у него в конторе сломалось отопление, и бо́льшую часть января он проработал там, закутавшись в шерстяное пальто, прежде чем пошевелил пальцем, чтобы сделали ремонт. В то время Эйб общался с людьми в основном по телефону или по почте, но его язык от этого не становился менее язвительным. Я начал понимать, почему никто не занял мое место ни на посту помощника редактора, ни в должности редактора отдела поэзии.
– Ее зовут Виктория, – повторил я.
– Не важно. А как Амрита отреагировала на то, что ты собираешься сбежать и бросить ее одну с ребенком? Кстати, сколько девочке? Месяца два?
– Семь месяцев.
– Не рано ли уезжать в Индию и оставлять их одних?
– Амрита тоже едет. И Виктория. Я убедил Морроу в том, что Амрита может переводить мне с бенгальского.
Это не совсем соответствовало истине. Именно Морроу предложил мне взять с собой Амриту. По правде говоря, эту работу я получил благодаря имени Амриты. До звонка мне «Харперс» обращался к трем авторитетам в области бенгальской литературы, двое из которых были индийскими писателями, живущими в Штатах. Все трое отвергли предложение, но последний из них упомянул в разговоре Амриту, и – хотя ее специальностью была математика, а не литература, – Морроу за это уцепился. «Она ведь говорит по-бенгальски?» – спросил Морроу по телефону. «Конечно», – ответил я. На самом же деле Амрита знала хинди, маратхи, тамильский и немного пенджаби, а также говорила по-немецки, по-русски и по-английски, но только не по-бенгальски. «Один черт», – подумал я.
– А Амрита хочет ехать? – спросил Эйб.
– Ждет не дождется, – ответил я. В Индии она не была с тех пор, как ее отец перевез семью в Англию, – тогда ей было семь лет. Да и в Лондоне по дороге в Индию она хочет немного побыть, чтобы ее родители посмотрели на Викторию. Насчет последнего я уже не покривил душой. В Калькутту с ребенком Амрита ехать не хотела, пока я не убедил ее в том, что эта поездка исключительно важна для моей карьеры. Остановка в Лондоне стала для нее решающим фактором.
– Ладно, – буркнул Эйб. – Валяй, езжай в свою Калькутту.
Его тон, однако, отчетливо выражал, что он думает по поводу этой затеи.
– Объясни, почему ты против этой поездки, – потребовал я.
– После. Для начала расскажи-ка про этого самого Даса, о котором болтает Морроу. Еще я хотел бы знать, почему ты хочешь, чтобы я забил половину весеннего номера «Голосов» для очередной писанины этого Даса. Терпеть не могу перепечатки, а среди его стихов не найдется и десяти строчек, чтобы не печатались и не перепечатывались до тошноты.
– Верно, речь о Дасе, – сказал я. – Но не перепечатки. Новые вещи.
– Рассказывай.
И я стал рассказывать.
– В Калькутту я собираюсь, чтобы разыскать там поэта М. Даса, – начал я. – Разыскать, поговорить с ним и привезти кое-что из его новых работ для публикации.
Эйб уставился на меня.
– Угу, – произнес он. – Не получится. М. Дас умер. Преставился годков эдак шесть-семь тому назад. Кажется, в семидесятом.
– В июле тысяча девятьсот шестьдесят девятого года, – уточнил я, не сумев удержаться от самодовольной нотки в голосе. – Он исчез в июле шестьдесят девятого, когда возвращался после похорон, точнее, кремации своего отца в одной деревне в Восточном Пакистане – сейчас это Бангладеш, – и все решили, что его убили.
– Ага, припоминаю, – сказал Эйб. – Я тогда останавливался на пару дней у вас с Амритой, на вашей бостонской квартире, когда Союз поэтов Новой Англии проводил мемориальные чтения в его честь. Ты еще читал что-то из Тагора и отрывки из эпических поэм Даса про… как ее… эту монахиню – мать Терезу.
