
Критикон
В довершение издевательства автор памфлета, между прочим, задает Грасиану коварный вопрос насчет чистоты крови («Много ли ты знаешь о своих предках?»)… Под фамилией Грасиан (Хен-Грасиан, либо просто Хен) были известны некоторые испанские евреи XIII – XIV вв. – один барселонский раввин, один врач и философ-переводчик, один ученый талмудист. «Грасиан» – латинизированный перевод древнееврейского «хен» [807], хотя родители Грасиана уже давно пользовались репутацией «старых католиков». «Грасиановский вопрос» о предках автора «Критикона», всплывший в 40-х годах нашего века и до сих пор не вполне решенный, как видим, волновал и кое-кого из современников.
Последний год жизни Грасиана – после отправления (в начале 1658 г.) в ссылку – это сплошные унижения, беды, отчаяние. За ним следят, проверяют, нет ли в его келье рукописей, ему, по указу самого генерала ордена, запрещено иметь бумагу и чернила. И хотя с апреля строгости несколько смягчаются и Грасиана переводят исповедником в Тар-рагону, о возвращении к любимой преподавательской и проповеднической деятельности не может быть и речи. Отказывают ему и в просьбе о переходе в другой орден… Он рано постарел, хворает. В декабре того же года Б. Грасиан скончался – в возрасте 58 лет.
Личность Грасиана. Трагическая коллизия, определившая его судьбу
В Калатаюде, родном городе Грасиана, в котором он в юности учился, а в конце 20-х годов преподавал и где опубликовано первое его произведение, сохранился написанный маслом, единственный дошедший до нас портрет Грасиана. За письменным столом, вероятно в келье, фигура болезненного человека, сидящего в расслабленной и вместе с тем задорной позе, с невеселой улыбкой на лице и вызывающе поднятой рукой с пером, – образ одинокого испанского «интеллектуала». С этим образом согласуются отзывы современников и врагов, а также характеристики по ордену, которые в один голос твердят о «склонности к меланхолии», «желчном характере», о вечно раздраженном, всеми недовольном критикане, язвительном «Моме».
В этом тщедушном теле – мощный непреклонный дух. «Аррогантный» к человеческому ничтожеству, но «большой друг своих друзей», с «арагонской верностью» преданный им и тогда, когда все их покинули; нередко друг восторженный, жадный к совершенству и величию человеческому. А в общем, в отношении к людям – требовательность завзятого проповедника, прирожденного всеобщего наставника, и, скорее, чем сердечная любовь, склонность к состраданию – со стороны того, кто сам изведал немало невзгод и обид.
Внешне жизнь Грасиана, почти не выходя за пределы трех восточных провинций Испании, малозначительная по событиям – постоянные переезды, связанные с разными назначениями, трения и конфликты с начальством по ордену – отмечена «провинциальностью». Ни в колорите, ни в рисунке она не идет в сравнение с бурными «авантюрными» биографиями Сервантеса, Лопе де Вега. Алемана, Кеведо – разве что в печальном своем исходе напоминает трагическую развязку жизни величайшего сатирика Испании, старшего современника Грасиана.
В объяснении драматического – и достаточно закономерного – исхода жизни Грасиана среди его биографов наметились две точки зрения. В XIX в., при позитивистском историко-культурном методе, все сводили к духовной ограниченности, придирчивому формализму ордена, к «среде», неспособной оценить оригинальный и смелый ум. В XX в. исследователи (например, Мигель Батльори, выдающийся новейший знаток Грасиана), стремясь к большей конкретности и беспристрастию, не умаляя роли руководства ордена, возлагают вину также на личные недостатки Грасиана, на вечное неблагоразумие этого апологета благоразумия. Резоны обоих подходов очевидны уже при первом знакомстве с жизнью Грасиана, но, как обычно при чисто социологическом или психолого-биографическом объяснении, не вполне удовлетворяют. Не проникая в суть значительного явления духовной культуры, до конца не сводимого ни к «среде», ни к индивидуальной психологии, критика при том и другом подходе невольно снижает трагизм судьбы Грасиана.
