bannerbanner
Проклятая игра
Проклятая игра

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 9

– Семнадцать, восемнадцать…

Он смотрел ей в спину. Ее волосы были неровно подстрижены на затылке. Пальто, которое она носила, слишком велико, и даже не ее, догадался он. Кто она такая? Дочь Перл?

Она перестала считать и просунула руку в одно из отверстий, издав тихий возглас первооткрывательницы, когда пальцы нашли что-то. Это тайник, понял он: ему собирались доверить тайну. Она повернулась и показала свое сокровище.

– Я забыла, пока не вернулась, – сказала она, – что здесь прятала.

Это была окаменелость или, скорее, фрагмент одной из них, спиральная раковина, лежавшая на дне какого-то докембрийского моря, прежде чем мир позеленел. В канавках, которые она поглаживала, собирались пылинки. Наблюдая за тем, как она увлечена этим куском камня, Марти вдруг подумал, что девушка не совсем в своем уме. Но эта мысль исчезла, когда она посмотрела на него: ее глаза слишком ясные, взгляд – слишком упрямый. Если в ней и было безумие, то намеренное, сумасшедшинка, которую она с удовольствием принимала. Она улыбнулась ему так, словно знала, о чем он думает: хитрость и обаяние смешались на лице поровну.

– Значит, здесь нет голубей? – сказал он.

– Нет, не было, пока я здесь.

– Даже парочки?

– Если держать лишь несколько птиц, они умирают зимой. Если держишь полную голубятню, птицы согревают друг друга. Но когда их мало, они не вырабатывают достаточно тепла и замерзают до смерти.

Он молча кивнул. Казалось прискорбным, что здание пустует.

– Его надо опять наполнить.

– Не знаю, – ответила она. – Мне нравится, когда все так.

Она сунула окаменелость обратно в тайник.

– Теперь ты знаешь мое особое место, – сказала она, и хитрость исчезла; она была вся очарование. Он был очарован.

– Я не знаю твоего имени.

– Карис, – сказала она и, помолчав, добавила: – Это валлийский.

– О-о.

Он не мог перестать смотреть на нее. Она вдруг смутилась и быстро вернулась к двери, нырнув на свежий воздух. Начался дождь, мягкий моросящий дождь середины марта. Она накинула капюшон своего пальто, он – капюшон спортивного костюма.

– Может, покажешь мне остальное поместье? – спросил он, не уверенный, что это правильный вопрос, но более чем уверенный, что ему не хочется, чтобы разговор закончился здесь без возможности новой встречи. Вместо ответа она издала какой-то неопределенный звук. Уголки ее рта были опущены вниз.

– Завтра? – предложил он.

Теперь она вообще не ответила. Вместо этого направилась к дому. Он поплелся следом, зная, что их разговор увянет, если он не найдет способ сохранить его в живых.

– Странно жить в таком доме и не иметь собеседника, – сказал он.

Это будто задело ее за живое.

– Это папин дом, – просто сказала она. – Мы в нем обитаем.

Папа. Значит, его дочь. Теперь Марти понял, что у нее отцовский рот: гримаса с опущенными уголками рта придавала Уайтхеду весьма стоический вид, а ей – просто печальный.

– Никому не говори, – сказала она.

Марти предположил, что речь об их встрече, но не стал выяснять наверняка. Были вопросы и поважнее, только бы она не сбежала. Он хотел продемонстрировать свой интерес к ней, но не мог придумать, что сказать. Внезапная перемена траектории беседы, которая из эллипса превратилась в зигзаг, сбила его с толку.

– Ты в порядке? – спросил он.

Она бросила на него взгляд, лицо под капюшоном показалось почти скорбным.

– Надо спешить, – сказала она. – Меня ищут.

Карис ускорила шаг, чуть ссутулив плечи и тем самым давая понять, что ему следует отстать. Он подчинился и дал ей возможность вернуться в дом, даже не взглянув в его сторону и не помахав рукой.

Вместо того чтобы вернуться на кухню, где пришлось бы терпеть болтовню Перл на протяжении завтрака, он пошел обратно через поле, обходя голубятню стороной, пока не добрался до забора по периметру, и наказал себя еще одним полным кругом. Когда он вбежал в лес, невольно начал всматриваться в землю под ногами в поисках окаменелостей.

17

Два дня спустя, около половины двенадцатого вечера, он получил весточку от Уайтхеда.

