bannerbanner
Критикон
Критиконполная версия
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
17 из 61

– О, сеньор Саластано, – сказал Критило, – нам все же довелось повидать нескольких подобных мужей в других краях – с истинно христианской отвагой они истребляют отраву мятежей против бога и короля там, где укрепилась ядовитая сия нечисть!

– Да, согласен, – молвил Саластано, – – но, боюсь, мятежников там карают скорее в интересах государственных – не за то, что небу противятся, а за то, что земле. Скажете – нет? А где их изгнали в другие страны? Кто еще заселил Африку еретиками, как Филипп морисками? Кто пошел на утрату миллионных налогов, как наш Фердинанд? Кто. разрушил Женеву, кто опустошил Моравию, как в наши дни благочестивый Фердинанд? [245]

– Не трудитесь доказывать, – заметил Бальбоа, – сия чистота веры, не допускающая смешения, не терпящая и атома нечестивого яда, бесспорно, это счастливый удел лишь испанского и австрийского дома и заслуга его венценосных единорогов.

– По их царственному примеру, – продолжал Саластано, – благочестивые их генералы и вице-короли очищают подвластные им провинции и ведомые ими войска от яда пороков. Разве дон Альваро де Санде [246], столь же набожный, сколь отважный, не покончил с божбой среди католического воинства, осудив ее как позорнейший грех? А дон Гонсало де Кордова [247] не очистил армию от ругани и грубости?

А герцог де Альбуркерке в Каталонии и граф де Оропеса [248] в Валенсии, будучи вице-королями двух этих королевств, не избавили их от яда кровопролития и разбоя? От какой только отравы пороков не освободил нашу арагонскую землю примером своим и рвением бессмертный граф де Лемос? Извольте пройти в этот кабинет, хочу показать вам предохранительные снадобья и противоядия. В этом великолепном сосуде из рога единорога хранится чистота веры, налитая католическими королями Испании. Эти серьги – тоже из рога единорога – носила сеньора королева донья Изабелла, дабы уберечь слух от яда злобных наветов. Сим перстнем укреплял непобедимое свое сердце император Карл Пятый. В этом ларце из душистого дерева – приблизьтесь и насладитесь его благоуханием – хранили добрую славу целомудрия своего и скромности испанские королевы.

Он показывал многие другие драгоценные вещи, и все в один голос хвалили их и признавали их чудодейственную силу.

– А эти два кинжала, что валяются на полу? – спросил Араухо. – В том, что они брошены наземь, верно, тоже есть свой секрет?

– Это, – отвечал Саластано, – кинжалы двух Брутов [249].

И, пнув их ногой, не желая их касаться благородной своей рукой, добавил:

– Вот этот принадлежал Юнию, а тот – Марку.

– Правильно держите их в таком непочетном месте – иного не заслужила измена, тем паче противу своего короля и господина, будь он хоть извергом Тарквинием.

– Согласен, – отвечал Саластано, – но не по этой причине я бросил их на пол.

– А по какой же? Она, не сомневаюсь, разумна.

– Потому что они уже никого не удивят. В прежние времена они были единственными, и за это их стоило хранить. Но теперь они не представляют интереса, не вызывают изумления; теперь это пустяк, после того как позорный топор в руке палача, по велению суда неправедного, коснулся королевской шеи [250]. Не смею даже сказать, что они там дерзают творить; волосы встают дыбом у всех, кто об этом слышал, слышит и услышит, – пример единственный, но не примерный, а чудовищный. Скажу только – брутальным кинжалам далеко до наших.

– Тут у вас, сеньор Саластано, – сказал Критило, – есть кое-какие предметы, недостойные находиться среди прочих. Право же. им тут не место. Ну, к чему держите вы у себя вот эту витую раковину? Уж такая это грошовая штука – трубя в нее, мужики собирают скот. Выкиньте ее отсюда, цена ей грош.

Саластано со вздохом ответил:

– О времена, о нравы! Раковина эта, ныне столь опошленная, звучала в золотой век на весь мир в устах Тритона, возглашая о подвигах, призывая быть личностями, побуждая людей стать героями. Но если этот предмет кажется вам низким, покажу вам диковину, которую сам ценю более всего. Вы увидите красивейшие перья, кудрявые плюмажи самого Феникса.

– Наверно, еще одна остроумная выдумка? – рассмеялись гости.