Роковым для Грасиана, моралиста прирожденного, но по сути не церковного, не клерикала, оказалось с детства ему предназначенное – в Испании XVII в. почти неизбежное для моралиста – место в жизни. По всему складу натуры и личному призванию – а в тогдашней Испании, пожалуй, никто с такой страстью и упорством не сознавал и не отстаивал решающую роль личного призвания, в разных вариациях ведущей идеи всех его книг, – Б. Грасиану меньше всего подходила роль духовного лица в любом ордене, и уж никак не в основанном не так давно Лойолой, еще не утратившем своего пыла, воинственном ордене эпохи Контрреформации. Новый тип монашества (монашество в миру, никаких личных мирских связей, некие добровольцы лазутчики в Царстве Кесаря) требовал для борьбы с секуляризированным духом Нового времени, с его «губительным» индивидуализмом, также нового рода самоотречения, духовного отречения – для вящей славы Церкви – от самой своей личности, полного отрешения от всего мирского, даже от чести: воистину абсолютного смирения, безусловного «безличного» послушания единственно истинному «призванию» – свыше! Пафос моралиста Грасиана, его личностной, по сути вполне мирской морали, был в корне несовместим – по-своему тоже «свыше», а не только из-за неуживчивого характера или «непонимания» со стороны руководства – с аскетическим, в принципе антиличностным идеалом иезуитов. Б. Грасиан – это неоднократно отмечалось критикой – рано стал «крестом» для своих отцов (своих «отчимов», padrastros, по саркастическому выражению самого Грасиана [808]), и надо признать, то был крест взаимный. Исход возможен был только катастрофический – для неисправимого, по самому духу чуждого ордену строптивца.
Дело здесь не в сатирическом направлении таланта (которое к тому же открыто обозначилось у Грасиана лишь в последнем его произведении). Сатирой, притом самой резкой и социально заостренной, иногда и антиклерикальной, испанская литература XVII в. намного богаче любой другой литературы в Европе. Свойственный барокко чисто сатирический реализм – ведущее направление в испанском романе, нередко и в драме, лирике; у испанских мастеров пикарескного жанра сатира то и дело принимает универсально издевательскую и наиболее жестокую форму «въедающегося», «терзающего», саркастического смеха, – не менее, чем юмор англичан, ирония французов, национальную форму комического. Для Грасиана, в целом скорее дидактика, нежели только сатирика, специфична в сатире – и до этого, пожалуй, не доходит ни Тирсо де Молина (как и Грасиан, лицо духовное), ни Матео Алеман, ни даже наиболее жестокий смех Кеведо – авторски «отчужденная» позиция вне изображаемого им мира, как бы «на полях» повествования: некая «маргинальность» (по меткому замечанию его исследователя Артуро дель Ойо), в которой словно уже исчезло, либо не слышно, заглушено гражданское отчаяние; позиция заведомо безнадежная в отношении к состоянию общества, «большинству», его наличным силам, высокомерно уповающая только на одинокую и независимо творческую личность. Именно это высокомерие (ибо «мерит по высокому» как неумолимой норме), а не просто сатиричность, к которой в литературе испанцам века Грасиана не привыкать, должно было исключительно раздражать более проницательных его читателей и ставило автора в одинокое среди современников, крайнее (в жизни тоже «маргинальное») положение.
