
Полная версия
Проклятая игра
Европеец негромко рассмеялся в свою чашку, и Брир, не чувствуя насмешки, присоединился к нему.
– Я никогда не забывал тебя, – сказал Мамулян. – Я сказал, что вернусь за тобой, и имел в виду то, что сказал.
Брир покрутил чашку в руках, которые еще дрожали, и встретился взглядом с Мамуляном. Взгляд был таким же непостижимым, каким он его помнил, но он ощутил теплоту в адрес этого человека. Как сказал Европеец, он не забыл и не ушел, чтобы никогда не вернуться. Может, у него были свои причины находиться здесь сейчас или он пришел выжать деньги из давнего должника. Но это лучше, не так ли, чем быть полностью забытым?
– Зачем возвращаться сейчас? – спросил он, отставляя чашку.
– У меня есть дело, – ответил Мамулян.
– И тебе нужна моя помощь?
– Совершенно верно.
Брир кивнул. Слезы полностью прекратились. Чай пошел ему на пользу: он чувствовал себя достаточно сильным, чтобы задать пару дерзких вопросов.
– А как же я? – пришел вопрошающий ответ.
Европеец нахмурился, услышав эти слова. Лампа рядом с кроватью мигнула, будто лампочка была в критической точке и вот-вот перегорит.
– А как же ты? – переспросил он.
Брир понимал, что находится на опасной почве, но был полон решимости не поддаваться слабости. Если Мамуляну нужна помощь, он должен предоставить что-то взамен.
– Что мне за это будет?
– Ты можешь снова быть со мной, – сказал Европеец.
Брир хмыкнул. Предложение не слишком заманчивое.
– Разве этого недостаточно? – поинтересовался Мамулян. Свет лампы становился все более прерывистым, и Бриру внезапно расхотелось дерзить.
– Ответь мне, Энтони, – настаивал Европеец. – Если у тебя есть возражения, озвучь их.
Мерцание усиливалось, и Брир понял, что совершил ошибку, настаивая на заключении сделки с Мамуляном. Почему он не помнил, что Европеец одинаково ненавидит торговлю и торгашей? Он инстинктивно потрогал борозду от петли на шее. Она была глубокой и не проходила.
– Извини… – сказал он весьма жалким тоном.
Перед тем, как лампочка погасла, он увидел, как Мамулян покачал головой. Еле заметно – будто у него был нервный тик. Затем комната погрузилась в темноту.
– Ты со мной, Энтони? – пробормотал Последний Европеец.
Голос, обычно такой ровный, исказился до неузнаваемости.
– Да… – ответил Брир.
Его глаза почему-то не желали привыкать к темноте с обычной скоростью. Он прищурился, пытаясь разглядеть очертания Европейца в окружающем мраке. Зря утруждался. Через несколько секунд в противоположном конце комнаты что-то вспыхнуло, и внезапно – чудесным образом – Европеец воспылал.
Когда от зловещей пляски огней рассудок Брира пошатнулся, чай и извинения были забыты; тьма и сама жизнь – тоже; осталось лишь время в комнате, вывернутой наизнанку, полной ужасов и лепестков, где можно таращиться во все глаза и, если удастся осознать абсурдность происходящего, тихонько молиться.
20
Оставшись один в убогой однокомнатной квартире Брира, Последний Европеец сел и разложил пасьянс своей любимой колодой карт. Пожиратель Бритв оделся и вышел, чтобы насладиться ночью. Сосредоточившись, Мамулян мог отыскать паразита мысленным усилием и попробовать на вкус то, что испытывал другой человек. Но у него не было аппетита к подобным играм. Кроме того, он прекрасно знал, что будет делать Пожиратель Бритв, и это вызывало у него неприкрытое отвращение. Все плотские устремления, обычные или извращенные, приводили его в ужас, и с возрастом гадливость усиливалась. Бывали дни, когда он едва мог смотреть на человеческое животное, не замечая блуждающего блеска его глаз или тошнотворного розового языка. Но Брир был полезен в предстоящей борьбе, и причудливые желания позволяли ему понимать, пусть и в грубом приближении, трагедию Мамуляна; понимание делало его более покладистым помощником, чем обычные товарищи, которых Европеец терпел на протяжении своей весьма долгой жизни.
