
Клинок Тишалла
Действительно, любопытно.
Как символ меч святого Берна был слишком величествен для Кейновой Погибели. Он собирался – по сей момент – сложить его в кладовом склепе посольства и позволить Совету Братьев решить дальнейшую судьбу клинка. Но он не мог просто взвалить футляр на плечо и сойти на берег. Он пронес меч от самых гор, сохранил в безопасности, даже не открывал коробку…
И не мог заставить себя отдать святыню, даже не глянув на нее в последний раз.
Но не мог и заставить себя открыть футляр сейчас и здесь, в этом грубом сооружении из досок и парусины, где в любой миг его могут прервать, обнаружить, уставиться тупыми, непонимающими зенками. «Ничего постыдного в этом нет, – убеждал он себя. – Ничего постыдного; просто очень личное».
Сунув футляр под мышку, он вышел на залитую косыми солнечными лучами палубу. Вокруг занимались своими нехитрыми делами шестовые и матросы, бросая порой нелюбопытные взгляды на пассажира. Один матрос угрюмо подковылял поближе:
– Уходите? Шатер не нужен?
– А? Нет, шатер мне не нужен, – рассеянно ответил Кейнова Погибель и отошел.
Но и вынести футляр с баржи он не мог себя заставить. Конечно, проще всего было бы скрыться в городе, снять комнату на каком-нибудь постоялом дворе, комнату с прочным засовом… проще, но не легче. Далеко не легче. Где-то под сердцем таился первобытный ужас перед тем, что он собрался сделать, как будто меч обрел над ним власть сродни власти Кейнова Зерцала. Здесь, на барже, он еще мог ей противиться.
Крепко зажав футляр под мышкой, он сплел из пальцев особенно сложный узелок, трижды глубоко вдохнул и выпал из поля зрения всех членов команды. Если чей-то взгляд и падал на него, то о существовании пассажира забывалось в следующий миг; если кто и вспоминал о нем, то думал, что сошел с баржи, когда процессия двинулась в путь. Забравшись на корму, он на четвереньках заполз в узкую щель между неровно расставленными ящиками груза, плывущего в Теранскую дельту, туда, где Великий Шамбайген впадает в море.
Опустившись на колени, он примостил футляр на палубе перед собою и, почтительно зажмурившись, на ощупь расстегнул застежки, потом открыл крышку. Закрыв лицо ладонями, он заставил себя перевести дыхание, потом медленно открыл глаза, отнял руки от лица и взглянул на упокоившийся на синем бархатном ложе нагой клинок. Тени ящиков были пронизаны лучами пробивающегося сквозь доски солнечного света; один луч падал прямо на Косалл, обливая его по всей длине живым золотом.
У эфеса ширина длинного клинка достигала ладони. По серой стали текли серебряные руны, замаранные теперь бурыми пятнами, кровью царицы актири – Кейнова Погибель не осмелился стереть их, чтобы не потревожить загадочные чары, воплощенные в строки рун, и по той же причине не стал возвращать клинок в ножны.
Косалл.
Меч святого Берна.
Рукоять на полторы ладони была обмотана потемневшей от пота кожей; головка – простой стальной шишак. Руки его дрожали, двигались над клинком, словно нервные мотыльки. Осмелится ли он взяться за меч в этот, единственный раз?
Сможет ли устоять?
Пальцы его коснулись эфеса нежно, будто губ любимой. Кейнова Погибель погладил холодную сталь, стиснул рукоять, и когда пальцы его сомкнулись на истертой коже, клинок пробудился к жизни. Жаркий гул меча томной слабостью разливался по жилам. Кейнова Погибель выдернул меч из его ложа и поднял перед собой острием к небу.
Клинок, пронзивший тело Кейна.
Стискивая пропитанную потом святого Берна кожу, юноша чувствовал, как это было – как звенящая сталь рассекала кожу, твердые мускулы брюшного пресса, пронзала извивы кишок и, жужжа, утыкалась в позвонки.
Задыхаясь и дрожа, он потянулся мыслью к стали, в ее вибрациях пытаясь отыскать память о крови и кости Кейна. Он пронизал клинок своей чародейской силой…
И что-то рванулось из глубины меча ему навстречу, стиснуло мертвой хваткой, заморозив глаза, сердце, члены. Вопль рванулся было из глотки, но вышел только судорожный всхлип. Его выгнуло дугой, глаза закатились, и сознание обрушилось в темную бездну.