И здесь уместно сопоставление с Вольтером. Не меньше, чем к Кеведо, которого иногда называли «испанским Вольтером», применим такой титул к Грасиану, и для обоих с особым акцентом на первом слове. Ниже мы увидим, что автор «Кандида» и «Простодушного» многим обязан автору «Критикона» в жанре повести «философской» – что на языке века Просвещения означает «универсально критической». Оба, Грасиан и Вольтер, в юности учились в иезуитских школах, оба прошли через дисциплину «школы разума», чтобы направить впоследствии принцип разума, как принцип суверенный, против духовных своих наставников, против самого духа клерикализма (Вольтер, разумеется, – в гораздо более громкой, зрелой и откровенно воинственной форме). Оба эволюционировали от оптимистических иллюзий, от прекраснодушного идеала юности (гедонистически культурный «светский человек» у раннего Вольтера, «герой великих дел» у молодого Грасиана) к большей трезвости, к «благоразумию» зрелых лет. – Тем выразительней контраст в судьбе, в откликах со стороны общества. Путь Вольтера от заточения в Бастилию за вольномыслие в юности до беспрецедентного в истории европейской культуры всенародного преклонения перед властителем дум, до всенационального, перед смертью, чествования «короля Вольтера», некоронованного короля общественного мнения – которое во Франции формировалось еще в аристократических салонах XVII в., задолго до выступления Вольтера, и Вольтером лишь было утверждено, – и предельное унижение, полное одиночество, «келейный» конец «нонконформиста» Грасиана, надломленного, загубленного в расцвете сил. Национально характерно и то, что, несмотря на неоднократные политически нелояльные выпады, Грасиан, в отличие от Вольтера, ни разу не подвергался репрессиям со стороны органов государства, – для них его фигура была слишком ничтожна, – а лишь со стороны ордена; все унижения Грасиана, вплоть до предсмертного, сводились к внутриорденским дисциплинарным взысканиям.
На свой лад жизнь Грасиана – ее коллизии, от внешнего непослушания до выхода в «духе» из ордена иезуитов в поздние годы, еще до того как, осознав всю ложность своего положения, он пожелал хотя бы переменить орден, – была не менее цельной, чем жизнь Вольтера. Подобно Лютеру, он мог бы сказать: «Здесь я стою, иначе не могу. Да поможет мне бог». Само «неблагоразумие» Грасиана, начиная с частностей, с самовольно публикуемых под прозрачными псевдонимами книг, оказалось в веках неким высшим благоразумием личного призвания, категорическим велением и самопроявлением магистральной идеи всей жизни.
II. Эстетические принципы Гpасиана
Трактат-антология «Остроумие, или Искусство изощренного ума»
Перед тем как характеризовать вошедшие в наше издание два главных произведения Грасиана, создания зрелой его мысли – оба относятся к поздним годам, – необходимо хотя бы вкратце остановиться на раннем теоретико-литературном его трактате «Остроумие, или Искусство изощренного ума». Уже по своей теме эта книга лучше всего введет нас в стиль его мысли, и если «стиль – эта человек», то, на свой лад, в магистральную личную идею всего творчества.
В начале этого трактата автор не без удивления обращает внимание читателя на то, что еще «древние установили правила силлогизма, искусство тропа, но остроумие не трогали… Исследованием остроумия они не занимались» (I) [809]. Разработаны уже в античности теории мышления (логика) и красноречия (риторика), но все еще нет теории остроумия – его существа и приемов мастерства. Восполнению этого пробела посвящен новаторский его труд.
Суть остроумия, по Грасиану, состоит в «изящном сочетании, в гармоническом сопоставлении двух или трех далеких понятий, связанных единым актом разума» (II – курсив мой. А. П.). Тем самым устанавливается отношение остроумия как разновидности духовного творчества к логическому (истина) и художественному (красота). Подобно логическому, остроумие пользуется понятиями, являясь «актом разума» остроумца и обращаясь к разуму аудитории. Но в отличие от акта рассудка, от логического рассуждения, остроумие пользуется прямым сближением далеких понятий, тут же их «сочетая», непосредственно «сопоставляя» и таким образом открывая новую истину: остроумие не доказывает, как силлогизм, а только высказывает – предоставляя слушателю или читателю самому оценить правильность утверждаемой связи, полагаясь всецело на культуру «изощренного ума». С другой стороны, непосредственность связи, «изящность» сочетания, «гармоничность» сопоставления роднит остроумие с художественным творчеством, с наслаждением от созданий искусства, убеждающих, покоряющих нас интуитивно – одной своей красотой. Но это красота, апеллирующая к нашей способности мыслить, не к органам чувств, как в изобразительных искусствах или музыке; это красота самой мысли, а не словесных форм ее выражения и украшения, не внешняя красота фигур, тропов, с которыми имеет дело риторика, искусство красноречия.