Но Саластано ответил:

– Знаю, многие отрицают его существование, большинство сомневается, и вы, скорее всего, тоже не верите, но мне достаточно, что говорю правду. Прежде и я сомневался, особливо же в том, что феникс возможен в наш век. Чтобы раздобыть такую редкость, я не жалел ни трудов, ни денег. А так как последние открывают доступ ко всему, даже к невозможному, и реалы всегда правы, я обнаружил, что фениксы есть и были, хоть и немного, по одному на каждый век. А ну-ка, скажите: сколько было на свете Александров Великих? Сколько Юлиев за столько августов? А Феодосиев? [251] A Траянов? Коль подойти строго, то в каждом роду было не более одного феникса. Не верите? А сколько было донов Эрнандо де Толедо, герцогов де Альба? Сколько Аннов де Монморанси? [252]Сколько Альваро Басанов, маркизов де Санта-Крус? [253] Мы изумляемся единственному маркизу дель Валье [254], восхваляем одного Великого Капитана, он же герцог де Сеса, славим одного Васко да Гама и одного Албукерке [255]. Вы даже не услышите о двух знаменитостях с одним именем. Дон Мануэл, король Португалии [256], – один, один Карл Пятый и один Франциск Первый Французский. В каждом роду обычно бывает один муж ученый, один отважный и один богатый; верю особенно в последнего, ибо богатство не устаревает. Каждый век знал только одного совершенного оратора – это признает сам Туллий [257], – одного философа, одного великого поэта. По одному фениксу было во многих краях – один Карл в Бургундии [258], Кастриот на Кипре [259], Козимо во Флоренции [260] и дон Альфонс Великодушный в Неаполе [261]. И хотя наш век так беден истинно великим, покажу вам перья нескольких бессмертных фениксов. Вот (и он вынул одно, увенчанное дивной короной) перо славы нашей королевы, сеньоры доньи Изабеллы Бурбонской [262] – все Изабеллы в Испании были фениксами, правило единичности тут неприменимо. С помощью вот этого вознеслась в сферы бессмертия самая драгоценная и плодовитая из Маргарит. Этими перьями украшали свое забрало маркиз Спинела, Галлас [263], Пикколомини [264], дон Фелипе де Сильва [265], а ныне маркиз де Мортара. Этими вот писали Баронио [266], Беллармино [267], Барбоза, Луго и Диана [268], а вот этим маркиз Вирджилио Мальвецци [269].

Все признали, что хозяин вполне прав, и сомнения сменились восхвалениями.

– Все это прекрасно, – возразил Критило, – одному только я никак не могу поверить, хотя это утверждают многие.

– Чему же? – спросил Саластано.

– Да не стоит говорить, тут я все равно не уступлю. Это невозможно! И узнавать не трудитесь, дело бесполезное.

– Не имеете ли вы в виду ту жалкую и жесткую рыбешку [270], без вкуса и почти без мяса, которая при всем своем ничтожестве так часто останавливала большие корабли, даже королевские, когда попутный ветер мчал их в гавань славы? Такая рыбешка есть у меня, засушенная.

– Нет, нет, я разумел то несусветное вранье, тот сверхобман, тот величайший вздор, что рассказывают о пеликане. Готов признать василиска, поверить в единорога, восхвалять феникса, – готов принять все, но пеликана – увольте.

– Что же вас смущает? Не то ли, что он клюет себе грудь, кормя своими внутренностями птенцов?

– О нет, отнюдь, я понимаю, он отец, а любовь побуждает на подвиги.

– Может, вы сомневаетесь, что он воскрешает задохшихся от зависти?

– Нисколько. Горячая кровь творит чудеса.

– Так что же вас смущает?

– Сейчас скажу. Что в мире есть существо не наглое, не болтливое, не лживое, не злобствующее, не строящее ковы, короче, живущее без обмана. В это я ни за что не поверю.

– А знаете ли вы, что эту птицу-отшельницу ныне можно повидать в Ретиро, в числе других пернатых чудес?

– Ежели так, – молвил Критило, – значит, пеликан уже не отшельник и тоже стал наглецом.

– А это что за странный топор? – спросил воинственный дон Алонсо.

– Эсторея, – ответил Саластано, – он принадлежал царице амазонок, и стал трофеем Геркулеса вместе с ее поясом – подвиг, достойный войти в число двенадцати.

– И неужто мы должны верить, – возразил Меркадо, – что амазонки существовали?

