
Критикон
Ларошфуко и не может и не хочет давать советы, практически полезные, «благоразумные» советы. Ведь «единственные ораторы, доводы которых всегда убедительны, – это наши страсти; „их искусство как бы рождено самой природой, а ее законы непреложны“ (8). А что до проповедуемого Грасианом ^благоразумия», то ведь «ум всегда в дурачках у сердца» (102), и «философия берет верх над горестями прошлого и будущего, но горести [и страсти. – А. П.] настоящего берут верх над ней» (22) – где уж тут советовать! Да и вообще «ничего мы не раздаем с такой щедростью, как благие советы» (11Ф); «Старики потому любят давать хороший совет, что уже не могут подавать дурной пример» (93). Не мешает, пожалуй, еще подумать и о том, кто пишет «Максимы». Принц Марсильяк, герцог Франсуа VI де Ларошфуко почел бы ниже своего достоинства подвизаться в роли присяжного моралиста-наставника. Для этого хватает бойких проповедников в церкви и многоученых литераторов в печати, самоуверенных советников всякого рода, в сутане или кафтане – при дворах и в салонах. Долголетняя политическая деятельность и участие в бесславной «фронде принцев» показали герцогу, чего стоят доводы разума, когда ораторствуют (порой безмолвно!) партийные и, главное, личные страсти, – прежде всего тщеславие… Наставительным «афоризмам» герцог Ларошфуко предпочитает язвительные «максимы».
В основе всей человеческой жизни, а значит и добродетели, лежит, согласно Ларошфуко, эгоизм – сознательная форма (бессознательного у животных) инстинкта самосохранения, закона природы для всего живого. В антропологии Ларошфуко эгоизм играет, примерно, ту же роль, что «сила», «энергия» в механике и физике XVII в.: это основа всех человеческих интересов, страстей – сил, либо возбуждающих, либо тормозящих натуру. «Сколько ни сделано открытий в стране самолюбия, там еще осталось вдоволь земель неисследованных» (3), предсказывает Ларошфуко, один из великих первооткрывателей этой «страны». У человека, по Аристотелю «животного общественного» и, как известно, «разумного», эгоизм чаще всего принимает форму тщеславия – выдвинуться из всех, «показать себя» перед другим, перед всеми. Этой страсти, «общественной» по преимуществу, служит – невольно, как сами страсти, – и этот «дурачок», «простофиля» (le dupe), самодовольный ум человеческий. Он искусно рядит страсти в высокие, обществом (и самим «героем») восхваляемые «добродетели». В этом разуму часто помогают «робость» и «лень», две силы «тормозящие», в отличие от «возбуждающего» тщеславия, – а потому обычно порицаемые как «слабости», «пороки». «Добродетель никогда не ушла бы так далеко, если бы тщеславие не составило ей компании» (200); «Меж тем как робость и лень удерживают нас в пределах долга, добродетель записывает это на свой счет» (169) и т. д. С беспощадной последовательностью и бессмертным остроумием «максимы» сводят все добродетели, одну за другой, к эгоизму – в трех его лицах, одном главном, возбуждающем, и двух вспомогательных, удерживающих, которые в свою очередь меж собой тоже ловко «играют»: одно выдает себя за другое, будто бы менее постыдное, или даже за добродетель. Например, из тщеславия «мы всего охотней признаемся в лености», выдавая ее за миролюбивую добродетель «умеренности» (398).
Это значит, строго говоря, что модель человека, «цивилизованная» натура, которая является предметом исследования французского автора «Максим», не совсем та, что у испанского автора «Афоризмов», Исторически человек Ларошфуко – это уже не средневековой рыцарь, воин, не деятельный герой, стремящийся совершать боевые подвиги, но еще и не (тоже весьма деятельный) буржуа-корыстолюбец, единственная страсть которого стяжание, не аскет «первоначального накопления». «Интерес» (intйrкt), любимое слово Ларошфуко – это еще не материальный интерес, не имущественное состояние. «Мы скорее пожертвуем своим состоянием, нежели поступимся своим мнением», – язвительно замечает Ларошфуко, разоблачая своеобразный интерес «бескорыстия». «Самолюбие» (amour propre) – ключ ко всему по Ларошфуко, это еще не «проприированная любовь», не страсть собственника, не материальное, а «артистически» хитрое и «многоязычное» тщеславие: «своекорыстие говорит на всех языках и разыгрывает любые роли – даже роль бескорыстия» (39). «Интерес» максим – это еще не буржуазное отождествление собственной личности с личной собственностью. Человек у Ларошфуко – прежде всего тщеславный «светский человек», жаждущий светского успеха, всеобщею интереса к своей особе – со стороны равных ему по общественному кругу людей (о других он и не думает), домогающийся их поклонения, даже зависти (которой Грасиан, напротив, советует всячески избегать, не возбуждать): некий «принц (в латинском смысле слова: „первый“ – среди равных) света». Причем, утолив свою жажду, удовлетворив свое тщеславие, он в упоении не прочь и «почить на лаврах».
