Полная версия
Сады небесных корней
Сначала она была столь благодарна, что не помышляла о сопротивлении. Сидела у ног его и целовала пропахшие мехом корявые пальцы. Он даже не трогал ее поначалу. Потом пригласил к ней врача. Этот врач, с повадками мыши, с большими ноздрями, в узорчатых бархатных туфлях, как будто он не медицине отдал свою жизнь, а танцам и всяким пустейшим занятиям, сказал, что не может ручаться за то, что женщину не заразили на лодке.
– Какой же болезнью? – спросил его тот, чье имя не знает никто.
– Я советую сначала пустить ей как следует кровь, – с гримасками, втягивая ноздрями томительный запах клубники и яблонь, плывущий из сада сквозь пестрые окна, ответил целитель. – Затем я прошу позволения, сударь, на то, чтобы мне осмотреть изнутри ее детородные органы, сударь. – Зрачки его сразу расширились, словно он что-то увидел, пока говорил.
– С условием, лекарь. Я буду присутствовать на вашем осмотре.
– Конечно, конечно! – Врач шаркнул узорчатыми башмаками. – И если желаете, можете даже воспользоваться моей линзою, сударь.
– Вы располагаете линзой?
Врач громко икнул от волнения.
– Да! Привез из Саксонии. Располагаю. Высокого качества горный хрусталь. Оправленный в золото. Дивная штучка!
Катерина слышала весь этот разговор, но ее итальянского языка еще не хватило на то, чтобы понять каждое слово. Она заливалась слезами стыда, пока врач терзал ее смуглый живот, простукивал нежную гибкую спину и приподнимал ее груди, как, скажем, какой-нибудь наш подмосковный грибник, насупившись, приподнимает ладонью еловые лапы и шарит в них палкой. Из кожаной сумки врача извлекли какие-то щипчики, скальпель, ланцет (все средневековое, низкого качества!), потом чистый, белый кусок полотна, потом еще-что в зеленой бутылке.
– Ложись, Катерина, – сказал ей хозяин. – Я верую в Бога, но не сомневаюсь, что наша отечественная медицина способствует лишь продвиженью добра. И люди, которые только молитвой готовы лечиться от разных болезней, весьма ошибаются. Дичь. Темнота.
Врач, нервно хихикнув, раздвинул ей ноги, и оба вонзились зрачками в то нежное, в то золотое с малиновым в своей глубине, лишь слегка приоткрытой.
– Поскольку вы, сударь, я вижу, согласны, – вдруг шумно забрызгав слюной, шепнул врач, – на произведенье осмотра organa femina externa, а также femina interna, прошу вас: закройте и окна, и двери. Боюсь до безумия.
– Боитесь святой нашей церкви?
– Боюсь. – И врач быстрым, скользким, мышиным движением набросил кусок плотной ткани на нежное и золотое с малиновым. – Огня я боюсь, на котором живыми сжигают нас, грешных.
– Не бойтесь. Я не донесу. Ведь я о себе беспокоюсь, почтеннейший. Ведь это, в конце концов, я собираюсь вложить свой единственный меч в эти ножны. Как там на латыни? Не помните, друже?
– Mitte gladium in vaginam, – волнуясь, ответил ученый. – Вложу меч в ножны.
– Вот именно: mitte gladium! Mitte! Не Федька-пастух, не Чиполо-дворецкий, а именно я собираюсь доверить ничтожнейшей девке здоровье и жизнь! Валяйте, осматривайте и не бойтесь!
Собрав тонкие, растрескавшиеся от волнения губы в подсохший бутон, врач немедленно облил себе руки водой из бутылки, и вместо пьянящего запаха роз по комнате сразу разлился тяжелый, как будто нарочно отравленный запах.
– Чем это, почтеннейший, вы поливаете сейчас свои руки? – Патрон, побледнев, вынул шпагу, оперся тяжелым бедром на ее рукоятку.
– Ах это? – И врач засмеялся. – Наука! Защита от гадов и от паразитов. Serpetium, сударь, кругом et serpetium, гады, насекомые!
– Какие же гады вам так докучают? – спросил с любопытством хозяин. – И чем вы их травите, если не шуткасекрет?
Тут врач, на секунду забывши про женщину, приблизил свой сморщенный рот к темно-красному, горящему уху патрона.