– Не только в прошлом, но есть и в настоящем, и настоящие. Разве не амазонка наша светлейшая сеньора донья Анна Австрийская [271], славная королева Франции – какими были все испанские инфанты, дарившие сему королевству счастье и наследников? Не доблестной ли амазонкой назову блистательную королеву Полонии [272], Беллону христианскую, всегда в походах находящуюся рядом с отважным своим Марсом? А светлейшая герцогиня де Кардона [273] разве не вела себя как амазонка, когда она, вице-королева, оказалась в заточении? Но я хотел бы, чтобы вы, восхищаясь и не забывая все сии редкостные чудеса, поглядели еще на иные, другого рода, почитавшиеся невероятными.

И Саластано указал пальцем на порядочного человека, живущего в наше время, на судью без ладони, но достойною курений ладана. И что еще разительней – на его жену. На гранда Испании без долгов, на счастливого государя, на некрасивую королеву, на монарха, слушающего правду, на бедного законника, на богатого поэта, на особу королевского рода, умершую без того, чтобы в этом винили яд, на смиренного испанца, на степенного и спокойного француза, на немца водолюба (тут Бальбоа поклялся, что это барон фон Сабах [274]), на фаворита, не вызывающего ропота, на христианского государя, соблюдающего мир, на вознагражденного ученого, на нестойкую вдову в Сарагосе, на недовольного глупца, на брак без брака, на щедрого индианца [275], на бесхитростную женщину, на бестолкового калатаюдца [276], на глупого португальца, на восьмерной реал в Кастилии, на мирную Францию, на Север без еретиков, на море без бурь, сушу без гор и на мир в мире.

Посреди осмотра этого собрания чудес вошел другой слуга, только прибывший из дальних краев, и Саластано встретил его с необычайной радостью.

– Добро пожаловать, заждались тебя. Ну как, нашел ты чудо, в котором все сомневались?

– О да, хозяин.

– И видел его?

– Даже с ним говорил.

– Стало быть, есть на земле такое сокровище! Стало быть, это правда! Теперь, государи мои, скажу вам: все, что вы до сих пор видели, пустяк: василиск может ослепнуть, феникс – убраться восвояси, пеликан – онеметь.

Услыхав эти речи, любознательные гости с удивлением воззрились на хозяина, жаждая узнать, что могло вызвать столь неумеренный восторг.

– Рассказывай поскорее, что видел, – торопил Саластано. – Не терзай нас медлительностью.

– Послушайте же, – начал слуга, – о самом дивном диве, о каком вы еще не слышали и какого не видели.

Но рассказ слуги мы изложим подробно после сообщения о том, что случилось у Фортуны с Порточниками и Косматыми [277].

Кризис III. Золотая тюрьма, серебряные казематы

Сказывают люди, и я им верю, что однажды – в который уже раз! – французы взбунтовались и с обычным своим пустомыслием явились к Фортуне, глотая слюну и изрыгая проклятья.

– Чего ропщете на меня? – спросила Фортуна. – Что я стала испанкой? Потерпите немного, ведь колесо мое вечно катится, нигде не останавливается. Потому так и получилось. Вот и у вас ничего в руках не задерживается – все выкатывается. Наверно, завидуете – а зависть далеко видит – счастью Испании?

– – О, ты, мачеха для нас, – отвечали французы, – и мать для испанцев, видно, неспроста оправдываешься! Мыслимо ли такое? Франция всегда была цветом всех королевств; в ней, от первого века до нынешнего, цвела всяческая доблесть, она славится святыми, мудрыми и отважными королями, была одно время престолом римских пап и троном тетрархии [278], она театр истинных подвигов, школа учености, обиталище благородства и средоточие добродетелей – все это заслуги, достойные высших милостей и бессмертных наград! Так отчего же ты, оставив нам цветы, плоды отдаешь испанцам? Мудрено ли, что мы безмерно на тебя ропщем, когда ты безоглядно их одаряешь? Дала им одну Индию, дала вторую, а нам-то лишь Флориду [279], да и то – одно названье, флорой там не пахнет. Дело известное, уж ты как примешься изводить одних да жаловать других, не остановишься, пока не дойдешь до точки. Ведь ты дала им то, что прежде почиталось сказкой, свершила невозможное – реки серебра, горы золота, заливы жемчугов, рощи благовоний, острова амбры – а главное, власть над настоящей страной Куканьей [280], где текут медовые реки, где скалы сахарные, холмы бисквитные; столько там сластей, да таких вкусных, что недаром говорят: край Бразилия – рай лакомств. Им все, нам ничего – можно ли это стерпеть?