Большинство мужчин и женщин, которым Мамулян доверял, предали его. Эта закономерность повторялась так часто на протяжении десятилетий, что он был уверен, что однажды станет нечувствительным к боли, которую причиняли предательства. Но он так и не достиг драгоценного безразличия. Жестокость других людей – их бессердечное обращение с ним – никогда не переставала ранить его, и хотя он протягивал свою милосердную руку ко всевозможным искалеченным душам, неблагодарность была непростительна. Может, размышлял он, когда эндшпиль закончится – он соберет свои долги кровью, страхом и ночью, – вероятно, он избавится от ужасного зуда, мучившего день и ночь, подталкивающего без надежды на покой к новым амбициям и новым предательствам. Может, когда все это закончится, он сможет лечь и умереть.
Колода в его руке была порнографической. Он играл ею, только когда ощущал в себе силу, причем делал это в одиночестве. Работа с образами крайней чувственности была испытанием, которое он сам себе определил: если уж терпеть неудачу, пусть этого никто не увидит. Но сегодня мерзость карт обозначала лишь человеческий разврат; их можно было перевернуть рубашками вверх и не огорчаться. Он даже оценил остроумие колоды: каждая масть подробно описывала разные области сексуальной активности, числовые значения были вписаны в замысловато вырисованные картинки. Червы представляли мужское/женское соитие, хотя ни в коем случае не ограничивались миссионерской позицией. Пики изображали оральный секс, от простой фелляции до более сложных разновидностей. Трефы – анальный; на числовых картах была гомосексуальная и гетеросексуальная содомия, на фигурных – совокупления с животными. Бубны, самая изящная из мастей, описывали садомазохизм, и здесь воображение художника не знало границ. На этих картах мужчины и женщины терпели всевозможные унижения, их измученные тела несли ромбовидные раны, обозначающие каждую карту.
Самым вульгарным в колоде был джокер-копрофил, с вытаращенными от жадности глазами сидящий перед тарелкой с дымящимися экскрементами; покрытая струпьями обезьяна с лысой мордой, ужасно похожей на человеческую, демонстрировала зрителю обнаженный сморщенный зад.
Мамулян взял карту и внимательно рассмотрел картинку. Ухмыляющаяся физиономия жрущего дерьмо шута вызвала полную горечи улыбку на его бескровных губах. Это, несомненно, был безупречный портрет человека как такового. Другие картинки на картах, с их претензиями на любовь и физическое наслаждение, лишь на время скрывали эту ужасную истину. Рано или поздно, каким бы зрелым ни было тело, каким бы прекрасным ни было лицо, какое бы богатство, власть или вера ни маячили впереди, человека подводили к столу, стонущему под тяжестью его собственных экскрементов, и заставляли есть, даже если его инстинкты бунтовали.
Вот для чего он здесь – чтобы заставить человека жрать дерьмо.
Он бросил карту на стол и разразился лающим смехом. Недалек час мучений, час жутких сцен.
Нет в мире пропасти настолько глубокой, пообещал он комнате, картам и чашкам, всему нечистому миру.
Нет в мире пропасти настолько глубокой.
IV. Танец скелетов [8]
21
Человек в подземке называл созвездия:
– Андромеда… Ursa, Медведица… Cygnus, Лебедь…
Его монолог по большей части игнорировали, хотя, когда двое парней велели ему заткнуться, он ответил, почти не изменив ритм именования, с улыбкой вставив «вы за это сдохнете» между одной звездой и другой. Ответ заставил крикуна умолкнуть, и сумасшедший вернулся к наблюдению за небом.
Той воспринял это как добрый знак. В последнее время его сильно занимали знамения, хотя он никогда не считал себя суеверным. Возможно, католицизм матери, который он отверг в раннем возрасте, наконец отыскал выход. Вместо мифов о непорочном зачатии и пресуществлении [9] он находил смысл в небольших совпадениях – избегании стоячих лестниц и выполнении полузабытых ритуалов с рассыпанной солью. Все это началось недавно – всего год или два назад, – с женщины, с которой он собирался встретиться и на этот раз: ее звали Ивонн. Не то чтобы она была богобоязненной. Вовсе нет. Но утешение, которое она принесла в его жизнь, принесло с собой и опасность его исчезновения. Вот что заставляло Тоя быть осторожным с лестницами и почтительно относиться к соли: страх потерять ее. С появлением в его жизни Ивонн у него появилась новая причина поддерживать дружеские отношения с судьбой.