Напротив, герой Грасиана – это человек великих, памятных и в потомстве дел, «деятельная натура». Человек иерархического строя, он должен вначале завоевать (для дела!) «место» – часто даже не в своем кругу, не всегда дарованное ему место от рождения, – да еще удержаться на нем, помнить о соперниках, недоброжелателях – сверху и снизу, – о завистниках. И не только об обычной пассивной «черни», но и о сугубо опасной активной «черной черни» (206). Он должен «всегда быть начеку» (256), вечно «обновлять свой нрав с помощью природы и искусства» (276). Его девизы: «Не имей беспечных дней» (264); «В дни благоденствия готовиться к черным дням» (113); «Чуть больше знать, чуть меньше жить» (247); «Знать главное свое достоинство» (34); «знать, чего тебе не хватает» (238); «знать основной свой недостаток» (225); «знать свои страстишки» (161). Знать, разуметь – но и «не быть чересчур разумным, лучше быть благоразумным» (239). Пошлое тщеславие только повредит делу. «Оракул» даже советует ради дела «не слишком выделяться» (223), «не быть слишком приметным» (278). И, уж конечно, «не хвалиться фортуной» (106), «не выказывать самодовольства» (107). Конечно, мнение других очень важно – надо «делать дело – и показывать дело», но – в интересах дела (130). Впрочем, и «не принижать себя до чужого понимания» (253), даже «избегать общедоступности. Особенно во вкусе… толпа глупа!» (28); «совершенное доступно немногим» (245). Всего лучше обзаводиться умными друзьями, советоваться со знатоками [820], «знать самому, либо слушать знающих» (176), владеть искусством беседы, «не слушать только себя» (141) – в отличие от тщеславного светского болтуна и т. д.
Различие в модели человеческой натуры, а значит, и в ориентации на своего читателя, обозначается и в стиле сентенции, ее структуре, тоне. Максима Ларошфуко по форме ближе, чем афоризм Грасиана, к идеальному афоризму в обычном смысле, она предельно сжата, немногословна, лишь в отдельных случаях переходит в краткое рассуждение, чаще это одна короткая, благодаря остроумию легко запоминаемая фраза. С виду максима поэтому только высказывает, а не доказывает – стоит ли доказывать тщеславному его тщеславие? Истинность максимы он отнесет на счет других, «большинства» (нередкая – ради «точности», либо из любезности – оговорка у Ларошфуко), но оценит пикантное остроумие «светской злости» и не преминет в салонах при случае «возбудить улыбку дам» огнем острот знаменитого остроумца Ларошфуко, заодно щегольнув и памятью и ученостью – но без «педантизма». И только человек подлинно порядочный (допускаемое максимами редкое исключение из правила), проницательный, оценит прикрытую светским остроумием неумолимую логику максим, а главное – «сердцем» почует всю истину их горечи [821], всечеловечески горестный масштаб применения.
Напротив, афоризм Грасиана развернут до рассуждения: он должен убедить, чтобы пользовать. Это – памятка, а потому каждый афоризм «Оракула» имеет подчеркнутый заголовок, порой из одного-двух слов, иногда в интригующе темном стиле «оракула». – и текст, ряд замечаний, рассуждений, доказывающих, как в теореме, практичность совета; в «тексте» Грасиан считает обязательным и для себя правилом «излагать мысль ясно» (216) («светскому» читателю Ларошфуко такое «геометрическое» построение и само различие в стиле между заголовком и текстом покажутся скучным педантизмом, слишком «деловым», «нравоучительным» и некорректным – со светской точки зрения). Затем, афоризм Грасиана всегда «обращен» – к личности, к «Изощренному Уму»; впрочем, обращение это обычно скрыто в повелительном инфинитиве: «Менять приемы» (17), «Ускользать» (73). Ларошфуко же, исходящий из «страстей человеческой природы» как начала решающего, обычно предпочитает безлично универсальную форму «все», «никто» («Все жалуются на память, никто не жалуется на неспособность понять», 89), или столь же всеобщее «мы» («У всех нас достаточно сил, чтобы перенести несчастья ближнего», 19). Светский читатель оценит учтивую в самой язвительности скромность французского автора, в отличие от «некультурно» поучающего, старомодно назидательного тона испанского «Оракула».