– Ну, не говорила ли я, – воскликнула Фортуна, – что вы неблагодарны да еще глупы? Как это – я не дала вам Индий? Да как вы смеете это утверждать? Дала вам Индии, дала, совсем дешево, как говорится, задаром, ни полушки они вам не стоили. Нет? А скажите на милость, какие еще Индии нужны вашей Франции, ежели у нее есть Испания? Сами посудите: то, что испанцы делают с индейцами, разве не вымещаете вы на самих испанцах? Испанцы облапошивают индейцев зеркальцами, бубенцами да булавками, выманивая у них при расчете сокровища бессчетные; и вы таким же манером – гребенками, футлярчиками да флейточками – разве не выдаиваете у испанцев все это серебро да золото? И флота вам не надобно, и ни одной пули не тратите, ни капли крови не проливаете, рудников не копаете, в пропасти не забираетесь, не лишаете ваше королевство людей, не переплываете меря. Ступайте, убедитесь в моей правоте и благодарите за милость. Верьте мне, испанцы – они-то и есть ваши индейцы, даже еще более простоватые, – сами, на своих судах, доставляют вам на дом серебро, выплавленное да отчеканенное, а им, голякам, остаются одни медяки.

Отрицать, что это чистая правда, французы не могли, но все же вид у них был недовольный, и что-то они бормотали сквозь зубы.

– Ну, чего вы там? – сказала Фортуна. – Говорите честно, прямо.

– Мы хотели бы, мадам, чтобы благосклонность ваша была полной, чтобы вы, давши нам выгоду, дали и честь, а не так, как сейчас, когда нам приходится присваивать серебро, чиня испанцам подлости – о чем мы знаем, – и служа им рабски – о чем умолчим.

– Очень мило! – вскричала Фортуна. – Очаровательно, клянусь жизнью! Честь и дублоны в одном мешке не умещаются, мосьюры. Или не знаете, что, когда распределялись блага, испанцам досталась честь, французам выгода, англичанам утехи, а итальянцам власть?

Сколь неизлечима сия водяночная жажда золота, о том поведает этот кризис. Но сперва перескажем, как обещали, речь слуги Саластано о величайшем чуде, каковую он, ко всеобщему удовольствию, повел так.

– По твоему повелению, господин, я отправился на поиски этого редчайшего чуда – настоящего друга.

Спрашиваю у одного, у другого – все в ответ только смеются. Одни говорят – не видали, другие – не слыхали, и все – что это немыслимо.

– Верный, истинный друг – да откуда ему быть в наши-то времена да в нашей-то стране?

Ну, словно я спрашиваю о фениксе!

– Есть друзья по столу, по карете, по театру, по пирушке, по досугу, по прогулке; друзья в день свадьбы, в годы везения и благоденствия, – отвечал мне Лукианов Тимон [281], – таких полным полно, особливо когда брюхо полно; к обеду они, как мухи, слетаются, а в беду не докличешься.

– Да, были у меня друзья, пока был в чести, – сказал один опальный. – Счета им не было, а теперь и считать нечего – ни одного.

Пошел я дальше, и некий мудрый человек сказал мне:

– Вот так диво! Выходит, вы ищете второе «я»? Но этакая невидаль есть только на небесах.

– Я почти сто сборов винограда повидал, – отвечал мне другой и, верно, говорил правду, с виду то был человек доброго старого времени, – и, хотя всю жизнь искал друга подлинного, нашел только половинного, да и того после испытания.

– В стародавние времена, при царе Горохе, слыхивала я, – сказала одна старуха, – о каких-то Пиладе и Оресте, будто друзья были, но, право, сынок, я всегда полагала это байкой, да и не очень-то бойкой.

– Не тратьте зря силы, – с божбой и руганью ответил мне солдат-испанец. – Не выходя из владений моего государя, я обошел и обшарил весь свет, немало диковин повидал – великанов на Огненной земле, пигмеев в воздухе, амазонок в водах их реки, людей без головы – их уйма, – -и людей с одним глазом да и тем на брюхе, людей с одной ногой, вроде журавлей, которым не угнаться за сатирами и фавнами, батуэков [282] и чичимеков [283], всякую шваль, живущую и жующую в великом государстве испанском, но такого чуда, какое ты ищешь, нигде не встречал. Не осмотрел я лишь остров Атлантиду – неведомо, где он. Может, там диво твое обретается, как и сотни тысяч других хороших вещей, которых здесь не найти.