Он познакомился с ней шесть лет назад. Тогда она работала секретарем в британском филиале немецкой химической корпорации. Жизнерадостная, симпатичная женщина лет тридцати пяти, чья официальность, как он догадался, скрывала изобильные юмор и теплоту. Его с самого начала влекло к ней, но природная нерешительность в подобных вопросах и значительная разница в возрасте удерживали от попыток заговорить. В конце концов Ивонн сломала лед между ними, комментируя мелочи в его внешности – недавнюю стрижку, новый галстук, – и таким образом делая свой интерес к нему совершенно очевидным. Как только сигнал был подан, Той предложил поужинать, и она согласилась. Так начались самые счастливые месяцы в жизни Тоя.
Он не был слишком эмоциональным человеком. Отсутствие крайностей в характере сделало его полезной частью окружения Уайтхеда, и он лелеял свою сдержанность как пользующийся спросом товар, пока, к тому времени, когда встретил Ивонн, едва не уверился в истинности собственного рекламного лозунга. Именно она первая назвала его «холодной рыбой»; именно она научила (это был трудный урок) тому, как важно проявлять слабость если не перед всем миром, то, по крайней мере, перед близкими людьми. Это отняло у него много времени. Ему было пятьдесят три, когда они встретились, и новый образ мыслей шел вразрез с его натурой. Но она не сдавалась, и постепенно лед начал таять. Как только это случилось, он удивился, как вообще мог прожить жизнь, которую вел в течение предыдущих двадцати лет, жизнь раба человека, чье сострадание ничтожно, а эго чудовищно. Он видел глазами Ивонн жестокость Уайтхеда, его высокомерие и мифотворчество, и, хотя он надеялся, что его внешнее отношение к хозяину не изменилось, под примирением и смирением все чаще закипала обида, приближавшаяся к ненависти. Только теперь, по прошествии шести лет, Той мог размышлять о своих противоречивых чувствах к старику и даже сейчас обнаружил, что забывает худшее; по крайней мере, когда он был вне сферы влияния Ивонн. Находясь в доме и подчиняясь прихотям Уайтхеда, было трудно сохранить образ мыслей, которым она его наделила, увидеть священное чудовище таким, каким оно было на самом деле: монструозным, но далеко не священным.
Через двенадцать месяцев Той перевез Ивонн в дом, купленный для него Уайтхедом в Пимлико: это было убежище от мира «Корпорации Уайтхед», о котором старик никогда не спрашивал, место, где они с Ивонн могли разговаривать – или молчать – вместе; где он мог предаваться своей страсти к Шуберту, а она – писать письма своей семье, разбросанной по всему земному шару.
В тот вечер, вернувшись домой, он рассказал ей о человеке, называвшем созвездия в метро. Она нашла эту историю бессмысленной, не увидела в ней никакой романтики.
– Я просто подумал, что это странно, – сказал он.
– Полагаю, что так, – ответила она, ничуть не смутившись, и вернулась к приготовлению ужина. Через несколько слов она остановилась.
– Что случилось, Билли?
– А почему что-то должно случиться?
– Всё в порядке?
– Да.
– Неужели?
Она всегда быстро вынюхивала его секреты. Он сдался еще до того, как она по-настоящему взялась за дело; обман не стоил усилий. Он погладил свой сломанный нос – привычный жест, означающий нервозность. Потом сказал:
– Все рухнет. Все без остатка.
Его голос задрожал и сорвался. Когда стало ясно, что он не собирается вдаваться в подробности, она поставила тарелки и подошла к его стулу. Он почти испуганно поднял глаза, когда она коснулась его уха.
– О чем ты думаешь? – спросила она мягче, чем раньше.
Он взял ее за руку.
– Возможно, придет время… не так уж и много осталось… когда я попрошу тебя уйти со мной, – сказал он.
– Уйти?
– Просто встать и уйти.
– Куда?
– Это я еще не продумал. Мы просто уйдем. – Он замер и уставился на ее пальцы, которые были переплетены с его пальцами. – Ты пойдешь со мной? – наконец спросил он.
– Конечно.
– Не задавая вопросов?
– Что происходит, Билли?
– Я сказал: не задавая вопросов.
– Просто уйти?
– Просто уйти.