С глухим ударом, точно вырезанная из сырого дерева кукла, тело Кейновой Погибели рухнуло на палубу.
Драконица происходила из рода людского, но сути это не меняло.
О натуре драконьего рода написано много. По большей части – вранья. Драконы, если рассматривать их как вид, не являются злобными тварями, убивающими без разбора; неверно воспринимать их также как больших крылатых ящериц, дрыхнущих над горами сокровищ. Они не являются также воплощениями природных сил или вместилищами сверхъестественной мудрости.
По большей части драконы – редкие индивидуалисты, и то, что является неотъемлемой частью характера одного из них, может вовсе не относиться к другому.
Есть, однако, некоторые утверждения, верные в применении ко всему роду драконов. Они, как правило, жадны, мстительны, ревнивы и с непревзойденной яростью обороняют свои земли и владения. Гнев их пробуждается медленно, но обозленный дракон может быть очень опасен, а в особенности драконица, защищающая свою молодь. В этом драконы очень похожи на людей.
Вот поэтому драконица могла быть человеком – это не меняло сути.
Эта драконица прожила жизнь по обычаям своего рода: терпеливо надзирала за своим владениями, на протяжении многих лет неторопливо и постепенно приумножая их, заботилась о своих стадах и пополняла сокровищницу после налетов на потерявших осторожность соседей.
Общества она не искала; события в мире мало тревожили ее, и едва ли драконица попала бы в наш рассказ, если б в одном налете – совершенном из мстительной злобы на владения самого ненавистного из ее врагов – она не захватила дитя реки.
К дочери реки протянул свою длань бог пепла и праха.
Вот так драконица вошла в эту историю.
Глава тринадцатая
1
Эвери Шенкс утерла кровь с рассеченной нижней губы и, глядя на внучку, задумалась о фундаментальной непредсказуемости бытия.
Занятие это было для нее непривычным, и она находила его равно неприятным и затруднительным. Она всегда считала себя человеком действия, а не размышления: тем, кто делает, кто решает. Оператором. Глаголом.
Но теперь реальность набросилась на нее исподтишка и сбила с ног; прижатый к земле, стиснутый неодолимой силой глагол превращался в существительное. Эта сила походя разрушала созданный Эвери образ безжалостной решительности, дозволяя свободу решений лишь в узко заданной области, ограниченной несокрушимыми крепостными стенами сердца. Она, всю свою жизнь пользовавшаяся лишь указательными предложениями, вынуждена была против своей воли признать утверждение в условной модальности.
Возможно, она любит этого ребенка.
Немногие из лично знакомых с Эвери Шенкс поверили бы, что она вообще способна на подобное чувство. Она сама первая стала бы это отрицать. Для нее любовь была не столько чувством, сколько давлением: физической потребностью, стискивавшей сердце, легкие, все тело, мучая нещадно. Злоупотребляя снотворными и алкоголем, в галлюцинаторном бреду она представляла эту любовь стоящей за плечом тварью, запустившей свои щупальца в грудную клетку жертвы прямо сквозь кожу. Жуткая хватка твари заставляла ее метаться то в одну сторону, то в другую, принуждая к дурацким решениям и нелепым действиям, порой лишь ради того, чтобы причинять бессмысленные, зверские страдания. Такой виделась любовь Эвери Шенкс.
Карла она любила.
Семь лет жестокого самоотречения отняли у чудовища, пытавшего Эвери со дня смерти Карла, силу, ослабили его власть до такой степени, когда тварь могла лишь подергивать время от времени за душу. Но сейчас, при взгляде на внучку, в груди у Эвери Шенкс копился страх. Чудовище возвращалось.
Только теперь оно носило маску девочки, которую Эвери впервые увидала неделю назад.
– Вера, – строго проговорила она, хотя рука ее с робкой нежностью потянулась к льняным волосам – совсем как у Карла в этом возрасте. – Вера, лежи смирно. Лежи, как велит гран-маман.
И в ответ девочка постепенно успокаивалась, напряжение покидало ее тело с дрожью, словно подали слабину на стальной канат подвесного моста. Уже два дня она едва открывала рот, и глаза ее оставались прозрачны, как летнее небо.