Наконец, различие в самом остроумии – в его характере, значении, мере. Теоретик остроумия, но прагматик, Грасиан пользуется остроумием (в собственном смысле) гораздо умеренней, чем Ларошфуко. Срой совет 76-й («Не надо всегда острить. Кто вечно острит – пустой человек») он применяет и к себе как советнику. Конечно, в жизненной игре неплохо иногда «сходить пешкой остроты… – коль знаешь меру» (79)… А главное – остроумие Грасиана даже с виду не стилистическое, не блеск светских острот, а «изощренность» ума – его глубины в новых, еще неведомых важных путях, в новаторских открытиях. Тон афоризма всегда серьезный; часто торжественный, эмфатичный: речь идет о «нынче» жизненно важном. Для зрелого классицизма второй половины XVII в., для светских норм общительного французского вкуса это уже «напыщенная», претенциозная «испанская важность» – она как манера и несносна и смешна. Зато французская светская страсть вечно острить над всем и вся – это – в глазах испанцев, а позже и других иностранцев – легкомысленное «тщеславие французского ума». Но у Ларошфуко, у которого остроумие в стиле не только вынесено, но и строго, логически выдержано почти во всех максимах, систематически выведено из единого начала при анализе всех страстей и добродетелей, и только с виду вменено как бы в единственную их цель, остроумие стало по сути подлинной аргументацией, глубокой и трудно оспоримой. В этой универсальности, в строгой последовательности, с какой тщеславие обнаружено в основе всей человеческой натуры как некий «закон природы», остроумие Ларошфуко на свой лад тоже лично «обращено», убийственно обращено к самому тщеславцу – «цивилизованному» светскому уму. Остроумие максим тем самым не менее серьезно, чем «изощренность» испанских афоризмов, – и только «искусно скрывается» за светски иронической изящной формой.
И тут мы уже переходим от стиля к различию в логике испанца и младшего его современника во Франции, к методу мышления у каждого, характеру целого, внутренней связи между сентенциями. Ларошфуко – законченный рационалист, строгий логик, аналитик – воистину замечательный национальный образец «французского ума». Все вытекает из единственного принципа, из одного постулата, все максимы поддерживают друг друга, а тем самым – как обычно в формальной логике рационализма – хочешь не хочешь, подтверждают исходный постулат. Советы «Оракула», напротив, то и дело противоречат один другому – нередко на одной и той же странице: их парадоксальная антиномичность автором даже сознательно («изощренно») вынесена. Пять афоризмов подряд (53 – 57), например, трактуют столь важный для деятельного ума вопрос: что важнее – быстрота перехода от замысла к деянию (решительность, отвага, доблесть) или, напротив, осторожность (благоразумие). Афоризм 54-й как будто решает в пользу доблести, «хенио» («Мертвого льва даже зайцы лягают», «С доблестью не шутят» и т. д.), но афоризм 5>й озаглавлен «Человек, умеющий ждать», – акцент на благоразумии – и напоминает об испанской поговорке «Время да я – на любого врага». Афоризм 56-й («Быстрота в решениях») опять поет «хвалу быстрым». Тогда как 57-й («Надежнее обдумывающие») трезво учит: «Сделано хорошо – значит, достаточно быстро»… Но еще афоризм 53-й («Решительный и рассудительный»), сама постановка вопроса, выносит антиномичность в заголовок – с двусмысленно синтетическим выводом: «Августейший девиз – торопись не спеша».