Теория остроумия у Грасиана, таким образом, как бы перебрасывает мост от логики к стилистике и эстетике, или, по школьно-традиционной терминологии Грасиана, от «диалектики», второй из «семи свободных наук», к третьей, к «риторике», – возвышаясь над ними обеими. «Остроумие тоже имеет свои доказательства, но если в логических главное – убедительность, а в риторических – красноречие, то здесь главное – красота» самой мысли (XXXVI). И «чем красота является для глаз, а благозвучие для ушей, тем для ума является остроумие» (II). А стало быть, в сфере проявления ума эстетически «царит острая мысль, повелевает остроумие» (I).
Трактат состоит из двух частей. В пятидесяти главах («рассуждениях») I части рассматриваются виды и приемы «простого» остроумия – так или иначе основанного на «аналогии», простом сопоставлении. Таковы каламбуры, сопоставления двух значений слова, которое тем самым становится обоюдоострым; остроумие толкования собственных имен или переосмысления ситуации (например, Цезарь, соскочив с корабля на берег Африки, упал, но тут же поправил дурную примету, воскликнув: Теnео te, Africa! – «Я захватил тебя, Африка!»); остроумие неожиданно найденной связи, внезапных поворотов мысли, парадоксов, быстрых отповедей. Сюда же относятся остроумные задачи, загадки, намеки, а также безмолвные ответы действием (например, разрубленный Александром Гордиев узел). Все это зиждется на эффектной находчивости, на живой изобретательности изощренного ума в сближении и прямом сопоставлении далекого.
II часть трактата из тринадцати глав посвящена «остроумию сложному», вымышленным историям (фабулам), в основе которых обычно лежит аналогия аллегорий, уподоблений отвлеченного (морального) конкретному (материальному): «уподобления – это основа всякого остроумия с вымыслом, его душа» (LV). Сюда относятся эпопеи, которые «обобщают деяния всех смертных» в форме приключений, чаще всего фантастических, одной личности (героя): вечно прекрасная «Одиссея», например, – это «картина житейского странствования между Сциллами и Харибдами, Цирцеями, Циклопами и Сиренами пороков» (LV); затем, метаморфозы – «уподобления природного и морального с помощью фантастического превращения субъекта в тот предмет, которому его уподобляют» (L); басни, а также параболы, где, в отличие от басен, добродетели и пороки имеют человеческий вид (LVII). Все эти аллегорические жанры словесного искусства тяготеют как повествовательные виды остроумия к моральной притче; родовым образцом ее может послужить притча об Истине, законной супруге Разума, которая, преследуемая вечной своей соперницей, нарумяненной и разукрашенной Ложью, призвала на помощь Остроумие, и оно посоветовало Истине «стать дипломатичной», надеть на себя платье Лжи, прибегая к разного рода приятным вымыслам, дабы иметь успех, так как «истина всухомятку невкусна», горькую правду надо подслащать: притча о значении остроумия, пользующегося условным вымыслом для успеха истины (LV). Но существует еще и бессловесное остроумие фигуративное – загадочные рисунки, эмблемы, сопровождаемые девизами. В сочинении эмблем и девизов подвизался и сам Грасиан. Для одного военачальника он придумал эмблему, изображавшую копья, секиры и пушки, связанные в пучок змеей (символ мудрости). Девиз гласил: «vincit dum vincit» – «побеждает, пока связывает» – каламбур, построенный на сближении двух латинских глаголов, Vinco – «побеждаю» и vincio – «связываю»: «Оружие (сила) побеждает, когда разум (благоразумие) связывает» (LVII). Сфера остроумия таким образом шире слова и охватывает любые виды изобретателъности «изощренного ума».