Стены, потолок и пол этой комнаты были покрыты мягким, упругим, однородно-белым пластиком. Через «ПетроКэл», фирму, перешедшую во владение Шенксов через брачный контракт Эвери с отцом ее детей, покойным Карлтоном Норвудом, «СинТек» заполучил контракт на оснащение тюремных камер социальной полиции, так что заново обставить эту комнату в бостонском доме Эвери оказалось быстро и относительно недорого. Одну стену занимал экран шире раскинутых ручонок Веры, но сейчас настройка его была намеренно сбита, и по нему ползли дрожащие электронные хлопья, и в скрытых динамиках шуршал океан белого шума.
С утра воскресенья эта комната оставалась единственным местом, где Вера могла открыть глаза без крика.
Техник благодарно кивнул Эвери и поднял стальной венец, ощетинившийся изнутри тончайшими, едва видимыми нитями нейронных щупов.
– Отлично, бизнесмен. Попробуем снова?
Эвери вздохнула.
– Да. Но это в последний раз. – Она погладила девочку по плечу и крепко сжала ее запястья. – Вера, лежи смирно. Больно не будет, я тебе обещаю.
С воскресенья на ребенке опробовали десятки нейрологических тестов – сняли все показатели, какие можно было снять под наркозом. И не нашли ни единого отклонения. Профессионал Либерман, штатный врач Эвери, самодовольно заключил: «Хроническая идиопатическая кататония». Когда Эвери залезла в толковый словарь и обнаружила, что на общепонятный язык это переводится как «лежит, молчит, а отчего – хрен знает», она уволила придурка на месте.
Следующий врач, которого вызвали к Вере, тоже не нашел органических повреждений и предположил, что у ребенка нервное расстройство неизвестной причины. Эвери в ответ прорычала сквозь стиснутые зубы, что ей не нужен нейрохирург с окладом сто марок в час, чтобы сообразить: если у ребенка периоды кататонии сменяются судорогами, значит, нервы у него уж точно не в порядке.
В конце концов Эвери с отчаяния решила подсоединить к мозгу девочки решетку нейрозондов, действующих как невживленный вариант мыслепередатчика. Ей казалось, что если бы она только могла увидеть то, что видит Вера, ощутить то, что чувствует она, то сумела бы и понять, что именно причиняет малышке такие страдания.
И боялась, что уже знает ответ. Нейрозонд был ее последней, отчаянной попыткой убедить себя в ошибке.
Несмотря на введенный мощный транквилизатор, наладка зонда довела Веру до судорожного припадка. Первоначально настройку пытались осуществить под наркозом, но, когда девочка приходила в себя, судороги возобновлялись с удвоенной силой. Любые попытки удержать ее любыми средствами, кроме прикосновения Эвери, показывали тот же результат.
Так что последнюю попытку они проведут, успокаивая ребенка лишь касанием и голосом Эвери Шенкс – та держала девочку за руки и нашептывала ей на ухо слова на неведомом языке, с трудом слетавшие с сухих губ:
– Тс-с, Вера… никто тебя не тронет… гран-маман с тобой, все будет хорошо…
Если не сработает, придется все же обратиться за помощью к Тан’элКоту.
Ежик серебряных волос пошел волнами, когда Эвери нахмурилась, скривив тонкие, жесткие губы. Она уже дала себе слово, что прежде того опробует все прочие варианты. Слишком часто она переживала Приключение «Ради любви Пэллес Рил»; слишком хорошо знала, что Тан’элКоту нельзя доверять.
Ни на грош.
Техник в очередной раз попытался опустить венец на макушку девочки, и Эвери покрепче ухватила Веру за руки. Последний судорожный приступ оказался настолько силен, что девочка начала размахивать и левой рукой, прежде остававшейся неподвижной, как и ноги, с момента первого приступа. Это неожиданное движение обернулось для Эвери рассаженой до крови нижней губой.
Вернувшись в Бостон в субботу после обеда, остаток дня Эвери посвятила делам домашним: интернат, гувернантка, судебный ордер, дающий ей права владения тряпками, игрушками и прочим имуществом, которым Вера пользовалась в доме Майклсона, и поток коммивояжеров, слетевшихся в особняк Шенксов с грузом платьев и вещей, подобающих юной бизнес-леди, едва поступившей в школу. С Верой она провела в тот день больше, пожалуй, времени, нежели было совершенно необходимо; Эвери обнаружила, что общество девочки доставляет ей неожиданное удовольствие. Послушание, не переходящее в покорность, ясный и спокойный взгляд, бестрепетная вера в каждое слово Эвери, сочетающаяся с уверенностью в себе и бесстрашной отвагой – до последней мелочи, думала Эвери с тоской, то был именно такой ребенок, о котором всегда мечтала она.