– Я в кабинете, – сказал шеф по телефону. – Хочу поговорить с тобой.

В кабинете, хоть там и было с полдюжины ламп, царила почти полная тьма. Горела только настольная лампа с изогнутой ножкой, но ее свет падал не в комнату, а на груду бумаг. Уайтхед сидел в кожаном кресле у окна. На столе рядом с ним стояла бутылка водки и почти пустой стакан. Он не обернулся, когда Марти постучал и вошел, а просто обратился к нему со своего наблюдательного пункта перед освещенной лужайкой.

– Думаю, пришла пора немного ослабить твой поводок, Штраус, – сказал он. – До сих пор ты прекрасно справлялся. Я очень доволен.

– Благодарю вас, сэр.

– Билл Той будет здесь завтра ночью, Лютер тоже, так что у тебя есть возможность съездить в Лондон.

Прошло восемь недель, почти день в день, с тех пор как он прибыл в поместье, и наконец появился робкий признак того, что здесь можно закрепиться.

– Я попросил Лютера подобрать для тебя машину. Поговори с ним об этом, когда он приедет. И на столе для тебя лежат деньги…

Марти бросил взгляд на стол – там действительно лежала стопка банкнот.

– Ну же, бери.

У Марти зачесались пальцы, но он сдержал свой энтузиазм.

– Это покроет бензин и ночь в городе.

Марти не стал пересчитывать банкноты, просто сложил их и сунул в карман.

– Благодарю вас, сэр.

– Там еще есть адрес.

– Да, сэр.

– Возьми его. Магазин принадлежит человеку по фамилии Галифакс. Он снабжает меня клубникой вне сезона. Не мог бы ты забрать мой заказ, пожалуйста?

– Конечно.

– Это единственное поручение, которое тебе надлежит выполнить. Если вернешься к полудню субботы, остальное время можешь провести на свое усмотрение.

– Спасибо.

Рука Уайтхеда потянулась к стакану с водкой, и Марти подумал, что сейчас он обернется и посмотрит на него; но этого не произошло.

– Это всё, сэр?

– Всё? Полагаю, да. Не так ли?


Прошло много месяцев с тех пор, как Уайтхед ложился спать трезвым. Он пристрастился использовать водку как снотворное, когда начались ночные кошмары: сначала просто стакан или два, чтобы притупить страх, затем постепенно увеличивая дозу, поскольку со временем его организм стал невосприимчив к алкоголю. Он не находил удовольствия в пьянстве. Ему было противно класть кружащуюся голову на подушку и слушать, как от мыслей свистит в ушах. Но еще сильнее он боялся этого страха.

Теперь, когда он сидел, наблюдая за лужайкой, лиса переступила границу света от прожекторов, побледнев от яркой иллюминации, и уставилась на дом. Неподвижность придавала зверю совершенство; глаза на заостренной мордочке блестели, отражая свет. Лиса промедлила лишь миг. Внезапно она почуяла опасность – возможно, собак, – поджала хвост и исчезла. Уайтхед все еще смотрел на то место, откуда она умчалась, долго после того, как лисы и след простыл, надеясь вопреки всему, что она вернется и разделит на некоторое время его одиночество. Но ночью у зверя есть другие дела.

Было время, когда он был лисом: поджарым и проницательным ночным странником. Но все изменилось. Провидение оказалось щедрым, мечты сбывались, и лис, всегда менявший облик, стал жирной и легкой добычей. Мир тоже изменился: он превратился в географию прибылей и убытков. Расстояния сократились до пределов его власти. С течением времени он успел забыть прошлую жизнь. Но в последнее время вспоминал о ней все чаще и чаще. Она возвращалась в блестящих, но укоризненных подробностях, а события вчерашнего дня были как в тумане. Хотя в глубине души он знал: пути назад к благословенному состоянию нет.

Куда вел путь отсюда вперед? Это было путешествие в безнадежное место, где ни один указатель не подскажет, направо ему или налево – все направления равнозначны, – и нет ни холма, ни дерева, ни жилья, чтобы отметить дорогу. Такое место. Такое ужасное место.

Но там он будет не один. В этом нигде у него будет спутник.

И когда настанет время, и он узрит те края и их владыку, пожалеет, – о Господи, как он пожалеет, – что не остался лисом.