Историками литературы книга Грасиана обычно оценивается как наиболее значительное и программное произведение для эстетики эпохи барокко (либо – в связи с подробным перечислением разнообразных приемов мастерства – как риторика барокко). «Искусство изощренного ума» Грасиана в этом смысле сопоставимо с «Поэтическим искусством» Буало, художественной программой классицизма XVII в… причем более поздняя теория Буало во второй половине столетия уже направлена против чрезмерного культа остроумия у «прециозных», у представителей французского барокко. Полемическая заостренность испанского трактата, впрочем, также несомненна, хотя далеко не так явна, как у Буало. В 1639 г. итальянец Перегрини опубликовал книгу «Об остроумии» (Delle acutezze), в которой порицает модное злоупотребление остроумием у современных поэтов как порчу вкуса. Через три года в трактате на ту же тему Грасиан явно имеет в виду своего предшественника-итальянца (не удостаивая даже указать его имя), с пренебрежением и вскользь упоминая о «чудовище, антиподе таланта», о «человеке, чей ум – бесплодная пустыня», высказавшем «не парадокс, а невежественное мнение, осуждающее остроты», тогда как «остроумие – это жизнь стиля, дух речей»; ибо «слова то же, что листья дерева, а острые мысли – его плоды» (LX).
Современного читателя не может не удивить в этом трактате то, что высшим основанием искусства слова – больше того, высшей ступенью прекрасного в сфере всего духовного творчества, включая и искусства изобразительные, даже религиозную мысль, откуда чаще всего берутся примеры, – стало у Б. Грасиана «остроумие», одна из разновидностей комического, занимающая в художественном творчестве периферийное, даже переходное место. Но для Грасиана в этом переходном положении и сказывается синтетическая природа остроумия, его широта, приложимость ко всем видам умственной деятельности – и высота, обращенность к высшей и специфической способности человека, к уму, а не к зрению или слуху, телесным чувствам. Характерно поэтому, что подавляющее большинство приводимых в трактате Грасиана образцов остроумия не имеют никакого комического оттенка и об отношении остроумия к комическому вообще нет ни слова. Ибо в концепции Грасиана не остроумие является видом комического, а скорее само комическое во многих своих видах возникает как один из эффектов остроумия, которое «царит в сфере проявления ума» как высшая творческая сила.
Синонимами к понятию остроумия обычно служат у Грасиана изобретательность, новаторство: «необычное мастерство изощренного ума и великая способность создавать нечто новое» (XLVII. – Курсив мой. – Л. П.). Эстетический трактат Грасиана открывается декларацией: «Продолжать начатое легко, изобретать трудно, а по прошествии стольких веков – почти невозможно, да и не всякое продолжение есть развитие», декларацией, явно направленной против академической традиции в эстетике и искусстве, против банального «подражания – со всеми недостатками заменителя и отсутствием разнообразия» (I) «Восхищает только талант оригинальный» (LI), изобретательная «смелость таланта» в «условном, вымышленном» (XV). Искусство барокко было для современников модернистским «новым стилем», еретически отказавшимся от традиционных форм, норм, правил, и воспринималось как «неправильное» (откуда и название «барокко»), а противниками осуждалось как причудливая погоня за новизной, модное оригинальничанье.
Современники различали в литературе испанского барокко два направления, «культизм» и «консептизм». Оба обращены к рафинированному и эрудированному «культурному» читателю, но «культисты» щеголяли ученой лексикой (латинизмами в словах, словообразованиях, порядке слов, пристрастием к изысканно повышенной метафоричности речи), а «консептисты» – усложненной семантикой (причудливой ассоциативностью идей, парадоксальным ходом мысли, иносказательным смыслом). Грань между двумя этими манерами, впрочем, была весьма зыбкой, и Гонгора (1561 – 1627) – крупнейший лирик испанского барокко, глава культизма, в своих «темных» поэмах позднего периода отличается предельным консептизмом поэтической мысли. С другой стороны, Грасиан, теоретик консептизма и, наряду с сатириком Кеведо, один из главных его представителей, отзываясь часто с пренебрежением о культизме как дешевом виде новаторства в остроумии (ибо «нерв стиля – в напряженной глубине слова», а не во внешних эффектах – гл. LX), то и дело восторгается в своем трактате остроумием поэзии Гонгоры, «лучшего венца своей родины» (LXI), да и сам охотно прибегает к новшествам в лексике – в частности, как мы увидим дальше, в своих терминах, заимствованных из медицины и употребленных в новом, метафорически расширенном значении. Название «консептизм» восходит к повышенно метафорическому и аллегорическому стилю сборника стихов Алонсо де Ледесма (1552 – 1623) под названием «Conceptos espirituales» (1600) – «Духовные стихи» или «Духовные озарения» – буквально «Духовные зачатия» (исп. concepto, как и латинский его корень, означает «зачатие», «постижение», «концепция»), В приведенном выше определении «остроумие», согласно Грасиану, метафорически рождается, зачатое «единым актом разума» из «сочетания двух далеких понятий». – Грасиановская концепция остроумия во многом сохраняет свое значение до наших дней.