Она долго и пристально смотрела на него: он был совершенно измучен, бедняжка. Старый пердун, обосновавшийся в Оксфорде, совсем его заездил. Как же она ненавидела Уайтхеда, пусть и никогда с ним не встречалась.
– Да, конечно, я пойду, – ответила она.
Он молча кивнул. Ей показалось, что он сейчас заплачет.
– Когда же? – сказала она.
– Даже не знаю. – Он попытался улыбнуться, но улыбка выглядела неуместной. – Вероятно, в этом не будет необходимости. Но я думаю, что все рухнет, и, когда это произойдет, я не хочу, чтобы мы были там.
– Ты говоришь так, будто приближается конец света.
Он не ответил. Она не стала напирать, выпытывая ответы: он был слишком хрупким.
– Всего один вопрос, – отважилась Ивонн, подразумевая, что это для нее очень важно. – Ты что-то натворил, Билли? Я имею в виду, что-то незаконное? Дело в этом?
Его кадык дернулся вверх-вниз, когда он проглотил свое горе. Ей предстояло еще многому его научить – как дать волю своим чувствам. Он хотел этого: она видела, как много бурлит в его глазах. Но там, на данный момент, оно и останется. Она знала, что лучше не давить. Он только замкнется. И он нуждался в ее нетребовательном присутствии больше, чем она нуждалась в ответах.
– Все в порядке, – сказала она, – не надо мне ничего говорить, если не хочешь.
Он так крепко сжимал ее руку, что ей казалось, они никогда не расцепятся.
– О, Билли. Ничего страшного, – пробормотала она.
И он снова не ответил.
22
Старые места были почти такими же, какими Марти их помнил, но он чувствовал себя там призраком. На заваленных мусором проулках, где дрался и бегал мальчишкой, появились новые бойцы и, как он подозревал, более серьезные игры. Судя по страницам воскресных бульварных газет, чумазые десятилетки были нюхачами клея. Они вырастут бесправными, превратятся в торчков и толкачей; им на все и всех плевать, включая самих себя.
Конечно, он был подростком-преступником. Воровство здесь являлось обрядом посвящения. Но обычно это была ленивая, почти пассивная форма воровства: подкрасться к чему-нибудь и уйти с этим или уехать. Если кража выглядела слишком проблематичной, ну ее. Есть много других блестящих штучек, которые можно стырить. Это не было преступлением в том смысле, как он понял позже. Сорочий инстинкт в действии: хватай, что плохо лежит, никогда не причиняй большого зла, а если тебе не подфартило – удирай что есть мочи.
Но эти дети – на углу Нокс-стрит их было несколько – выглядели более смертоносной породой. Хотя они выросли в одной и той же тусклой среде, Марти и новички, с ее малочисленными и жалкими пародиями на зеленые насаждения, стенами с верхом из колючей проволоки и битого стекла, безжалостным бетоном, – хотя это у них общее, он знал, что им нечего сказать друг другу. Их отчаяние и апатия пугали его: он чувствовал за ними пустоту. Не то место, где сто́ит вырасти – как эта улица и любая из них. В каком-то смысле он был рад, что его мать умерла прежде, чем худшие перемены изуродовали окрестности.
Он добрался до номера двадцать шесть. Дом перекрасили. Во время одного из визитов Чармейн сказала, что Терри, один из ее шуринов, сделал это по ее просьбе пару лет назад, но Марти забыл, новый цвет – тоже, и после того, как он столько лет представлял себе его зеленым и белым, увиденное стало плевком в душу. Работу выполнили плохо, косметически: краска на подоконниках уже вздулась и начала облупляться. Сквозь стекло было видно, что кружевные занавески, которые он всегда ненавидел, заменили на штору, и она опущена. На подоконнике внутри стояла коллекция фарфоровых фигурок – свадебные подарки, собиравшие пыль, запертые в брошенном пространстве между шторой и стеклом.
У него все еще были ключи, но он не мог заставить себя ими воспользоваться. Кроме того, Чармейн, вероятно, сменила замок. Он нажал кнопку звонка. В доме не зазвенело, а Марти знал, что звонок слышно с улицы, так что он явно не работал. Он постучал костяшками пальцев в дверь.
С полминуты изнутри не доносилось ни звука. Затем наконец он услышал шаркающие шаги (по его предположению, на ней были сандалии без задников, от этого походка делалась неряшливой). Чармейн открыла дверь. Она была без макияжа, и нагота лица сделала реакцию на его появление еще более очевидной: Чармейн неприятно удивилась.