III. Последний европеец

18

Энтони Брир, Пожиратель Бритв, вернулся в свою крошечную квартирку ближе к вечеру, сделал себе растворимый кофе в любимой чашке, затем сел за стол в тусклом свете и начал завязывать петлю. Он с утра знал, что сегодня – тот самый день. Нет нужды спускаться в библиотеку; если со временем они заметят его отсутствие и напишут ему, требуя сообщить, где он, он не ответит. Кроме того, небо на рассвете выглядело таким же грязным, как его простыни, и, будучи рациональным человеком, он подумал: зачем беспокоиться о том, чтобы постирать простыни, когда мир так грязен, и я так грязен, и нет никакого шанса когда-либо очистить то или другое? Лучше раз и навсегда покончить с жалким существованием.

Он много раз видел повешенных. Только фотографии, разумеется, в украденной с работы книге о военных преступлениях с пометкой «Не для общедоступных полок. Выдается только по запросу». Предупреждение распалило его фантазии: вот книга, которую люди не должны видеть. Он сунул ее в сумку, не открывая и зная по названию – «Советские документы о зверствах нацистов», – что эта книга почти так же сладка в предвкушении, как и во время чтения. Но в этом он ошибался. Как бы ни был восхитителен тот день, знать, что в его сумке находится запретное сокровище, наслаждение, – ничто по сравнению с откровениями самой книги. Там были фотографии сгоревших развалин чеховской дачи в Истре и оскверненной резиденции Чайковского. В основном – что еще важнее – там имелись фотографии погибших. Некоторые из них были свалены в кучи, другие лежали в кровавом снегу, замерзшие. Дети с проломленными черепами, люди в окопах с простреленными лицами, другие – со свастикой, вырезанной на груди и ягодицах. Но для жадных глаз Пожирателя Бритв лучшими фотографиями были повешенные. На одного Брир смотрел очень часто. Снимок изображал красивого молодого человека, которого вздергивали на самодельной виселице. Фотограф застал его в последний момент, когда он смотрел прямо в камеру со слабой и блаженной улыбкой на лице.

Брир хотел, чтобы именно такое выражение обнаружили на его лице, когда взломают дверь этой комнаты и найдут его подвешенным здесь, кружащимся на сквозняке из коридора. Он думал о том, как они будут смотреть на него, охать и ахать, качать головами, удивляясь бледным белым ступням и его смелости в этом невероятном деле. Размышляя, он завязывал и развязывал петлю, решив сделать все настолько профессионально, насколько возможно.

Единственной его тревогой было признание. Несмотря на то, что он изо дня в день работал с книгами, слова не являлись его сильной стороной: они ускользали от него, как красота из его толстых пальцев. Но он хотел сказать что-нибудь о детях, просто чтобы они знали – люди, которые найдут его и сфотографируют, – что имеют дело не с каким-нибудь ничтожеством, а с человеком, который сделал худшие вещи в мире по самым лучшим из возможных причин. Это было крайне важно: чтобы они знали, кто он такой, потому что, вероятно, со временем они поймут его так, как он никогда не мог понять.

Он знал, что существуют методы допроса, применимые даже к мертвецам. Они положат его в холодильник и тщательно осмотрят, а когда изучат снаружи, начнут проверять внутренности, и – ух! – что там найдут… Они отпилят ему верхнюю часть черепа и извлекут мозг; проверят на наличие опухолей, нарежут тонкими ломтиками, как дорогую ветчину, исследуют сотнями способов, чтобы выяснить, почему и как он был устроен. Но ведь это не сработает, правда? Он, как никто другой, должен это знать. Если разрезать живую и прекрасную вещь, чтобы узнать, почему она жива и прекрасна, не успеешь опомниться, как она – уже ни то ни другое, и ты стоишь с кровью на лице и слезами в глазах, чувствуя лишь жуткие угрызения совести. Нет, из его мозга не извлекут ничего, придется искать дальше. Им придется вскрыть его, как застежку-молнию, от шеи до паха, взломать грудную клетку и отворить ребрами наружу – лишь так получится размотать кишки, порыться в животе, жонглируя печенью и легкими. И там, о да, там найдется то, чем можно залюбоваться.

Может, это и было лучшим признанием, размышлял он, в последний раз пробуя петлю. Бесполезно пытаться подобрать правильные слова. Ведь что такое слова вообще? Мусор, бесполезный для горячей сути вещей. Нет, они найдут все, что им нужно знать, если заглянут внутрь него. Историю потерянных детей, славу его мученичества. И они узнают раз и навсегда, что он был из племени Пожирателей Бритв.