– А еще ему были посвящены две вещи из моего чикагского цикла, – добавил я. – Но, кажется, мы немного поторопились. Дас, судя по всему, снова всплыл в Калькутте – во всяком случае, появились его новые стихи и письма. «Харперс» заполучил кое-какие образчики через одно тамошнее агентство, с которым они работают, и те, кто знал Даса, утверждают, что эти новые вещи написаны наверняка им. Но никто не видел его самого. Так вот, «Харперс» хочет, чтобы я попробовал раздобыть что-нибудь из его новых работ, но основной темой статьи будет что-то вроде «В поисках М. Даса». А теперь хорошая новость. «Харперс» имеет право первого выбора из тех стихов, которые я заполучу, но все остальное мы можем тиснуть в «Других голосах».
– Паршивые объедки, – буркнул Эйб, принявшись жевать сигару. За годы совместной работы с Бронштейном я привык к подобному изъявлению глубокой благодарности. Я промолчал, и в конце концов он заговорил сам:
– И где же, Бобби, этот самый Дас пропадал восемь лет?
Я пожал плечами и сунул ему фотокопию, полученную от Морроу. Эйб изучил ее, повертел на вытянутых руках, повернул боком, как журнальный разворот, и швырнул обратно.
– Сдаюсь, – сказал он. – Что это за хреновина?
– Это кусок новой поэмы, которую, как предполагают, Дас написал за последние годы.
– Это на хинди?
– Нет, в основном санскрит и бенгали. А вот английский перевод.
Я подал ему другую копию.
По мере того как Эйб читал, его потный лоб покрывался все более глубокими морщинами.
– Боже праведный, Бобби, и для этого я должен оставить весенний номер? Да здесь про какую-то дамочку, которая трахается на собачий манер и одновременно пьет кровь из безголового мужика. Или я чего-то не понял?
– Все точно. Именно про это. Правда, в этом отрывке всего несколько строф. И перевод довольно приблизительный.
– Я думал, что поэзия Даса лирична и сентиментальна. Вроде того, как ты описываешь в своей статье стихи Тагора.
– Он таким был. И есть. Но не сентиментальный, а оптимистичный. — Эту фразу я использовал неоднократно для защиты Тагора. Черт возьми, да этой же фразой я обычно отстаивал и свои собственные труды.
– Угу, – согласился Эйб. – Оптимистичный. Особенно мне нравится вот этот оптимистический кусочек: «Kama Rati kamé/viparita karé rati». Судя по переводу, это означает: «Обезумевшие от похоти, Кама и Рати сношаются, как собаки». Мило, ничего не скажешь. Да, Бобби, здесь явно заметна этакая игривость. Что-то вроде раннего Роберта Фроста.
– Это отрывок из бенгальской народной песни, – пояснил я. – Обрати внимание, как Дас вплел ее ритм в весь пассаж. Он переходит от классической ведической формы к народной бенгальской и снова возвращается к ведической. Даже с учетом того, что это перевод, здесь чувствуется усложненный стилистический подход…
Я заткнулся. Я просто повторил то, что услышал от Морроу, а тот, в свою очередь, передал мне то, что узнал от кого-то из своих «консультантов». В маленькой комнатушке было очень жарко. В открытое окно врывался монотонный гул машин и почему-то успокаивающий, далекий звук сирены.
– Ты прав, – заговорил я. – Совершенно не похоже на Даса. Почти невероятно, что такие строки принадлежат перу того же человека, который написал поэму о матери Терезе. По-моему, Даса нет в живых, а это все какое-то надувательство.
Эйб уселся поглубже в свое вращающееся кресло, и я на какое-то мгновение поверил, что он и в самом деле собирается вынуть изо рта огрызок сигары. Вместо этого он насупился, погонял сигару во рту слева направо и обратно, откинулся на спинку и сцепил на затылке короткие пальцы.
– Бобби, а я никогда не рассказывал тебе, как однажды побывал в Калькутте?
– Нет. – Я удивленно моргнул.
Эйб много поездил в бытность свою репортером, пока не написал первый роман, но редко заговаривал о том времени. Приняв у меня когда-то статью о Тагоре, он между прочим заметил, что однажды провел месяцев девять при лорде Маунтбеттене в Бирме. Рассказы его о репортерской работе были редкими, но неизменно интересными.