Вместо того судьба подарила ей троих озлобленных слабаков – сыновей, терзавших друг друга и мать мелочной подлостью, лизоблюдством, попытками вырвать расположение к себе. Даже Карл, ее драгоценный золотой мальчик, самый юный и талантливый из ее сыновей, и тот не заслуживал гордого имени Шенксов. Без сомнения, он подошел к этому идеалу несколько ближе своих братьев: нарушив ясно выраженную волю матери и поступив в Консерваторию Студии, чтобы стать актером, он тем самым – единственный из сыновей Эвери – проявил характер.
Но здесь она могла винить лишь себя: мужа следовало выбирать получше. Компания ее супруга – «ПетроКэл» – скрывала свою финансовую слабость до тех пор, пока брачная церемония не подвела ее под эгиду империи Шенксов. Если бы она знала, в каком состоянии находится фирма, то никогда не вышла бы замуж за Карлтона. Стойкость марки отражает стойкость духа.
Но, глядя на Веру, она спрашивала себя: не слишком ли много она требовала от Карла? Возможно, стальной характер настоящих Шенксов передается через поколение. Возможно, мир ждал другого потомка семьи – этой златовласой девочки.
То была вопиюще романтическая фантазия, этакие розовые сопли, за какие любой из ее сыновей отделался бы в лучшем случае суровой выволочкой, но в ней не было ничего невероятного, и сама вероятность опьяняла лучше вина. Невзирая на прошедший в мрачных тонах разговор с Тан’элКотом, на один субботний вечер Эвери Шенкс оказалась пугающе близка к блаженству.
Но утром в субботу…
– Хэри… Хэри, мне больно, помоги мне… Хэри, Хэри, пожалуйста…
И невинная романтическая мечта, в которую Эвери Шенкс имела глупость на миг поверить, выжгла ее сердце дотла в единый миг. А под тлеющими углями, в черной золе, таилось знание: эту новую рану будущему Шенксов тоже каким-то образом нанес Майклсон.
Остаток дня девочка провела в наркотическом забытьи; стоило ей прийти в себя, как вновь начинались крики и метания. Профессионал Либерман предположил, что судороги порождаются внезапными стимулами: любым шумом, или движением, или прикосновением. Оставленная в темной тихой комнате, девочка вела себя почти спокойно – но этого Эвери не могла допустить. В детстве она сама терпела подобное заключение: отец ее имел обыкновение за всяческие проступки запирать детей в чулан. Эвери полагала себя добросердечной матерью и в воспитании собственного потомства заменила чулан ремнем.
Вечером того же дня, готовясь отойти ко сну, Эвери обнаружила, что не перестает думать об девочке. Мысли ее тревожил неотступно образ всхлипывающей во тьме Веры. Ни два коктейля, ни двойная доза теравила, ни даже длительный сеанс атлетического секса с Лекси, ее нынешним жиголо, пока Эвери выжидала, когда теравил начнет химически разминать сведенные судорогой нервы, не смогли заглушить воображаемые тихонькие всхлипы.
Даже если девчонка на самом деле плакала, у Эвери не было никаких причин беспокоиться, и она не раз напоминала себе об этом на протяжении долгого мучительного дня. Хотя девочка и приходилась Карлу дочерью, полезней она была как оружие против Майклсона. Рассудок ее, скорей всего, необратимо поврежден воспитанием в извращенном подобии пристойного семейного очага. Если под наркозом дитя покинет мир до срока, большой беды не случится.
Она отказывалась привязываться к ребенку. Давным-давно она усвоила, что жертвование своими чувствами – это лишь часть платы за принадлежность к высокой касте. Но эхо детских всхлипов во тьме не давало ей уснуть.
В конце концов, вздохнув и мысленно отметив для себя: перейти на другой сорт снотворных, она выпуталась из мускулистых объятий Лекси, завязала пояс на халате из натурального шелка ручной вышивки и спустилась по лестнице, чтобы позаимствовать очки ночного видения с поста охраны на первом этаже. Выключив свет в коридоре, она приоткрыла дверь в затемненную комнату Веры и обнаружила, что девочка мирно дремлет. Как и медсестра – подняв очки на лоб, та обмякла в кресле. Пахло мочой.