– Вы не представляете, что происходит! Ведь труп, простой труп, не достать, понимаете? Один ученик мой, дотошливый юноша, он так говорил: «Какой же я врач, если я не держал в руках даже толстой кишки?» Я предупреждал его, я умолял: «Стогнацио, друг мой, есть верные способы поставить диагноз. Моча, например: темно-желтая, белая. Бывает зеленой, бывает коричневой. При всякой болезни меняет свой цвет». А он, безрассудный, украл где-то труп. Бродяги бездомного, старого нищего. Возился всю ночь, до уретры дошел! А утром донос! И забрали. Потом увезли и сожгли на костре. Я лично не видел, но мне говорили. Мальчишка, сопляк! Но я плакал навзрыд. Ведь так быстротечно сгореть!
«Напрасно старается! Ишь, провокатор! – поду-мал патрон. – Меня хрен поймаешь!»
И плечи приподнял вполне равнодушно.
– Как? Из-за кишки? Опрометчиво. Глупо. Молился бы лучше, чем ночь напролет копаться в прогнивших останках бездельника!
Врач понял, какую ошибку он сделал, и тут же расплылся в дрожащей улыбке.
– О да! Как вы правы! Я предупреждал. Молитва, молитва и снова молитва! Однако за дело!
Он быстро встряхнул рукавами, и пальцы его, изогнувшись, как черви, раздвинули нежное и золотое настолько, что все волоски расступились и перед глазами раскрылся цветок.
Хозяин стал бледным.
– Все чисто! – сказал быстро доктор. – Снаружи здорова.
– Вы дальше смотрите. – Патрон захрипел и вновь ухватился за шпагу.
– Помилуйте! Я и смотрю, ибо женщина содержит в себе столько нежных лазеек, такие глубокие впадины, столько, помилуйте, сока, что все виноградники, когда их плоды соберут одним разом и выжмут в бездонную бочку, – и то не сравнятся с одной грешной женщиной!
– Вы, это, потише с поэзией, сударь… При чем виноград здесь? Какие там бочки?
Но лекарь нащупал внутри Катерины такое, что весь залоснился.
– Ну вот. Il nostro uterio! Nostrous uterius! Матка! Сокровище, в коем все происки дьявола смиряются перед Господнею волей!
– Не понял, однако… – опять прохрипел угрюмый хозяин той женщины, чья покорная и сокровенная плоть сейчас на глазах его вся обнажилась, и звук ее стал звуком талой воды, когда по ней хлюпают громким ботинком.
– Uterius вашей избранницы, сударь, – само совершенство! – с торжественным видом сказал странный лекарь. – Я должен заметить: одна из ста тысяч, нет, ста миллионов, а может, и больше, роскошнейших женщин, невиданных женщин имеет такую прекрасную матку! Вы, сударь, счастливчик, любимец фортуны! И тот, кто созреет в сей матке, кто будет сосать эту грудь, это млеко, – тот будет не просто еще одним смертным…
Глаза его вдруг закатились, он выдернул судорожно из Катерины всю влажную, как в перламутре, ладонь.
– Больная здорова, – сказал он убито. – Вы можете жить с ней и не опасаться.
– И если я буду иметь с нею сына…
– То он вас не разочарует, сеньор!
– Не будет кривым или, скажем, горбатым…
– Кривым? Не смешите меня! В такой матке? В такой la… la bella… прекраснейшей матке? Она же как яблоко, сударь, как яблоко!
– Да что это вы все про фрукты, про фрукты… – скрывая неловкость, прошамкал патрон. – Возьмите, однако. Вот вам за осмотр.
И вынул монету из чистого золота. Тогда докторам так платили.
Глава 4
Встреча
Катерина сплюнула в пыль виноградную косточку и, задохнувшись, остановилась. Теперь нужно прятаться. Он ведь хотел, чтобы зачала она нынешней ночью, и выбросил травы. Однако зачать и терпеть девять месяцев, как он будет гладить живот ее теплый своею корявой мужицкой ладонью, а после родить и увидеть, что мальчик, который ей снится сейчас, не похож на светлого ангела, а повторяет отца своего – те же губы, и нос, и даже его подбородок раздвоенный, – она не хотела. Была своевольной настолько, что часто и смерти совсем не боялась. Все лучше, чем эта постылая жизнь.