Теоретик Ларошфуко – до конца монист, цель «Максим» всецело антропологичная, чисто познавательная. А что до практической ценности, немалое дело, если хоть знаешь действительную цену своим делам, знаешь, кто ты таков, – и суть твоей натуры определена одним, не очень лестным, словом… Грасиан же как бы предпочитает – пользуясь термином новейшей физики – дуалистический «принцип дополнительности», с иным, чем в рационалистическом монизме, критерием глубины мысли («Глубокое утверждение должно обладать тем свойством, что противоположное утверждение также является глубоким», – Нильс Бор). Лицо духовное и профессор философии, автор «Оракула», конечно, знает о кардинале и философе XV в. Николае Кузанском, о его принципе «совмещения противоположностей» (coincidentia oppositorum), этой трансцендентно высшей «логике бога»; своему «изощренному» мастеру больших дел он часто советует подражать Первому Мастеру, по образу и подобию коего дух человеческий создан. Ибо – и это весьма древняя, извечная истина практической мудрости – «всякое деле о двух концах». И в этом-то суть. (Хотя акцент, как уже отмечено, чаще у Грасиана на «благоразумном», «культурном» конце).
Испанский афоризм-совет тем самым отличается сугубой напряженностью – в самой ситуации и в выходе из нее! – которой нет в изящной иронии французской максимы. Напряженность вытекает из признания дисгармоничности бытия и духа, из того барочно сознательного «внутреннего разлада» и в этике и в эстетике, который производит – еще в XVII в. – такое тягостное впечатление на художников и теоретиков французского классицизма и оценивается ими как некая нарочитая «неправильность» (например, в архитектурных пропорциях), причудливость, «искусственность» барочного искусства. Начиная со 2-го афоризма совмещение трудно совместимого возводится «Оракулом» в неумолимый закон: во всем требуются «два стержня»… «Одно без другого – полдела», никакое не дело. Надо ценить дружбу – но и не доверять дружбе: «смотри на сегодняшних друзей как на завтрашних недругов, причем злейших» (217). И надо не только не доверять – но и всячески скрывать, никак не показывать свое недоверие и т. д. Афоризм 4-й напоминает: «Мудрость и доблесть – основа величия. Бессмертные, они даруют бессмертие…» Сама История в классический период испанской культуры как бы подсказывала Испании эту напряженность нормы – и в этом ее национальная характерность. Доблести («хенио») испанцу, испанскому солдату, начиная с эпохи Реконкисты, как и испанским конкистадорам эпохи открытия Нового Света, что и говорить, всегда хватало. Не хватало – ив XVI, и в XVII вв и позже – «мудрости» («инхенио») [822]. Чем и объясняется явная дидактика и оттенок отвлеченности грасиановского «инхенио» при всей жизненной его неотложности для культуры Испании XVII в. – что так остро сознавали проницательные умы в Испании, в том числе Грасиан! Насколько испанская модель «Оракула» («Благоразумный») уступает по колориту, по масштабу (всеевропейскому, всечеловеческому), по реализму – французской модели «Максим», «Тщеславному»!
Различие морали Грасиана и Ларошфуко (а также и отношения каждого моралиста к объекту своей морали, к своему читателю) разительнее всего выступает даже не там, где они явно расходятся, а там, где как будто говорят буквально одно и то же, но тональность мысли, а значит, и ее смысл, пафос – противоположны: один проповедует, советует – как раз то, что другой обличает, разоблачает «Скрытность», которую в разных видах рекомендуют испанские «афоризмы», уловки, которые требуются игроку, дабы сбить с точку партнера, разгадать, разоблачить чужие уловки, – это (уже с эпиграфа) основная тема также французских максим, но у француза это как бы разгримирование маскарада «добродетелей» Например, максима 245-я («Высшая ловкость состоит в том, чтобы искусно скрыть свою ловкость») как будто переписана с одной фразы из «текста афоризма 219-го („Величайшая хитрость – скрывать хитрость“), но у Ларошфуко это язвительная констатация, а у Грасиана рекомендация – с предостерегающим заголовком: „Не слыть человеком с хитрецой – хоть ныне без нее не проживешь“; „Слыви лучше осторожным, нежели хитрым. Будь с виду простодушен, но не простоват“ и т. д. Один острее (и однозначнее) в анализе, другой осторожнее (и сложнее) в совете. Оба приходят, как уже сказано, к desengafio („разочарованию“, „снятию чар“) – в форме множественного числа это испанское слово означает также „опыт горестный“. В конечной оценке человеческой натуры критик непримиримый, а потому ум „разочарованный“, автор „Максим“ и впрямь максималист; его жестокая ирония только прикрывает глубокую и безнадежную горечь. На другой лад требовательный, но не столь строгий к человеческой природе, терапевтическим „афоризматик“ Грасиан предпочитает роль сострадательного врача, „входящего в положение“ больного, в его горе: врача, всегда уповающего – и обнадеживающего.