– Марти, – только и смогла вымолвить она. Ни приветливой улыбки, ни слез.
– Я мимо проходил, – сказал он, стараясь казаться беспечным. Но было очевидно, что он совершил тактическую ошибку с того момента, как она его увидела.
– Я думала, тебя не выпускают… – сказала она и тут же исправилась: – То есть ты знаешь, я думала, тебе нельзя выходить из поместья.
– Я попросил особого разрешения, – сказал он. – Можно мне войти или мы поговорим на пороге?
– Э-э… ну да. Конечно.
Он шагнул внутрь, и она закрыла за ним дверь. В узком коридоре возникла неловкая пауза. Их близость, казалось, требовала объятий, но он чувствовал, что не может, а она не хочет сделать этот жест. Она пошла на компромисс с явно искусственной улыбкой, сопровождаемой легким поцелуем в щеку.
– Прости, – сказала она, извиняясь непонятно за что, и повела его по коридору на кухню. – Я просто не ожидала тебя увидеть, вот и все. Заходи. Боюсь, здесь царит хаос.
В доме стоял затхлый запах, будто его требовалось хорошенько проветрить. Стирка и сушка на радиаторах делали атмосферу душной, как в сауне в Приюте.
– Садись, – сказала она, забирая с одного из кухонных стульев пакет с несортированными продуктами. – Я только закончу здесь.
На кухонном столе лежала вторая охапка грязного белья – гигиенично, как всегда, – и она принялась загружать его в стиральную машину, нервно болтая и не глядя ему в глаза, сосредоточившись на том, что было под рукой: полотенца, белье, блузки. Он не узнал ни одного предмета одежды и обнаружил, что роется в грязных вещах в поисках чего-то, в чем видел ее раньше. Если не шесть лет назад, то во время посещения тюрьмы. Но все было новым.
– …Я просто не ожидала, что ты… – говорила она, закрывая машину и загружая в нее порошок. – Я была уверена, что ты позвонишь первым. И посмотри на меня: я похожа на мокрую тряпку. Боже, почему сегодня у меня столько дел…
Она закончила с машиной, закатала рукава свитера, спросила: «Кофе?» – и, не дожидаясь ответа, повернулась к чайнику, чтобы сварить напиток.
– Ты хорошо выглядишь, Марти, честное слово.
Откуда она знает? Едва взглянула на него в вихре бурной деятельности. А он… он не мог отвести от нее глаз. Сидел и смотрел, как она возле раковины выжимает тряпку, чтобы вытереть столешницу, и за шесть лет ничего не изменилось – по крайней мере, не всерьез, – только несколько морщинок прибавилось на их лицах. У него было чувство, похожее на панику, которое нужно было сдерживать из страха оказаться дураком.
Она приготовила ему кофе; посетовала на изменения в районе; поведала о том, как Терри выбирал краску для фасада; рассказала, сколько стоит проезд в метро от Майл-энда до Уондсворта; о том, как хорошо он выглядит – «Ты действительно так выглядишь, Марти, я не просто так говорю», – она говорила обо всем, кроме нужного. Это совсем не похоже на Чармейн и причиняло боль. Он знал, что ей тоже больно. Она просто тянула время рядом с ним, заполняя минуты пустой болтовней, пока он в отчаянии не сдался и не ушел.
– Послушай, – сказала она. – Мне нужно переодеться.
– Идешь гулять?
– Да.
– А-а.
– …Если бы ты сказал, Марти, я бы освободила место. Почему ты не позвонил?
– Может, как-нибудь сходим куда-нибудь перекусить? – предложил он.
– Возможно.
Какая злобная уклончивость.
– …Прямо сейчас я вся в делах.
– Я бы хотел поговорить с тобой. Ну, ты понимаешь – всерьез.
Она начинала нервничать: он хорошо знал признаки этого состояния. А она чувствовала его пристальный взгляд. Взяла кофейные кружки и отнесла их в раковину.
– Мне действительно надо бежать, – сказала Чармейн. – Сделай себе еще кофе, если хочешь. Банка в… ну, ты в курсе, где она. Тут осталось много твоих вещей, знаешь ли. Журналы по мотоциклам и прочее. Я все для тебя рассортирую. Прости. Мне нужно переодеться.