– Пускай на меня нападут кабаны, – сказала она, глядя в небо. – Пускай! Распорет меня своим рогом кабан, и сразу я освобожусь от того, кто каждую ночь хуже самого дикого из всех кабанов меня тоже терзает. Хотя и не рогом, но вроде того.
Послышался топот копыт. Катерина метнулась с дороги в кусты. Это он. Вернулся из Падуи, ищет ее. Сейчас будет ей выворачивать руки, ругаться такими словами, которыми ругаются только торговцы на рынке.
Вздымая копытами пыль, появилась облитая светом луны, словно призрак, с откинутой вбок светлой гривою лошадь. В седле летел всадник, совсем незнакомый. Заметив испуганную Катерину, он остановился, и светлая грива упала на спину его быстрой лошади снопом серебристого звездного света. Теперь к вам вопрос, дорогие читатели. Вы думаете, что так часто бывают в простой нашей жизни те самые встречи? Да нет, ошибаетесь. Только однажды. И нить, так сказать, рвется тоже однажды. Я песню-то точно не помню, но помню, что там это сказано очень правдиво. А люди себе не призна́ются в этом, поэтому каждый старик с бородавкой, мясистой от старости, каждая бабка с двумя волосками над верхней губой уверены, что в ихнем будущем много еще разных встреч и дорожных романов. От этого бабки и деды летают в седых небесах на больших самолетах, пускаются даже в морские круизы, где все наряжаются к ланчам и ужинам, сверкая часами и бижутерией. А вдруг?! Ведь дорога! Ее даже Гоголь, известный писатель, так ловко воспел. Да что вы, родные? Куда вы, хорошие? Тихонечко надо, легонечко надо, а там и кроватка, и супчик с грибами, и Машенька-внучка придет навестить в своей этой красненькой, мягонькой шапочке… Была уже встреча. Конечно, была. Но, кажется, выпала, как из высокого гнезда выпадает задумчивый птенчик. Ау, моя встреча! Ты где, моя радость?
Вернемся, однако, к внезапному всаднику. Заметив, что женщина прекрасного телосложения, гибкая, как стебель кувшинки, старательно прячет лицо под платок и хочет бежать, он спрыгнул с седла.
– Ты посто-о-о-й! – и вдруг засмеялся. – Постой, красавица моя! Я ведь не убийца, не вор, не разбойник. Чего ты боишься?
– А кто тебя знает там, кто ты? – спросила она грубовато от страха.
– Я – Пьеро да Винчи.
Вдруг яркая молния сильно и страшно прорезала небо, и в щели сверкнуло лицо или что-то, похожее на человечье лицо: такое же смертное, бледное, тонкое, с тоскою во взгляде.
– Ты видел? – спросила, дрожа, Катерина.
– Я видел, – ответил он, тоже дрожа. – Позволь, я тебя обниму, ты замерзла.
Она вдруг прильнула к нему, словно только того и ждала, чтобы он попросил. И замерли оба.
«Я не отпущу его! – вот что подумала тогда Катерина. – Я этого не отпущу ни за что!»
– Пойдем в виноградник, – сказал он развязно, скрывая смущенье. – Сейчас может хлынуть, гроза собирается.
– Не будет грозы. – Катерина взглянула опять в небеса. – Вот уже развиднелось, и звезды вернулись.
В шатре, образованном плотным сращеньем ветвей и плодов, густо пахнущем спелым тугим виноградом, они и уселись.
– Как звать тебя, милая?
– Что тебе имя? – Она отвернулась.
– Да, верно, – сказал он. – По имени разве поймешь, что за женщина, с которой ты пережидаешь грозу в чужом винограднике?
Она заразительно расхохоталась. Я как-то забыла сказать: Катерина была хохотушкой и в доме отца все время смеялась, играя в горелки, качаясь в саду на высоких качелях, дразня кур в курятнике «ку-ка-а-ре-е ку-у-у!» или обучая сестер и братишек арабской грамматике.
– Ой, как ты смеешься! – воскликнул он искренно. – Вы, девушки, словно боитесь смеяться. Как будто у вас зубы сгнили во рту. А ты так смеешься! Сидел бы да слушал.