По сути оба моралиста созерцают одну и ту же «цивилизованную», «культивированную» натуру, но взгляд, направление взгляда у них противоположны. Один сводит нас вниз, уводит от плодов древа («добродетелей») – к низменным, спрятавшимся корням, тщеславным страстям; другой возводит, возносит нас вверх, указывает путь к достойным плодам – каковы бы ни были корни…
Тем самым (а заодно и в ответ на простодушный вопрос: кто же более прав г*) не только мораль автора «Оракула», но обе моральные концепции XVII в. – оба подхода к «человеческой натуре» – объективно (исторически – и антропологически) относятся в своей истине друг к другу, пользуясь тем же термином новейшей физики, в духе «принципа дополнительности».
Личность – основа философии Грасисана. Понятие синдересиса
Пафос «Оракула» (и всего творчества Грасиана от «Героя» до «Крити-кона»), его антиномически двуединой концепции человека – весь в одном слове. По «объему» понятия оно уже, по «содержанию» выше, чем ключевое обличительное слово мониста Ларошфуко. Не то «одно слово», что самим I расианом указано, – но, как отмечалось выше, неубедительно – в заголовке афоризма последнего (300: «Одно слово: святость. Этим все сказано»), а то, что, как акцент, вынесено в конец заголовка первого: «Все уже достигло зрелости, и более всего – личность».
В морали Грасиана это ведущее понятие, подлинный дух его морали – и, может быть, именно поэтому не столь часто (как «благоразумие», «скрытность», «искусство», «уловки»), не столь зримо вынесенное слово. «Насколько человек глубок, настолько он личность» (48), ибо «внутри должно быть больше, чем снаружи»; «зрелости» человек достигает, «изо дня в день совершенствуя свою личность» (6); «Человек рождается дикарем… Культура создает личность – и чем ее больше, тем личность значительнее» (87) и т. д Грасиан, таким образом, явно различает между самотворимой личностью – и индивидом, индивидуальностью, природной особенностью: в личности особь выступает степенью (соединением врожденного своеобразия с достигнутой высотой) себя самой, личность – это культурой реализованная степень человека. Афоризмы указывают «кратчайший путь, чтобы стать личностью» (108). Уже в речах, «в беседе сказывается личность» (148), но прежде всего – в дедах. Ибо в деяниях сказывается все; не только ум, но и «сила духа» – «щит личности» (54).
Грасиану была бы вполне по душе концепция личности у Фихте: «Сущность Я состоит в его деятельности». Но в своем пафосе автор «Речей к немецкому народу» еще при жизни был достаточно оценен земляками, чего не скажешь о соотечественниках испанца. Их обоих – представителей «фаустовского» духа Нового времени – уже не удовлетворяет античная декларация Анаксагора: «Человек рожден для созерцания». Афоризм 232-й не одобряет тех, кто предается только «созерцанию предметов возвышенных». Ибо должен и «муж ученый быть хоть немного деловым… В наше время знание жизни – оно-то и есть истинное знание». Афоризм 202-й («Слова и дела образуют мужа совершенного») ставит «высокие дела» выше «высоких слов»: «одни люди – мудры, другие – деятельны», но «говорить легко – действовать трудно», а «деяния – сущность жизни».
В нормах этики Возрождения многое поэтому подвергается пересмотру в «Оракуле». Проповедник Грасиан уже по меньшей мере равнодушен к столь присущему гуманистам XV – XVI вв., унаследованному от античности, академическому преклонению перед красноречием. Он не одобряет как норму и пресловутый культ «универсального человека», советуя: «Не гнаться за многим, стремиться к глубине… Беда людей универсальных в том, что, желая познать все, они толком не знают ничего. Лишь глубина дает превосходство истинное, а в материях возвышенных героическое» (27); надо «Знать главное свое достоинство… Определи главный свой дар и приложи усердие» (34). «Универсальный человек», которого (не боясь показаться непоследовательным!) он иногда прославляет (например, в афоризме 93-м), тот, в ком «сошлись все достоинства», кого Натура сделала «неким сводом всего лучшего в природе», – это счастливое и редчайшее исключение, а не норма. Как правило, «средь множества достоинств одно должно главенствовать», даже «у всякого героя… есть одна особо замечательная черта»; «отличиться в скромном деле – это уже быть чем-то» (61). «Универсализм» как нормативная цель – для Грасиана плод «воображения», которое должен обуздать высокий разум.