– Во время войны? – спросил я.
– Нет. Сразу после. Во время волнений в связи с разделом между мусульманами и индусами в тысяча девятьсот сорок седьмом году. Британцы тогда уносили ноги, разрезав Индию на два государства и предоставив возможность двум религиозным группировкам истреблять друг друга. Было это задолго до тебя, верно, Роберто?
– Я об этом читал, Эйб. И ты отправился в Калькутту делать репортажи о волнениях?
– Нет. В то время люди не хотели больше читать про войну. А в Калькутту я поехал, потому что Ганди… Махатма, не Индира… туда собирался, а мы писали о нем. Человек Мира, Святой в Накидке и прочая фигня. Как бы там ни было, в Калькутте я пробыл около трех месяцев.
Эйб умолк и провел рукой по редеющим волосам. Казалось, он не может подобрать слова. Я ни разу не видел, чтобы Эйб затруднялся в речи – писал ли он, говорил или орал.
– Бобби, – после паузы спросил он, – а известно ли тебе, что означает слово «миазмы»?
– Ядовитая атмосфера, – скорее раздраженно, чем озадаченно, ответил я. – Как на болоте. Или еще чем-нибудь отравленная. Происходит слово, вероятно, от греческого «miainein», что значит «загрязнять».
– Точно, – подтвердил Эйб, снова погоняв во рту сигару.
Он не обратил внимания на мой небольшой выпендреж. Эйба Бронштейна не удивлял тот факт, что его бывший редактор отдела поэзии знает греческий.
– Так вот, единственное слово, которое могло бы охарактеризовать для меня Калькутту тогда… или сейчас… это «миазм». Я даже слышать не могу одно из этих двух слов, чтобы тут же не вспомнить про другое.
– Город был построен на болоте, – заметил я, все еще чувствуя раздражение. Не привык я выслушивать от Эйба такую бредятину. Как если бы надежный старый сантехник вдруг начал разглагольствовать на темы астрологии. – И поедем мы туда в сезон дождей, то есть не в самое лучшее время года, как я понимаю. Но не думаю, что…
– Да я не про погоду, – перебил Эйб. – Хоть это и самая жаркая, самая влажная, гнусная дыра, что мне только приходилось видеть. Хуже, чем Бирма в сорок третьем. Хуже, чем Сингапур во время тайфуна. Бог ты мой, да это хуже, чем Вашингтон в августе. Нет, Бобби, я говорю не о месте, черт бы его побрал. Есть что-то… что-то миазматическое в этом городе. Ни разу не приходилось мне бывать в месте столь подлом или дерьмовом, а бывал я в самых грязных городах мира. Калькутта испугала меня, Бобби.
Я кивнул. Из-за жары у меня начиналась головная боль – она уже пульсировала за ушами.
– Эйб, ты проводил время не в тех городах, – легкомысленно сказал я. – Попробуй провести лето в северной Филадельфии или на южной окраине Чикаго, где я рос. После этого Калькутта покажется Городом Веселья.
– Да, – сказал Эйб. На меня он больше не смотрел. – Понимаешь, дело не столько в самом городе. Я хотел убраться из Калькутты, и шеф моего бюро… бедолага, что помер через пару лет от цирроза печени… в общем, этот говнюк дал мне задание осветить открытие моста где-то в Бенгалии. Я хочу сказать, что там не было еще даже железной дороги, соединяющей два куска джунглей через реку шириной ярдов двести и глубиной дюйма три. Но мост тем не менее был построен на одно из первых денежных поступлений из Штатов после войны. Вот я и должен был освещать открытие. – Эйб замолчал и выглянул из окна. Откуда-то с улицы донеслись сердитые выкрики на испанском. Эйб, казалось, не слышал их. – Так что работенка была не из самых приятных. Проектировщики и строители уже исчезли, а открытие представляло собой обычную мешанину из политики и религии, что для Индии вполне обычно. В тот вечер было слишком поздно возвращаться на джипе – как бы там ни было, я не спешил вернуться в Калькутту, – и я остался в маленькой гостинице на окраине деревни. Возможно, эта деревня ускользнула от глаз британской инспекции во времена раджей. Но ночь была чертовски душной – когда даже пот не стекает с кожи, а висит в воздухе, – а москиты просто сводили меня с ума. В общем, где-то после полуночи я встал с постели и пошел к мосту. Выкурив сигарету, я отправился назад. Если бы не полнолуние, я бы этого не увидел.