Он покончил с петлей, налил себе вторую чашку кофе и принялся закреплять веревку. Сначала он снял лампу, свисавшую с середины потолка, потом привязал петлю на ее место. Веревка держалась крепко. Он на несколько мгновений повис на ней, чтобы убедиться в этом, и хотя балки слегка скрипели, а на голову сыпалась штукатурка, она выдержала его вес.

К этому времени наступил ранний вечер, и он выдохся; усталость делала его более неуклюжим, чем обычно. Он заметался по комнате, приводя ее в порядок. Его жирное, как у свиньи, тело сотрясалось от вздохов, когда он сворачивал испачканные простыни и убирал их с глаз долой, споласкивал свою кофейную чашку и осторожно выливал молоко, чтобы оно не свернулось до того, как кто-нибудь придет. Работая, он включил радио, чтобы заглушить звук опрокидываемого стула, когда придет время: в доме были и другие люди, и он не хотел отсрочки в последнюю минуту. Обычные банальности с радиостанции заполнили комнату: песни о любви, потере и вновь обретенной любви. Злобная и болезненная ложь, от первого слова до последнего.

Когда он закончил приводить комнату в порядок, сил почти не осталось. Он слышал шаги в коридоре и как где-то в доме открывались двери – жильцы других квартир возвращались с работы. Они, как и он, жили одни. Он не знал ни одного из них по имени; никто из них, увидев его в сопровождении полиции, не узнал бы его.

Он полностью разделся и вымылся в раковине, его яички были маленькими, как грецкие орехи, и плотно прилегали к телу, дряблый живот – жир грудей и предплечий – дрожал, когда холод сотрясал его. Удовлетворенный своей чистотой, он сел на край матраса и подстриг ногти на ногах. Затем переоделся в свежевыстиранную одежду: голубую рубашку, серые брюки. На нем не было ни обуви, ни носков. Он стыдился своего тела, его единственной гордостью были ступни.

К тому времени, как он закончил приготовления, почти стемнело, ночь была черной и дождливой. «Пора уходить», – подумал он.

Осторожно поставил стул, взобрался на него и потянулся за веревкой. Петля была, пожалуй, на дюйм или два выше, чем нужно, и ему пришлось встать на цыпочки, чтобы плотно затянуть ее на шее. Он надежно закрепил петлю, слегка маневрируя. Как только узел туго затянулся, прочел молитву и опрокинул стул.

Паника началась немедленно. Его руки, которым он всегда доверял, предали его в этот жизненно важный момент: рванулись к затягивающейся петле, пытаясь ее сдернуть. Падение не сломало шею, но хребет превратился в огромную сороконожку, вшитую в спину, которая теперь извивалась всеми возможными способами, вызывая судороги в ногах. Боль оказалась наименьшей из проблем: по-настоящему мучительным было утратить контроль; обонять смрад опорожненного кишечника, против его воли извергнувшегося в чистые брюки; чувствовать, как пенис затвердел без единой похотливой мысли в лопающейся голове и как пятки бьют по воздуху в поисках опоры, а пальцы впиваются в веревку. Все будто перестало ему принадлежать и слишком пылко сражалось за собственную сохранность, чтобы застыть и умереть.

Но все усилия тела были напрасны – он слишком тщательно все спланировал, чтобы дело пошло наперекосяк. Веревка сильнее натягивалась, конвульсии сороконожки ослабевали. Жизнь, этот незваный гость, скоро уйдет. В голове у него было очень шумно, будто он находился под землей и слышал все звуки, какие она производила. Шорохи, рев мощных скрытых потоков, бульканье расплавленного камня. Брир, великий Пожиратель Бритв, очень хорошо знал землю. Он слишком часто хоронил в ней мертвую красоту и набивал рот почвой в знак раскаяния за содеянное, пережевывал, когда накрывал их пастельные тела. Теперь шум земли заглушил все – его судорожное дыхание, музыку из радиоприемника и гул уличного движения за окном. Зрение тоже ухудшилось: кружевная тьма поползла по комнате, ее узоры пульсировали. Он знал, что поворачивается – видел то кровать, то шкаф, то раковину, – но очертания, которые урывками замечал, становились все более расплывчатыми.

Его тело отказалось от славной битвы. Возможно, язык вывалился наружу, а может, ему почудилось это движение, как и то, что кто-то зовет его по имени.