– Да нет, он, должно, не так далеко, – сказал я. – Меня уверяли, что найду его в самой Испании.

– Уж в это я не поверю, – возразил один критик, – во-первых, его не может быть там, где, хоть кол на голове теши, никогда не уступят чужому мнению [284], даже самого разумного друга. Тем паче там, где из четырех сказанных слов четыре – только слова [285], а дружба-то – это дела, а дела – это любовь. Ну, и конечно, не там, где никого не удостаивают беседой, разве через угодливых посредников, – ведь сеньоры португальцы едва удостаивают взглядом самих себя. В краю куцом [286], где все мелочь, тоже, думаю, нет. Но тсс! как бы нас не услыхали, иначе оскорбятся, больно гонористы. А там, где все уходит в цвет [287], а плодов нет, дружба – посмешище, и тамошние идальго, как ни много их, лживы, как паж из Гвадалахары [288].

– А в Каталонии, сударь? – спросил я.

– Там, пожалуй, может оказаться, каталонцы, те умеют быть друзьями своих друзей.

– Но также беспощадными к врагам.

– Дело понятное, они, прежде чем завязать дружбу, долго думают, но уж коль подружились, так до гроба.

– Как это возможно, – удивился один чужеземец, – ежели вражда гам, передаваясь в наследство, длится, когда сама месть уже одряхлела, и главный плод этого края – разбой.

– И неслучайно, – отвечал мой критик, – у кого нет врагов, у того обычно нет и друзей.

Получив такие сведения, я углубился в пределы Каталонии. Изъездил всю, или почти всю, как вдруг почувствовал, что мое сердце влекут к себе магниты приятной усадьбы, старинного, но не ветхого дома. Вошел я туда, как Педро в свой дом, и старался примечать все, что попадалось, ибо по убранству дома узнаешь нрав хозяина. Во всем доме не встретил я ни детей, ни женщин; мужчин – да, причем настоящих мужчин, хоть и немногих; слуг мало, а врагов того меньше; меня самого сперва подвергли испытанию. Вижу, стены увешаны портретами в память об отсутствующих, меж ними зеркала, но не из стекла, дабы не разбивались, а из стали и из серебра – гладкие, чистые, верные. На всех окнах шторы, ке столько от жары, как от мошкары, – здесь не терпели назойливых и нудных. И вот мы проникли в самую глубину дома, в дальнюю комнатку, где обитало некое тройное существо, человек, состоящий из трех, но из трех, образующих одного, – три головы, шесть рук, шесть ног. Заметив меня, он спросил:

– Ты ищешь меня или самого себя? Может, явился, как все, – искать самого себя под видом того, что ищешь друга? Ежели человек сразу этого не поймет, потом окажется, что другой-то нужен был лишь для собственной выгоды, почета или развлечения.

– Скажи, кто ты, – сказал я, – чтобы я знал, тебя ли ищу. Весьма возможно, ведь и ты – диво изрядное.

– Я, – отвечал он, – триединый, второе «я», прообраз Дружбы, пример того, какими должны быть друзья. Я – достославный Герион. Нас трое, но сердце единое – у кого истинные добрые друзья, у того столько же умов: он знает за многих, действует за всех, рассуждает и постигает умами всех, видит всеми их глазами, слышит всеми их ушами, орудует всеми руками и в хлопотах пользуется всеми ногами; для своего благополучия делает столько же шагов, сколько все друзья; у всех у нас – одна воля, ибо дружба – это одна душа во многих телах. У кого нет друзей, у того ни рук, ни ног; он живет калекой, он бредет вслепую. Да, горе одинокому! Упадет он, никто не поможет подняться.

Услышав такие речи, я воскликнул:

– О, великое чудо истинной дружбы, великое благо всей жизни нашей, чувство, достойное зрелого возраста, особое преимущество того, кто стал человеком! Да, тебя ищу, я слуга того, кто высоко тебя ценит, ибо глубоко знает и ныне ищет твоей взаимности, полагая, что человек разумный не живет без друзей по своему нраву и уму; радость без них не радость, даже знание – ничто, коль другие не знают, что ты знаешь.