Как бы сознавая, что идеал «всесторонней личности» коренится в природе и преимуществах еще «незрелого» общества (мало «сторон», мала степень их «зрелости»), а не века нынешнего с героем, отличающимся в чем-то одном, «изобретателем», Грасиан отдает предпочтение личности новаторской. Афоризм 63-й гласит: «Преимущество за первым… первый ход, а стало быть, перевес… Первые захватывают майорат славы… Новизною открытий мудрые снискали себе место в списке героев. Иные предпочитают быть первыми во втором ряду, нежели вторыми – в первом» (63). Афоризм 78-й прославляет «Искусство начинать», – разумеется, благоразумно, ибо «благоразумие ведет в гавань». Афоризм 198-й преподносит даже «доблестный» – на грани авантюрности – совет: «Не бояться перемены места» – ибо «есть такие народы, что желающему чего-то достигнуть… лучше уехать на чужбину. Мать-родина порой мачеха, даже для людей выдающихся… Булавка и та обрела цену, перейдя из Старого Света в Новый. Видали мы людей, в своем захолустье некогда презираемых, а ныне они – краса мира», и т. д. Оба панегирика новаторству «первых» воодушевлены – в благоразумии, как и в авантюрности, – общеевропейски-историческим пафосом. И вместе с тем оба коренятся (вплоть до стилистических реалий в приведенных афоризмах, до образов-доводов) в национально реальном, в испански-эпохальном. Мораль «Оракула» в своем пафосе новаторства еще принадлежит «героической» эпохе в истории наций Пиренейского полуострова, которые переживали романтику первооткрытий и освоения Нового Света, пеняв призвание Истории как личное свое призвание, как «преимущество первых», – не останавливаясь ни перед чем, в частности «меняя место», лишая родину ее лучших людей. Осуществляя новаторское призвание, они действовали в привычных для испанца традиционных формах рыцарски авантюрной героики.
Полно особого значения само пристрастие Грасиана (начиная с темы и заголовка его первого трактата) к слову «герой», «героический», когда речь идет о личном призвании, – вплоть до девиза: «Избирать образец героический», и «не так для подражания, как для состязания» (75). Ибо «Каждый – монарх на свой лад» (103). Конечно, в исходе дела не мала роль фортуны, но надо испытывать свою фортуну, надо действовать, чтобы достигать Это важней, нежели хранить невозмутимость духа (явный выпад по адресу рассудительного античного стоицизма! – Л. П.)… «Велико искусство – управлять Фортуной» (36).
Когда речь идет о большом («героическом») деле, о деле новаторском, чрезмерная рассудительность даже вредна, глупа. Здесь действует правило: «Не страдать недугом глупцов» (208) Ведь именно «мудрые нередко страдают недостатком благоразумия Глупцы, напротив, – избытком рассудительности. Умереть как глупец – значит, умереть от чрезмерных умствований… Одни умирают, оттого что горюют; другие живут, потому что не горюют. Итак, одни – глупцы, ибо с горя не умирают, а другие – глупцы, ибо с горя умирают…» (там же). Когда дело касается великого – а таково всегда подлинно новое дело новатора, – «Оракул» как бы забывает о «благоразумии», о существе «инхенио». «Великие начинания даже не надо обдумывать, надо взяться за дело, иначе, заметив трудность, отступишь» (204). Девиз: «Верить сердцу» (178), великому зову натуры, предвосхищает этику немецких бурных «штюрмеров» конца XVIII в., начала классического периода немецкой культуры. Ибо призвание заложено в самой натуре… (Логика «деятельных» советов «Оракула» пренебрегает в самом «благоразумии» последовательностью формальной – более эффектной, нежели эффективной). В барочной напряженности, в «совмещении противоположностей» мораль Грасиана исторически принадлежит (как и этика Возрождения, но на иной лад) эпохе, которая еще не утратила «вкус к героическому», верила в реальность героического, смутно исходила из того, что изобретатель, «новатор» нынешнего Нового («зрелого») времени – он-то и есть подлинный преемник героя мифологического и «культурного героя» фольклорного – реальный наследник дерзающего Прометея («Проницательного») и трудами великого Геракла… Культуре барокко и классицизма (а в известном смысле даже авантюрному герою «сатирического реализма» XVII в., ее критической изнанке) еще далеко до позднейшего принципиального недоверия (вплоть до «патологической идиосинкразии современного человека», по выражению одного писателя XX в.) к любой героике, заведомого недоверия к ее «реализму» – даже в чисто душевной жизни…