Внезапно зрение полностью исчезло, и смерть настигла его. Поток сожалений не сопровождал конец, и жизнь с ее накипью из угрызений совести не пронеслась перед глазами в обратном порядке с быстротой молнии. Просто тьма, и еще более темная тьма, а за ней – такая чернота, по сравнению с которой ночь казалась преисполненной сияния. Все завершилось без труда.

Или нет, не завершилось.

Не совсем. Множество неприятных ощущений нахлынуло на него, вторгаясь в уединенность смерти. Легкий ветерок согрел лицо, воздействуя на нервные окончания. Дыхание непрошеным гостем ворвалось в обмякшие легкие, от чего гортань судорожно сжалась.

Он сопротивлялся, не желая воскресать, но спаситель был настойчив. Комната вокруг начала собираться заново. Сначала свет, потом форма. Теперь цвет, хоть и тусклый, грязный. Звуки – огненные реки и жидкий камень – исчезли. Он слышал собственный кашель и чувствовал запах собственной рвоты. Отчаяние насмехалось над ним. Неужели он не преуспеет даже в том, чтобы покончить с собой?

Кто-то произнес его имя. Он покачал головой, но голос раздался снова, и на этот раз его открывшиеся глаза нашли лицо.

Ах, это был не конец: далеко не конец. Он не попал ни в рай, ни в ад. Ни то ни другое не смело соперничать с лицом, в которое он сейчас смотрел.

– Я думал, что потерял тебя, Энтони, – сказал Последний Европеец.

19

Он поправил стул, на котором Брир стоял во время попытки самоубийства, и теперь сидел на нем, выглядя таким же незапятнанным, как всегда. Брир попытался что-то сказать, но язык казался слишком толстым для рта, и, когда он пощупал его, пальцы оказались в крови.

– Ты прикусил язык от энтузиазма, – сказал Европеец. – Какое-то время не сможешь ни есть, ни говорить. Но это заживет, Энтони. Все заживает со временем.

У Брира не было сил подняться с пола; все, что он мог, это лежать там с петлей, туго затянутой вокруг шеи, и глядеть на обрывок веревки, свисающий с крюка для лампы. Европеец, очевидно, просто срезал его и дал телу упасть. Брира затрясло, его зубы стучали, как у обезумевшей обезьяны.

– У тебя шок, – сказал Европеец. – Полежи тут… А я приготовлю чай, да? Сладкий чай – то, что нужно.

Это потребовало некоторых усилий, но Бриру удалось подняться с пола и забраться на кровать. Его брюки были испачканы спереди и сзади: он чувствовал себя отвратительно. Но Европеец не возражал. Он прощал все, Брир знал это. Ни один другой человек, которого Брир когда-либо встречал, не был так способен на прощение; ему было стыдно находиться в обществе и под опекой того, кому гуманность давалась так просто. Этот человек знал его тайную испорченную суть и ни разу не произнес ни слова осуждения.

Приподнявшись на кровати и чувствуя, как в измученном теле вновь появляются признаки жизни, Брир наблюдал за Европейцем, который заваривал чай. Они были очень разными. Брир всегда испытывал благоговейный трепет перед этим человеком. Но разве Европеец не сказал ему однажды: «Я – последний из своего племени, Энтони, как ты – последний из своего. Мы во многом похожи»? Брир не понял значения этого замечания, когда впервые услышал его, но со временем все осознал. «Я – последний настоящий европеец, а ты – последний из Пожирателей Бритв. Мы должны попытаться помочь друг другу». И Европеец продолжал делать именно это, спасая Брира от того, чтобы оказаться пойманным, в двух-трех случаях, празднуя его прегрешения, уча его, что быть Пожирателем Бритв – достойное положение. В обмен на эту науку он почти ничего не просил: пара-тройка незначительных услуг, и все. Но Брир не был настолько доверчив, чтобы не заподозрить, что настанет время, когда Последний Европеец – пожалуйста, зови меня мистер Мамулян, говорил он, но у Брира ни разу не повернулся язык произнести это комичное имя, – этот странный компаньон, в свою очередь, попросит о помощи. И это будет не ерунда, а что-то жуткое; Брир знал – и страшился.