«Он даже не хочет в лицо посмотреть! – Она вдруг обиделась. – Что он? Монах?»
И вмиг перестала смеяться, вздохнула.
– Ах, Пьеро, мне душно! – сказала она. – Сейчас задохнусь и помру, вот увидишь!
– Тогда я помру с тобой вместе, красавица. – И он снял платок с ее светлых волос.
О как она нежно, лукаво, загадочно ему улыбнулась!
– Послушай, – сказала она, улыбаясь. – Неловко сидеть, ноги-то затекли. Давай лучше ляжем с тобой, поболтаем.
– Какая ты умная, смелая! – И он задохнулся. – С тобой так легко!
«Он что, так и будет лежать? – Катерина слегка закусила губу. – Ишь какой! Ни поцеловать, ни раздеть, ни потискать!»
И бархатный свой локоток подложила под голову.
«Она – prostituta, продажная женщина! – поду-мал он быстро. – Отец меня предупреждал, что в деревне одни prostitutы!»
– Откуда ты взялся? – спросила она.
– Скачу из Флоренции в свое родовое имение Винчи. Венчание завтра и свадьба.
– Чья свадьба?
– Моя. – Он опять задохнулся. – Женюсь я.
– Ах женишься! – И Катерина вскочила. – Ну так убирайся отсюда! Он женится!
Горячие крови две, русская кровь и азербайджанская, в ней закипели, она оттолкнула его и, царапая лицо о шершавые листья, рванулась прочь от несвободного парня.
– Куда? – Он тоже вскочил, как безумный, схватил ее за руку и опрокинул на влажную землю. – Я не отпущу!
– Ах ты не отпустишь? Так я закричу!
– Кричи. – Он зажал ее рот поцелуем. – Кри…
Стало тихо. Внутри винограда дышало и билось огромное что-то. Наверное, ангел, упавший с небес, запутался в этом земном урожае и, весь уже сладкий и пьяный от сока, пытался взлететь и вернуться на небо.
Они были шумной волной. Опускаясь и снова вздымаясь, она клокотала обилием мелких, соленых существ: рыб, крабов, медуз, – и осколками острых, разбитых ракушек, и громким дыханьем русалок, глядящих, как смертные люди, бесстыдно толкаясь, бесстыдно хватая друг друга во тьме за спину и ниже, где должен быть хвост, не помнят о смерти и не понимают, что каждый умрет в одиночку и с болью.
Слегка розоватое небо раскрылось над спящими. Лицо Катерины светилось. А Пьеро как будто бы вдруг возмужал в эту ночь и даже обуглился, как от удара прерывистой молнии может обуглиться большое и сильное дерево. Он первым проснулся. Увидел ее, и все задрожало внутри.
«Что мне делать? Уйти потихоньку, пока она спит? А где я потом разыщу ее? Но отец не позволит, чтоб не было свадьбы. И я не могу изменить Альбиере. Она ведь сказала мне, что примет яд, попробуй я только разок изменить ей! Несчастье мне с этими бабами, пытка! Не зря Феррагамо шутил, что спокойнее любиться с мужчиной!»
Но тут Катерина открыла глаза. Вы видели небо, почти уже черное, но сохранившее во глубине закатные отблески? Видели это сквозящее золото? Или не видели? Она на него посмотрела, и все. И он тут же лег с нею рядом и снова ее крепко обнял. И снова волна сильных тел поднялась и снова опала. И вновь поднялась, вся пронзенная светом. Я знаю, что это второе – сквозь сон – соитие их, когда солнце дрожало в тугом винограде, и листьях его, и в крепких ветвях, нежно-красных, и где-то, вдали, тоже розовый весь, еще неуверенный в силе петух пытался запеть, я знаю, что сын их зачат был тогда, в утро.
Вы спросите, может быть:
– А почему?
И я вам отвечу:
– А вы посмотрите на все, что он сделал, на все, что оставил он вам, чадам праха и праздным обломкам ленивых отцов! Полотна его разглядите как следует. Вы видите свет? Неужели не видите?
– Мне нужно спешить, – прошептала она, – сейчас сюда люди придут, ненаглядный.
– О Господи! Мне тоже нужно спешить! – воскликнул он. – Свадьба! Я чуть не забыл!