Девочка описала простыни.
В три шага одолев всю комнату, Эвери изо всех сил отвесила спящей медсестре звонкую оплеуху, едва не вывихнув той челюсть. За оплеухой последовала пулеметная очередь рубленых, четких эпитетов, широкими мазками обрисовавших портрет медсестры как специалиста и человека и завершившихся душеспасительным советом молиться коленопреклоненно, чтобы к утру у медсестры осталась хоть какая-нибудь работа.
И, разумеется, вся эта непристойная суета разбудила девочку, та вновь начала визжать, а уж когда ошалелая медсестра приказала лампам загореться и попыталась извлечь Веру из вороха мокрых простыней, девочка выла, отбивалась и царапалась, словно перепуганная кошка, и, вырвавшись все-таки из рук медсестры, метнулась в другой конец комнаты…
Где крепко вцепилась в ноги Эвери Шенкс и больше не отпускала.
Эвери так изумилась, что смогла лишь схватиться в свою очередь за плечо внучки, стараясь не упасть. Зажмурившись, зарывшись носом в бедро Эвери, девочка уже не верещала, а только всхлипывала тихонько, и тоненькие жилки на ручонках и ножках слегка расслабились. Впервые с того ужасного утра девочка заговорила.
– Прости, гран-маман, – пробормотала она чуть слышно. – Прости…
– Тс-с, Вера, тс-с, – неловко и сбивчиво пробормотала Эвери оцепеневшими губами – возможно, не следовало мешать выпивку со снотворным. Нежданные, непривычные рыдания едва не вырвались из груди. – Все хорошо, девочка, все в порядке…
– Только тут так пусто …
Слезы девочки просачивались сквозь шелковый халат, словно теплые поцелуи касались сухой от возраста кожи. Халат, конечно, испорчен безнадежно, но Эвери не могла заставить себя оттолкнуть девчонку; только стояла, и обнимала Веру, и кусала губу, чтобы болью отогнать непрошеные слезы.
К тому времени, когда простыни были сменены, а Вера вымыта и переодета в чистое, стало ясно, что малышка успокаивается только в присутствии Эвери. На протяжении нескольких следующих дней, пока Эвери кормила Веру, и купала, и меняла ей одноразовые подгузники, словно младенцу, девочка подчас начинала бормотать невнятно, открывая смутные, неясные намеки на образ той бредовой реальности, куда отступил ее рассудок, а порой даже роняла улыбку – более редкостную и более ценную в этом доме, нежели алмаз.
Постоянный этот уход был для Эвери тягчайшим бременем, он полностью вмешался в управление делами «СинТек», поскольку работать она могла теперь лишь урывками, по сети, и бесил ее несказанно. Однако на девочке она ни разу не срывала зла: Вера нуждалась в ней, зависела от нее, как никто прежде. Сыновей Эвери сдавала на воспитание гувернанткам и воспитателям в интернатах, но Веру так просто отшвырнуть от себя не удавалось. Никто больше не в силах был ей помочь.
Занятие это было утомительное, изматывающее как физически, так и душевно. Оно даже стоило ей приятнейшей сексуальной гимнастики в обществе Лекси: прошлым вечером, когда Эвери рухнула в постель, исходя вонью антисептического мыла, которым обмывала Веру после очередного приступа недержания, тот отпустил какую-то мальчишескую реплику в адрес потерявшей интерес к любовным играм Эвери.
– Все твоя девчонка, – капризно заметил он. – Это нижкастовое создание превращает тебя в старуху.
Она посмотрела на свои руки, потом на потолок, наконец перевела взгляд на покрытую искусственным загаром, хирургически мужественную физиономию любовника.
– Лекси, ты меня утомил, – проговорила она. – Иди домой.
Лицо его приобрело то чопорное, суровое выражение, которым Лекси привык выражать недовольство.
– Хорошо, – промолвил он. – Я буду в своей комнате.
– Пока не соберешь чемоданы. – Она прикрыла глаза ладонью, чтобы не пялиться на его великолепное тело. – Ты уволен. Неустойку переведут на твой счет.
– Ты не мо…
– Могу.
Он остановился в дверях, явно позируя, и Эвери не удержалась – бросила-таки прощальный взгляд. Великолепное действительно животное.
– Ты будешь скучать, – предупредил он. – Ты еще вспомнишь все, чем мы занимались вдвоем, и пожалеешь.