Умирая, он надеялся избежать уплаты долга, черед которой должен был прийти. Чем дольше он находился вдали от мистера Мамуляна – прошло шесть лет с их последней встречи, – тем сильнее воспоминания о нем пугали Брира. Образ Европейца не поблек со временем, совсем наоборот. Его глаза, руки, ласковый голос оставались кристально чистыми, в то время как вчерашние события превращались в туман. Будто Мамулян никогда не уходил совсем и оставил частичку себя в голове Брира, чтобы отполировать свой образ, испачканный временем; чтобы следить за каждым поступком своего слуги.

Неудивительно, что этот человек появился в нужный момент, прервав сцену смерти, прежде чем она успела завершиться. Неудивительно и то, что сейчас он разговаривал с Бриром так, словно они не расставались, он был любящим мужем, а Пожиратель Бритв – преданной женой, и минувших лет словно не бывало. Брир наблюдал, как Мамулян ходит от раковины к столу, готовит чай, находит чайник, расставляет чашки, выполняя каждый домашний акт с гипнотической экономностью. Теперь он знал – долг следует уплатить. Темноты не будет, пока за нее не заплатят. При этой мысли Брир тихо зарыдал.

– Не плачь, – сказал Мамулян, стоявший у раковины, не оборачиваясь.

– Я хотел умереть, – пробормотал Брир. Казалось, его рот набит галькой.

– Ты еще не можешь погибнуть, Энтони. Ты должен мне немного времени. Неужели не понимаешь этого?

– Я хотел умереть, – только и смог повторить Брир в ответ. Он старался не испытывать ненависти к Европейцу, потому что тот знал бы об этом. Он наверняка почувствует это и, возможно, выйдет из себя. Но это было так трудно: сквозь рыдания клокотала обида.

– Неужели жизнь обошлась с тобой плохо? – спросил Европеец.

Брир фыркнул. Ему был нужен не отец-исповедник, а темнота. Неужели Мамулян не может понять, что ему не нужны ни объяснения, ни лечение? Он был дерьмом на ботинке полудурка, самой никчемной и непоправимой вещью в мире. Собственный образ в качестве Пожирателя Бритв, последнего из некогда ужасного племени, сохранял его самооценку нетронутой несколько опасных лет, но фантазия давно потеряла силу, позволявшую обращать мерзость в святость. Один и тот же фокус дважды не сработает. И это был фокус, всего лишь фокус. Брир знал это и еще больше ненавидел Мамуляна за его манипуляции. «Я хочу умереть», – только и смог он подумать.

Он произнес эти слова вслух? Он не слышал, как заговорил, но Мамулян ответил так, будто слышал.

– Конечно, ты хочешь. Я понимаю, правда, понимаю. Ты думаешь, что все это иллюзия: племена и мечты о спасении. Но, поверь мне, это не так. В этом мире еще есть цель. Для нас обоих.

Брир провел тыльной стороной ладони по опухшим глазам и попытался сдержать рыдания. Его зубы больше не стучали – уже кое-что.

– Неужели годы были так жестоки? – спросил Европеец.

– Да, – угрюмо ответил Брир.

Гость кивнул, глядя на Пожирателя Бритв с сочувствием в глазах – или с его адекватной иллюзией.

– По крайней мере, они не заперли тебя, – сказал он. – Ты был очень осторожен.

– Ты научил меня этому, – признал Брир.

– Я показал то, что ты уже знал, но от растерянности не мог продемонстрировать другим людям. Если забыл, могу показать еще раз.

Брир посмотрел на чашку сладкого чая без молока, которую Европеец поставил на прикроватный столик.

– …Или ты мне больше не доверяешь?

– Все изменилось, – пробормотал Брир, ворочая опухшим языком.

Теперь настала очередь Мамуляна вздохнуть. Он снова сел на стул и отхлебнул чаю, прежде чем ответить.

– Да, боюсь, ты прав. Здесь для нас остается все меньше места. Но значит ли это, что мы должны сдаться и умереть?

Глядя на мрачное аристократическое лицо, на затравленные впадины его глаз, Брир начал вспоминать, почему доверял этому человеку. Страх, который он испытывал, таял, гнев тоже. В воздухе повисло спокойствие, и оно просачивалось в организм Брира.

– Пей свой чай, Энтони.

– Спасибо.

– А потом, я думаю, тебе следует сменить брюки.

Брир покраснел; он ничего не мог с собой поделать.

– Твое тело отреагировало совершенно естественно, нечего стыдиться. Этот мир держится благодаря сперме и дерьму.

На страницу:
7 из 9