Из глаз ее хлынули слезы.
– Не плачь! Я быстро женюсь и вернусь к тебе сразу!
– Ребенок ты, Пьеро, – сказала она. – Какой ты ребенок еще, прости Господи! Жена тебя будет держать при себе, булавками к юбке пришпилит!
– А я, – придумал он быстро, – а я навру ей, что мне на охоту пора, и смотаюсь!
– Охоту?! Она скажет: «Миленький мой! И я на охоту! Я не помешаю! Зато, когда мы с тобой, сердце, вернемся, я вышью подушку тебе «Муж да Винчи с женой на охоте. А также с собаками». Хи-хи-хи-хи-хи!»
Она так смешно это изобразила, таким отвратительным, приторным писком воспроизвела ему голос невесты, которой к тому же ни разу не видела, что он сразу остановился как вкопанный.
– Нет, я от тебя не уйду, Катерина. Ты чудо какое-то. В жизни не видел я равных тебе. Вот клянусь: никогда!
– Послушай! – сказала она. – Я все знаю. Я знаю, какая у нас будет жизнь. Ты женишься, Пьеро, покинешь меня, но каждую ночь в своих снах, милый Пьеро, ты будешь садиться на лошадь, и в дождь, и в снег, и в буран с ураганом ты будешь нестись что есть сил в виноградник, ты будешь скакать, опустив капюшон, и только луна, освещая дорогу, поможет тебе. Больше некому, Пьеро. А я буду ждать тебя здесь, ненаглядный. Не спрашивай, как я сюда доберусь. Ползком, если буду старухой. А если ослепну, сынок наш, надеюсь, меня приведет.
– Откуда сынок? Чей сынок, Катерина? – Он сразу стал красным и жалким.
– Смешной человек! Наш сынок, ненаглядный. Он будет у нас. Я уже это чувствую. А ты не робей. Если хочешь жениться – женись на здоровье. Я справлюсь, не бойся.
– Да как же? Одна, без поддержки…
– Иди, я сказала! И поторопись.
Она поднялась во весь рост и застыла. Набросила мятый платок на лицо и выпростала из своих одеяний лишь руку, движеньем которой, столь властным, что Пьеро весь сжался, ему приказала, чтобы он покинул ее. Он ушел. И лошадь, вся влажная от длинных капель упавшей росы, заржала бархатисто, когда он вскочил на седло и почувствовал, что то возбужденье, которое вызвала во всем существе его светловолосая, чудесная женщина, не утихает и будет мешать ему в бешеной скачке.
Оставшись одна, Катерина объела тяжелую гроздь винограда, утерлась и заторопилась в селенье. В ее голове вырос план.
Сейчас я оставлю мою героиню, вернусь в опустевшую спальню ее, куда ровно в полночь вошел, в черной шляпе, стуча каблуками, патрон. Не подозревая о бегстве любимой, он очень решительно сдернул камзол, уверенный в том, что красавица спит, свернувшись клубочком на пышной кровати.
Его настроение было прекрасным. Дела пошли в гору. Приказчики в Падуе, испуганные, что неделю назад он выпорол их на конюшне, следили, чтобы вся пушнина была на учете и чтобы никто ни кусочка не срезал с собольего личика или хвоста. Народ был трусливый, но жадный. К тому же простые и грубые девки с большими носами, с руками, которыми они убирали навоз и стирали рубашки на речке, вдруг все полюбили на праздник рядиться в меха. Пошла у них мода на желтую белку, на белую крысу, на серого волка, и в праздник вся площадь пестрела, как будто в лесу на поляне устроили пир для диких животных. (Один чужестранец в своем дневнике записал: «Итальянки в любую погоду одеты в меха. Наводит на мысль, что тела их не держат тепла так, как наши. Весьма подозрительно».) Конечно, всем тем, кто работал в цеху и был, так сказать, «при мехах», не терпелось какую-нибудь лысоватую шкурку спереть да продать, а приказчики, думая, что самолюбивый патрон не заметит, набивши карманы отменной пушниной, слегка только приподнимали ладони, когда проходили контроль в проходной. Однако когда он все это заметил, вредителям очень и очень досталось. Приказчики, менеджеры и бухгалтеры вообще не могли три недели сидеть, а только стояли, как чурки, и выли. Теперь на учете был каждый крысиный обгрызанный хвостик, а серым бобрам, куницам да норкам в момент поступления в цех пришивали специальную бирку и только под бирками их мыли, сушили и шкурки снимали.