Эвери вздохнула.
– Я никогда ни о чем не жалею. Собирай чемоданы.
– Но ты меня любишь …
– Если я проснусь и застану тебя в доме – пристрелю.
Вот и все на этом: так у нее останется больше времени для Веры.
У нее хватало интеллектуальной честности, чтобы признаться себе – ради одного из сыновей она не выкладывалась бы так; но усилия свои она оправдывала, настаивая перед собою, что все это временно, что радикальная смена обстановки подействовала на Веру потрясающим образом, что или врачи найдут лекарство, или состояние это пройдет само собою через пару дней.
Она зря тревожилась.
Когда техник примостил стальной венец на макушке Веры и девочка вновь начала биться, постанывая сдавленно и гортанно, свет в комнате странным образом переменился. Голые белые стены обрели легкий персиковый оттенок: чуть больше золотого тепла, будто в комнату заглянуло солнце. Вовсе не похоже на леденящий душу голубоватый свет флуоресцентных ламп.
Белый шум прибоя из динамиков стих выжидающе. Эвери едва не дернулась, но заставила себя обернуться к экрану без спешки: ей отчего-то вновь стало десять лет от роду, и отец занес над ней гневную длань.
– Бизнесмен Шенкс. Как приятно вас видеть.
Голос был механически-равнодушен, словно у древнего вокодера. На экране отобразилось иссохшее лицо, похожее на обтянутый желтоватым пергаментом череп. На острых скулах кожа собралась складками; губы раздвинулись, как разрез в куске сырой печенки, обнажив буроватые зубы.
Эвери повернулась к экрану лицом.
– Кто вы такой, черт побери? – грозно спросила она. – Где добыли этот номер?
– На столе за вашей спиной, надо полагать, Вера? Превосходно.
Эвери шагнула к клавиатуре у экрана и с силой нажала «отбой».
Череп улыбнулся ей с экрана.
Она нажала клавишу еще раз и еще, потом треснула по ней кулаком. Стоны девочки становились все громче, все настойчивей.
– Где вы добыли номер?! – прорычала Эвери.
Как вообще можно было его узнать? Экран был подключен меньше суток назад – Эвери сама не знала кода доступа к нему! Как мог этот человек отменить команду отбоя? Она стиснула кулак, будто хотела врезать по самому экрану.
– Я оскорблен, что вы меня не узнаете, бизнесмен. Оскорблен и разочарован. Я Артуро Коллберг.
Кулак Эвери бессильно разжался. Челюсть отвисла.
– Как?..
– Спасибо, что приглядели за Верой вместо нас. Но ей пора.
– Пора?.. Вы не можете…
– Напротив, – отрезал Коллберг, и по экрану вновь посыпался электронный снег.
Стоны девочки перешли в рыдания. Техник стоял у нее в изголовье, сжимая в руках бесполезную тиару. Скрипя зубами, Эвери сверлила взглядом пустой экран.
Осторожный стук в дверь, и робкий голос старшего дворецкого:
– Бизнесмен?..
– Пошли вон.
– Бизнесмен, к вам социальная полиция. Говорят, приехали за молодой госпожой.
Эвери понурила голову.
Вера завизжала.
2
Ирония ситуации не прошла мимо Эвери Шенкс незамеченной: социальные полицейские явились с ордером суда, передающим Веру на их попечение. Ей оставалось стоять, беспомощно глотая слезы, и смотреть, как социки затаскивают Веру в броневик.
За несколько последовавших дней она не раз помянула про себя Майклсона с неожиданой завистью. Тот, по крайней мере, бесновался, боролся, угрожал. Из любви к этой девочке он бросил к ногам противника перчатку своей жизни.
А Эвери не сделала ничего. Стояла на взлетной площадке и терпела, как полагается бизенсмену.
Во сне и наяву преследовал ее один и тот же образ: распятая на носилках Вера, под наркозом, в смирительной рубашке. Ей следовало бы давно потерять сознание, но она все же дергалась под стеганым покрывалом, прижимавшим ее к носилкам, медленно, судорожно и стонала протяжно и глухо. Даже сквозь многослойный полог наркотиков, туманивший ее разум, Вера понимала, что ее увозят из дома.
«Как вы не видите, что делаете с ней? – кричало сердце Эвери Шенкс снова и снова, но слова не могли прорвать замкнувшего ей рот горького молчания. – Как вы не видите, что я нужна ей?!»