Эйб вынул сигару изо рта. Он скривился с таким видом, будто она была такой же противной, как и его физиономия.
– Ребенку вряд ли было больше десяти лет, а может, и меньше. Он висел на куске арматуры, торчавшем из бетонной опоры с западной стороны моста.
Наверное, он умер не сразу и еще некоторое время боролся за жизнь, после того как штыри пронзили его…
– Он что, забирался на новый мост? – спросил я.
– Тогда я так и подумал, – ответил Эйб. – Именно это представители местной власти и сообщили во время расследования. Но пусть меня повесят, если я могу объяснить, как он умудрился наткнуться на те штыри… Ему пришлось бы оттолкнуться и спрыгнуть с самой верхотуры. Уже потом, через несколько недель, когда господин Ганди закончил поститься, а в Калькутте прекратились волнения, я отправился в тамошний британский консулат, чтобы раздобыть экземпляр повести Киплинга «Строители моста». Ты ведь читал эту повесть?
– Нет, – ответил я. – Терпеть не могу ни поэзию, ни прозу Киплинга.
– А стоило, – заметил Эйб. – Малая проза Киплинга весьма недурна.
– И о чем повесть? – спросил я.
– В общем, она о том, что строительству любого моста приходит конец. А у бенгальцев на этот счет была тщательно разработанная религиозная церемония.
– И в этом нет ничего необычного? – спросил я, почти догадавшись, к чему он клонит.
– Ни капли, – сказал Эйб. – В Индии любому событию посвящена какая-то религиозная церемония. Именно бенгальские обычаи и побудили Киплинга написать эту повесть. – Эйб сунул сигару обратно в рот и продолжал говорить сквозь сомкнутые зубы: – По окончании строительства любого моста приносили человеческую жертву.
– Правильно, – сказал я. – Великолепно. – Собрав фотокопии, я сунул их в папку и встал, намереваясь уйти. – Если вспомнишь еще что из киплинговских сказок, обязательно позвони, Эйб. Амрита получит большое удовольствие.
Эйб тоже поднялся, опершись о стол. Его толстые пальцы уткнулись в стопки бумаг.
– Черт бы тебя побрал, Бобби, я бы предпочел, чтобы ты вообще не ввязывался в эти…
– Миазмы, – подсказал я.
Эйб кивнул.
– Буду держаться подальше от новых мостов, – пообещал я, направляясь к двери.
– Как бы там ни было, подумай еще разок, стоит ли брать Амриту с ребенком.
– Мы поедем, – сказал я. – Все решено. Остается один вопрос: хочешь ли ты увидеть вещи Даса, если это Дас, и могу ли я зарезервировать права на издание? Что скажешь, Эйб?
Эйб снова кивнул. Сигару он засунул в забитую пепельницу.
– Я пришлю тебе открытку из бассейна калькуттского гранд-отеля «Оберой», – сказал я, открывая дверь.
Я взглянул на Эйба в последний раз. Он стоял, вяло вытянув руку, – то ли махал мне на прощание, то ли просто демонстрировал усталую покорность судьбе.
2
Вам хотелось бы знать Калькутту?
Тогда приготовьтесь забыть ее.
Сушил РойНочью накануне вылета мы с Амритой, кормившей Викторию, сидели на террасе нашего дома в Нью-Гемпшире. На фоне темной полосы деревьев мигали огоньки светлячков, словно передававших кому-то свои загадочные послания. Кузнечики, древесные лягушки и несколько ночных птиц вплетали свои голоса в ковер фонового ноктюрна. До Эксетера было всего несколько миль, но временами здесь стояла такая тишина, словно мы находились в другом мире. Такую оторванность я ценил, пока сидел за письменным столом – а я провел за ним практически всю зиму, – но теперь ощущал, что меня точит какое-то беспокойство, что именно эти месяцы отшельничества породили во мне страстное желание попутешествовать, увидеть незнакомые места, лица.