– Ну что ж, – отвечал Герион, – теперь я вижу, что Саластано годится в друзья. Хвалю его за то, что имеет друзей, – других вот обуревает лишь зависть к богатству, дурни разнесчастные! О, превосходно сказал великий друг своих друзей, так славно умевший быть другом герцог де Ночера [289]!: «Не спрашивай, что буду сегодня есть, но с кем буду есть; пиршество – это общество».

Так восхвалял Герион прелести дружбы и в заключение молвил:

– Хочу, чтобы ты повидал мои сокровища, – для друзей они всегда доступны, и главное из них – сами друзья.

Сперва он показал мне гранат Дария и заметил, что богатство мудреца не в рубинах и сапфирах, но в Зопирах [290].

– Взгляни внимательно на это кольцо – друг должен быть впору, как на персте перстень; не слишком тесен, чтобы не досаждал, и не слишком свободен, не то потеряешь. Хорошенько осмотри вот этот алмаз, он не поддельный, но самый дельный, когда до дела доходит, даже когда правду режет; иной раз его грани блещут и на подушечке совета, в нем глубокая игра и много каратов чистоты, он так крепок, что не разобьешь на наковальне, выдержит все удары Фортуны, не поддастся пламени гнева, не смягчится от смазки лести, ни от подкупа, – ущерб ему может нанести лишь яд подозрений.

Речами знатока восхвалял Герион драгоценные символы дружбы. Наконец достал деревянный флакон, источавший бодрящий аромат. Я было подумал, что это квинтэссенция амбры в смеси с мускусом, но он сказал:

– Аромат сей издает древний нектар, вино, хоть и старое, но доброе и бодрящее; оно, как друг, укрепляет, облегчает и веселит сердце, и лечит душевные раны.

На прощанье Герион мне дал вот эту драгоценную пластину с его портретом и посвящением дружеской приязни.

С восторгом рассматривая дар, все заметили, что лица Гериона были их собственными портретами, чем была подтверждена и скреплена дружба меж ними всеми, прямо по совету Гериона: чувство, достойное зрелого возраста!

Солдаты распрощались, но душою не расстались, и отправились на свои квартиры – в жизни сей нет у нас своего дома. А два наших странника по миру, не властные сделать остановку в странствии житейском, продолжали его на пути во Францию.

Преодолели они суровые подъемы лицемерных Пиренеев, чье название так лживо [291], – ведь кругом там снег, зима рано стелет белые свои простыни, укладываясь в постель. С изумлением созерцали они гигантские стены, коими прозорливая Природа разделила два главных государства Европы – Испанию и Францию, – укрепив первую против второй стеною суровости и сделав их столь же далекими в политике, сколь близки в пространстве. И тут друзья наши признали правоту некоего космографа, который начертил на карте два сии государства на двух противоположных краях земли, чему все смеялись: одни по глупости, другие – с восхищением. Как только ступили они на почву Франции, сразу почувствовали различие во всем – в погоде, климате, воздухе, небе и земле; но куда больше – полную противоположность обитателей этих стран в нравах, умах, обычаях, склонностях, характерах, языке и одежде.

– Как тебе понравилась Испания? – спросил Андренио. – Посплетничаем чуточку о ней, благо здесь испанцы не услышат.

– А хоть бы и услышали, – заметил Критило, – они так учтивы, что не вменили бы наше поведение себе в обиду. Они не так подозрительны,, как французы, и сердцем благородней.

– Но все же скажи – какого ты мнения об Испании?

– Неплохого.

– – Значит хорошего?

– И не хорошего.

– Стало быть, ни хорошего, ни плохого?

– Я этого не сказал.

– – Но какого же?

– Кисло-сладкого.

– Не кажется ли тебе, что она слишком суха, – может, оттого у испанцев сухость в обхождении и меланхолическая важность?

– Да, возможно. Но она также весьма богата зрелыми плодами, и все в ней этакое основательное. В Испании, говорят, надо остерегаться трех вещей, особенно чужеземцам.

– Только трех? А каких?

– Ее вин, которые лишают ума, ее солнц, которые сжигают, и ее лун-женщин, которые сводят с ума.

– Не кажется ли она тебе чересчур гористой, а потому малоплодородной?

– Да, это верно, зато климат в ней здоровый, умеренный; будь Испания равниной, летом там нельзя было бы жить.

– Народу маловато.

– Зато каждый стоит сотни из другой нации.

– – Приятных видов мало.

– Но есть восхитительные рощи.

На страницу:
17 из 61