Итак, безымянный наш скинул камзол и прыгнул в кровать. Но кровать отпугнула его пустотой: Катерины в ней не было. Он бросился в кухню, где, тоже пустые, стояли котлы, свисали на крючьях копченые зайцы и пахло различными свежими сдобами. И там ее не было. Он заметался. В саду шумел ветер, как будто пытался вдуть в уши его волосатые новость: «Сбежала твоя Катерина, ищи!»
Тогда он пинком разбудил своих слуг, и все поскакали на поиски. Факелы дрожали во тьме и кровавым огнем лизали и землю, и черное небо. Один из его верных слуг напевал старинную песню, которую я сама пою часто, но не до конца. В ней есть вот такие слова:
И шел я скво-о-озь бурю-ю-ю,Шел скво-о-озь небо-о-о,Чтобы те-е-ебя-я отыскать на земле-е-е!– Убью, если не замолчишь! – Безымянный наотмашь ударил певца. – Пой эту!
O sole-e-e-e! O sole mio-o-o-o!И вскоре весь маленький, красно-лиловый от факелов взвод затянул:
O-o-o! So-o-o-le-e! O sole-e mio-o!Искали всю ночь. Никого не нашли.
– Синьор мой, – сказал ему карлик Фердуно. – Позвольте мне выразить мнение…
– Ну? – отрывисто молвил патрон. – Выражай!
– Синьор мой, она к вам сама приползет. Не стоит округу смешить. Ведь поутру последняя шавка, последняя тварь заметит, как вы, о синьор мой, без шляпы, весь всклоченный – я извиняюсь, конечно, – не евши, не пивши, забыв обо всем, пытаетесь тщетно найти эту суку, которая, может быть, в этот момент валяется с кем-то в проточной канаве! Где ваша брезгливость, синьор, ваша гордость?
– Ты поговори мне еще, пес плюгавый! – вскричал, не сдержавшись, патрон. – Ужо не тебе бы про гордость-то тявкать!
Всегда вот большой человек норовит обидеть какого-нибудь небольшого. Фердуно и правда охоч был до тех, которым до пояса не доставал, и на великанш тратил жуткие деньги. Он знал старым сердцем своим – знал, конечно! – что даже и речь не идет о любви, но стоило только ему примоститься на женском, горячем, большом, как гора, изгибистом теле, рассудок мутился, он плакал, кричал, он зубами впивался в высокие груди, елозил по бедрам, стремился руками залезть в те места, куда, бедный, не доставал другим образом, и как только очередная любовница его покидала, припрятав монетку, он долго лежал на растерзанном ложе, лаская в душе своей воспоминанья об этих счастливых продажных минутах.
И все же слова о проточной канаве имели какое-то действие. Хозяин задумался, скрипнул зубами.
– А что, если впрямь я смешон и нелеп? – сверкнуло в его голове. – Эта девка в лицо мое плюнула, обворовала меня, сперла жемчуг, два платья, которые я ей купил, а может, еще что, я утром проверю, и я на глазах у ничтожных людей, действительно и не по-ужинав даже, ищу ее ночью, как будто она священная чаша Грааля, не меньше!
И он повернул свою лошадь назад. И все лошадей вслед за ним повернули.
Дома ему стало невмоготу. Ее беспорядочно разбросанные по комнате вещи, туфелька с золотой пряжкой, которую она оборонила в ту секунду, когда вечером, после объяснения с ним, бросилась на затканное шелковыми тюльпанами покрывало, да и само это покрывало, хранящее запах ее молодого тела, слегка сходный с запахом свежей травы, колготки ее, вышиванье с иголкой, воткнутой как раз в сердцевину той розы, какую она вышивала все лето, пытаясь найти тот единственно верный багровый оттенок, чтобы эта роза была еще ярче, чем те, что в саду, – о, все вокруг, все – даже ручка дверная и зеркало в раме – полно было ею, и именно это засилье ее, власть этой лукавой улыбки и глаз, немного печальных, загадочных, странных, сводило с ума, а вернее сказать, подталкивало чуть ли даже не к смерти.