Она поспешила – определенно, помчалась, подумал он – в коридор и поднялась наверх. Он слышал, как она тяжело передвигается: она никогда не была легконогой. В ванной бежала вода. В туалете спустили воду. Он прошел из кухни в заднюю комнату. Пахло старыми сигаретами, а пепельница, стоявшая на подлокотнике нового дивана, была полна до краев. Он стоял в дверном проеме и смотрел на предметы в комнате, как смотрел на грязное белье, ища что-то знакомое. Такого было очень мало. Часы на стене – свадебный подарок и остались на том же месте. Стереосистема в углу была новой, модной модели, которую Терри, вероятно, приобрел для нее. Судя по пыли на крышке, ею редко пользовались, а коллекция пластинок, беспорядочно сложенных рядом, была такой же маленькой, как всегда. Интересно, среди них осталась копия песни Бадди Холли «True Love Ways» [10]? Они играли ее так часто, что пластинка, должно быть, истончилась; танцевали под нее вместе в этой самой комнате – не совсем танцевали, но использовали музыку как предлог, чтобы обнять друг друга, будто оправдания необходимы. Это была одна из тех любовных песен, которые заставляли его чувствовать себя романтичным и несчастным одновременно, словно каждая фраза заряжена утратой любви, которую она праздновала. Таковы лучшие песни о любви, и самые правдивые.
Не в силах оставаться в этой комнате, он поднялся наверх.
Она еще находилась в ванной. На двери не было замка: в детстве Чармейн заперли в ванной, и она испытывала ужас оттого, что это повторится, поэтому настаивала на отсутствии замков на всех внутренних дверях в доме. Нужно было насвистывать, сидя на унитазе, чтобы к тебе случайно не вошли. Он распахнул дверь. На ней были только трусики, и она, подняв руку, брила подмышку; поймала его взгляд в зеркале, затем вновь занялась своим делом.
– Не нужен мне кофе, – запинаясь, сказал он.
– Привык к дорогим сортам, да? – сказала она.
Ее тело было в нескольких футах от него, и он почувствовал притяжение. Он знал каждую родинку на ее спине, знал места, где прикосновение заставит ее смеяться. Такая фамильярность была своеобразным проявлением чувства собственности, он это ощущал; она владела им по тем же причинам, если бы воспользовалась своим правом. Он подошел к ней, положил кончики пальцев ей на поясницу и провел ими вверх по позвоночнику.
– Чармейн.
Она снова посмотрела на него в зеркало – первый непоколебимый взгляд, которым она одарила его с тех пор, как он появился в доме, – и он понял, что надежда на физическую близость между ними была напрасной.
– Я не свободна, Марти, – просто сказала она.
– Мы все еще женаты.
– Я не хочу, чтобы ты оставался. Прости.
Вот как она начала эту встречу: «Прости». Теперь хотела закончить точно так же, без искренних извинений, просто вежливо отмахнувшись.
– Я так часто думал об этом, – сказал он.
– Я тоже, – ответила она. – Но я перестала думать об этом пять лет назад. Ничего хорошего из этого не выйдет – ты знаешь это не хуже меня.
Теперь его пальцы лежали на ее плече. Он был уверен, что в их соприкосновении был заряд, жужжащее возбуждение, которым обменивались ее плоть и его. Ее соски затвердели; возможно, от сквозняка с лестничной площадки, а возможно, от его прикосновения.
– Я бы хотела, чтобы ты ушел, – очень тихо сказала она, глядя в раковину. В ее голосе чувствовалась дрожь, которая легко могла перерасти в слезы. Он хотел, чтобы она заплакала, как бы это ни было стыдно. Если она заплачет, он поцелует ее, чтобы утешить, и утешение окрепнет, когда она смягчится, и они закончат в постели; он знал это. Вот почему она так упорно боролась, чтобы ничего не показать, зная сценарий так же хорошо, как и он, и решив не оставлять себя открытой для его привязанности.
– Пожалуйста, – повторила она с непререкаемой решимостью. Его рука соскользнула с ее плеча. Между ними не было никакой искры, он все выдумал. Что было, то прошло.
– Может, как-нибудь в другой раз. – Он пробормотал клише, словно чувствуя на языке яд.
– Да, – ответила она, довольная тем, что в ее голосе прозвучала примирительная нотка, хотя и неубедительная. – Но сначала позвони мне.
– Провожать не надо.