– Ты точно хочешь ехать? – спросил я. Мой голос слишком громко прозвучал в ночи.
Амрита подняла глаза, когда ребенок закончил есть. Тусклый свет из окна озарял выступающие скулы Амриты и ее нежную смуглую кожу. Ее темные глаза, казалось, излучают внутреннее сияние. Иногда она была такой красивой, что я испытывал физическую боль при мысли о том, что мы могли бы не встретиться, не пожениться, не завести ребенка. Она слегка приподняла Викторию, и я успел заметить нежную линию груди и набухший сосок, прежде чем блузка была застегнута.
– Я не прочь слетать, – ответила Амрита. – Очень приятно будет повидать родителей.
– Ну а Индия? Калькутта? Туда-то ты хочешь?
– Я не против, если смогу чем-то помочь.
Уложив мне на плечо сложенную чистую пеленку, она подала мне Викторию. Я погладил дочке спинку и ощутил ее тепло, вдохнул запах молока и детского тельца.
– Ты уверена, что это не помешает твоей работе? – спросил я.
Виктория заворочалась у меня в объятиях, потянувшись пухленькой ручонкой к моему носу. Я подул на ее ладошку, она хихикнула и срыгнула.
– Никаких проблем, – ответила Амрита, однако я понимал, что проблемы будут. После Дня труда она собиралась преподавать математику старшекурсникам в Бостонском университете, и я знал, сколько ей нужно готовиться.
– Ты хочешь снова побывать в Индии? – спросил я.
Виктория придвинула головенку поближе к моей щеке и теперь радостно пускала слюни мне на воротник.
– Любопытно сравнить с той, что я помню, – сказала Амрита.
Голос у нее был нежным, отшлифованным тремя годами учебы в Кембридже, но она никогда не сбивалась на ровное британское произношение. Ее речь напоминала поглаживание твердой, но хорошо смазанной ладонью.
Амрите было семь лет, когда ее отец перевел свою инженерную фирму из Нью-Дели в Лондон. Воспоминания об Индии, которыми она со мной делилась, не выходили за рамки расхожих представлений о культуре, где в одну кучу смешались шум, сумятица и кастовое неравенство. Трудно было представить что-нибудь более чуждое характеру самой Амриты: она воплощала в себе спокойное достоинство, терпеть не могла суету и беспорядок в любых проявлениях, переживала из-за несправедливости, а ее интеллект был вымуштрован упорядоченными ритмами лингвистики и математики.
Амрита однажды рассказывала о своем доме в Дели и квартире дяди в Бомбее, где проводила с сестрами летние месяцы: голые стены с пятнами сажи и застарелыми отпечатками пальцев, открытые окна, грубые простыни, ползающие ночами по стенам ящерицы, беспорядочная дешевость во всем. Наш же дом под Эксетером был чист и открыт, как мечта скандинавского архитектора: повсюду некрашеное дерево, удобное модульное расположение, безукоризненно белые стены и подсвеченные рассеянным светом произведения искусства.
Деньги, позволившие нам иметь этот дом и небольшую коллекцию предметов искусства, принадлежали Амрите. Она называла их шутя своим «приданым». Поначалу я сопротивлялся. В 1969 году, в первый год нашей семейной жизни, я записал в налоговой декларации годовой доход в пять тысяч семьсот тридцать два доллара. К тому времени я оставил преподавание в колледже Уэлсли и занимался исключительно литературным трудом и редактированием. Мы жили в Бостоне, в такой квартире, где даже крысам приходилось ходить пригнувшись. Я ни на что не обращал внимания и ради искусства был готов страдать бесконечно долго. Но Амрита не разделяла моей готовности. Она никогда не спорила, с пониманием отнеслась к моему категорическому отказу использовать средства из ее доверительной собственности, но в 1972 году внесла базовый залог за дом с четырьмя акрами земли и купила первую из девяти наших картин: небольшой этюд маслом Джейми Уайета.