Оценивая эстетический трактат Грасиана, следует, однако, признать, что форма изложения и демонстрации мысли оказалась намного ниже самой мысли, впервые выдвигаемой, остроумной теории остроумия. Прежде всего, книга перенасыщена образцами остроумия всякого рода – из античной, чаще современной поэзии и прозы, историографии, церковной проповеди, а также из фольклора – остротами, приводимыми то в извлечениях, то полностью или в пересказе: сомнительного достоинства гибрид теоретического трактата и антологии. Вдобавок примеры сопровождаются – в ущерб самому остроумию – школьными «пояснениями», в чем сказывается проповедник, желающий быть популярным (а также пропагандист «нового стиля»), но что плохо вяжется с установкой на читателя культурного, на быстроту ассоциативной мысли как основания предлагаемой теории остроумия. Наконец, никак не подобающий теоретическому исследованию повышенно, панегирический тон (панегирик, согласно Грасиану, особенно благоприятен для остроумных инвенций в изысканной лести) и упоение довольно дешевыми образцами изобретательности. Как пример «отличного сопоставления и остроумного толкования» приводится в гл. XV некая проповедь, в которой автор (с сомнительным благочестием) доказывает, что причастие – нечто большее, чем даже само блаженство райское, так как «залог всегда должен стоить больше, чем ссуда». Нескончаемые восторги перед остротой и богатством средств современного стиля и расширенное истолкование любого творческого приема как «остроты» мысли – крайне утомляют читателя: всего скорее, как известно, приедаются острые блюда Эта антология «прециозного» вкуса – единственное, если не ошибаемся, произведение Грасиана, никогда не переводившееся на другие языки. Оно вышло в свет уже на исходе господства «маньеризма» (в широком смысле) и накануне нового торжества классицизма с его принципом меры (а не прославляемых Грасианом гиперболы и парадокса), в том числе меры и в остроумии.
Несмотря на эти формальные недостатки, выдающееся новаторское значение трактата Грасиана несомненно – и не только как первой теории остроумия, но в более широком смысле До него в европейской эстетике господствовала восходящая к античности (к Платону и Аристотелю) миметическая концепция искусства как' «подражания природе», художественной красоты как «отражения гармонии космоса» «Искусство изощренного ума» переносит впервые акцент с объекта на субъект, с мирового Разума на «единый акт разума» творческой личности. Характерно, что. рассматривая в заключительной LXIII главе «четыре источника остроумия» (а по сути – всякого творчества). Грасиан, в противоположность классицистам, придает наименьшее значение классическому образцу (у прославленных предшественников), хотя «подражание – самый легкий и действенный способ обучения» Большее значение имеет выбор предмета: «материал… дает пищу для остроумия»: впрочем, «нет такой бедной материи, чтобы изобретательный ум не нашел в ней себе добычи». Немалую роль играет личное искусство. Но изощренный ум – источник главный, созидательный: «без него все прочие бессильны, а он и без них справится… когда изобретателен».
Апология ассоциативного (а не дискурсивного) начала в художественном творчестве и восприятии, доказательством чему служит природа остроумия, приводит Грасиана (рационалиста!) к ограничению в творческом акте роли рассудка («Природа похитила у рассудка все то, чем одарила талант», – гл. LXIII), к выдвижению безотчетной интуиции творческой личности («Всякому великому таланту присуща крупица безумия» – известный уже древним элемент «священного безумия» в художественном творчестве). В учении Грасиана о прекрасном, о роли в художественном суждении «быстроты и живости ума» [810], впервые в истории эстетической мысли намечается важнейшая категория «вкуса» (gusto), неоднократно им называемая, разработка которой уже принадлежит эстетике века Просвещения – и также в связи с рационализмом просветителей.