Ах, как он напился в то утро! Сапожник так не напивается. И пропотевший от быстрой работы иголкой портняжка, который обычно сильнее сапожника, так не напивается. А он напился. Размякший и пьяный, упал у камина, затылком в золу, и пригрелся, затих. Теплом золотого веселого солнца окрасились стены. Сверкала громада пузатых бутылок, и предков портреты глядели на пьяного с тоскою и страхом: кончается род. Увы, деградация и вырожденье! Казалось бы, разве до песни такому? Раздавленному в червяка человеку? Представьте себе, что до песни. До нежной, стыдящейся собственной нежности песни. И он тихо пел «Sole mio», однако в том русском его переводе, в котором певала она, вышивая:
Солнышка мо-я-я-я!Солнышка лесно-е-е-е!Где, в каких края-я-я-я-х,Встретимся с то-бо-о-о-ю?Глава 5
Свадьба
Ни для кого не секрет, что черноглазые женщины намного смелее, да и безрассуднее, чем голубоглазые. Мои, вот, глаза – голубые, как небо. Поэтому я никуда и не лезу. Зачем? С голубыми глазами вся жизнь моя – тихая, скромная. Проснулась, пошла за водой. В хлеву прибралась, подоила корову, а там уже полдень: обедать пора. Придет муж с покоса: «Давай, накрывай!» Еда вся домашняя, свежая, сытная. Детишки по лавкам: головки кудрявые. Сама их стригу, сама мою по праздникам. Им лишь бы медку с калачом да сметанки. А если поганка свекровь обозлится и мужу накаркает, что я все утро в окошко глядела, соседа ждала, так я придушу ее, ведьму, легонечко.
– Мамаша, – спрошу, – тебе жить надоело?
Она на попятный:
– Дак я ить шутю!
(Я так пошутю тебе, что не проснешься.)
А у черноглазых на всякую мелочь – такое бесстрашие, как у шпионов, которых забросили на парашютах во вражеский тыл. Куда теперь денешься, если твой лайнер домой улетел? Они и рискуют, сверкая глазищами. Вот и Катерина решила, что нужно явиться на свадьбу в селение Винчи. А там – будь что будет! Плетьми ли забьют, или в речке утопят, а то в монастырь под далекий Владимир, накрывши до пят клобуком, увезут – на все Божья воля.
Пришла она в это селенье под вечер. Венчанье уже состоялось. В богатом именье шумели, галдели высокие гости. Отец Альбиеры, красивый, сухой, с седыми висками, гордился, как выдал последнюю дочку: за сына помещика и уроженца богатой Флоренции. Стол был необъятен, слуг не сосчитать. Уже кто-то на пол свалился, весь в рвоте, уже чья-то женушка возобралась на бедного рыцаря и расстегнула на нем все доспехи. Не знаю зачем. Эпоха такая была: Возрождение, никто никого никогда не стеснялся. Вскользнула красавица наша в огромную, распаренную, хуже бани турецкой, дворцовую кухню. Тяжелые запахи кур и свиней, которых коптили все утро (собаки уж так нализались и крови, и жира, что еле брехали), огромных зажаренных рыб с головами и рыб безголовых, но нафаршированных, и перепелиных желудков в томате, и замаринованных их птичьих язычков, и черных угрей с чесноком и лимоном ударили в ноздри, напомнили прошлое: ведь и у нее, Катерины, недавно была вот такая же славная кухня! Но здесь-то шла свадьба, и все суетились, толкались, ругались, а многие, будучи пьяными, слабыми, уже не справлялись с простейшей работой. Тогда в суете этой, в неразберихе она подхватила корзину с орехами и мягко вплыла в переполненный зал, похоже на то, как вплывают на сцену плясуньи из всеми любимой «Березки». И сразу – к нему с этой полной корзиной! А он сидит, трезвый, усталый, молчит. И рядом жена, молодая, прелестная, с высокой прической, но видно, что ей неловко и стыдно. Она то головку ему на плечо, то ручку на шею, то бархатной ножкой нажмет на колено его под столом, он – как неживой, даже не усмехнется. Тут сваха Исикия встала, шатаясь, и, руки сложив красным рупором, крикнула: