Полная версия
Тайна псалтыри
Петька выбрался из подземелья и огляделся. Князь Щенятев стоял на краю Гледенской горы, спиной к сыну и смотрел на исток Северной Двины у слияния рек Сухоны и Юга. Смотрел с удовлетворением, как снимались леса с белоснежных стен городских укреплений, золотых куполов монастырских храмов и посадских церквей. Князь любовался делом рук своих. Он смог. Он справился. Городу Устюгу отныне суждено было стать Великим. Теперь он знал это наверняка. Год назад он взялся за перестройку, а по сути за строительство нового города, он торопился, может быть, даже больше, чем того требовали обстоятельства. Его подгоняли вести о надвигающейся войне с мятежной Казанью, которая все чаще и чаще беспокоила северные рубежи России. Сегодня он понял вдруг, что к той тревоге было подмешено еще одно чувство, о котором он раньше старался не думать. Когда сын провалился в подземелье, князь Михаил почувствовал острую резь в груди, которая сменилась долгой ноющей болью во всем теле, точно кто-то схватил его сердце руками и накрутил на ребра. Закружилась голова, и вдруг стало трудно дышать. Потом боль отпустила, но, наверно, впервые за всю свою жизнь князь подумал о своей смерти. Ведь жизнь, она одна на всех, она общая, а смерть всегда только твоя! С чем ты придешь к последнему вздоху? Не будет ли стыдно за прожитые годы? Не замучает ли совесть на пороге вечности?
«Совесть моя с молоточком ходит: и постукивает, и наслушивает, – ухмыльнувшись, подумал князь, глядя на мощные стены Великого Устюга. – Славно, что я успел! Ах как это славно!»
– Батюшка, грешен я! Прости меня, Христа ради! – раздался за его спиной кающийся голос сына. – Я больше так не буду, вот тебе крест!
Князь обернулся. Петька стоял на коленях в трех шагах от него грязный, без шапки, в рваном охабне[21], через прорехи которого виднелась испачканная кровью сорочка. Он поманил сына рукой, крепко обнял его за плечи и произнес утомленным голосом:
– Бог тебя простит, а я тебя прощаю! Поедем-ка, сын, домой, к матушке нашей. Устал я что-то сегодня.
Они уже пошли вниз с горы, к речной пойме, где их поджидали стреноженные городскими казаками кони, как три больших ворона с громким карканьем пролетели над их головами и сели на покосившийся забор[22] монастырского скотника. Князь Михаил посмотрел на них долгим задумчивым взглядом, потом перевел взгляд на город и произнес сдержанно и невозмутимо:
– Ничего, теперь уже можно. Теперь не страшно.
Глава 3
Восемьдесят шесть лет спустя
Сквозь окно с раскрытыми ставнями с реки проникал бодрящий ветерок, несущий запах смолы, свежей рыбы и вяленого сена. Из окна за водной гладью слившихся в единый поток рек Сухоны и Юга, на отложистом берегу Северной Двины виделись сероватые, небрежно побеленные стены городских укреплений, изрядно полинявшие золотые купола соборов и обшарпанные, латанные вместо доброго теса короткой дранкой и соломой крыши домов. Великий Устюг, стойко переживший все тяготы последних десятилетий, выглядел не самым лучшим образом, но с главной задачей он справился отменно. Ни один враг так и не смог взять его твердынь, возведенных здесь сто лет назад московским боярином и князем Михаилом Даниловичем Щенятевым.
Отец Феона, стоя у окна, заложив руки за спину, отстраненно глядел, как под стенами Устюга, в спокойной Коромысловской запани бригады артельщиков ловко вязали плоты из необработанной корабельной сосны. Складывали тесаные бревна на исполинские, сорокасаженные лодки-«беляны»[23], издали похожие на плывущие по воде сказочные дворцы. Горластые артельные шишки, сквернословя и богохульствуя через слово, тем не менее руководили работой столь умело, что вереницы плотов и груженные донельзя беляны выходили из запани почти беспрерывно. Они спешно сплавлялись вниз по течению мимо Устюга и Котласа к самому Архангельскому городу, чтобы непременно успеть туда до ледостава. В противном случае рисковали сплавщики встать на зимовье, затертые льдами посреди северного безмолвия у первой попавшейся на пути богом забытой поморской деревушки. Случалось такое под зиму нередко. И тогда оставалось мужикам до ледохода рубить избы, строить церкви, торговать пушнину и ворвань[24] у зырян[25] и самоедов[26], а заодно ненароком повышать количество новорожденных христиан в местных приходах, на что деревенские батюшки смотрели снисходительно. Север, понятное дело!
За спиной Феоны ученик приходской школы без запинки, размеренно и нудно, голосом церковного дьячка повторял урок, изученный накануне. Феона, размышляя о своем, внимал ему вполслуха. Делал он это не из-за небрежения к своим обязанностям учителя, а совсем наоборот, из безусловной уверенности в своих воспитанниках, не дававших ни одного повода усомниться в своем благомыслии и ревностном усердии к наукам. Знал же он большую часть своих учеников уже без малого два года. С тех самых пор как настоятель обители, игумен Илларий дал ему в послушание учительский труд.
Игумен Илларий давно мечтал преобразовать начальную, церковно-приходскую школу, открытую при монастыре сто лет назад еще отцом Никандром, в школу второй ступени, где воспитанники могли бы после прохождения первоначального образования приступить к изучению «шести свободных художеств», под коими подразумевались: грамматика, диалектика, риторика, музыка, арифметика и геометрия. Хотел он научить недорослей возвышенному искусству виршеслагательства, дать знания о рифмах, целебрах и силлогизмах, а будет на то воля Божья, то и обучить искусству звездознания, называемого в Европе астрономией.
Церковное начальство высоких стремлений отца Иллария не поддерживало, заявляя, что об том пусть в Москве голова болит, а окраине лишние знания только во вред пойдут. Во многой мудрости много печали, говорили они словами Соломона, кто умножает познания, умножает и скорбь. Достаточно уже того, что в государстве нашем еще со времен благословенного царя Ивана Васильевича[27] любой обшмыга голоштанный может грамоте обучиться.
Но не таков был отец Илларий, чтобы бегать от трудностей. Поморская кровь давала о себе знать.
– Стыдно, – говорил он, горестно потрясая кулаками перед церковным синклитом, – стыдно мне смотреть, как держава наша год от года любомудрием скудеет. Есть ли кто на Руси по мощи разума своего и крепости духа сравнимый с митрополитом Московским Филиппом[28]? Есть ли кто равный преподобным Иосифу Волоцкому[29] и Нилу Сорскому?[30] Не вижу! Мудрецы ушли, а новых нет. И не будет, пока мы отроков, что сегодня псалтырь на память постигают, к высшим знаниям не приведем. Что нам мешает? Все же есть. У нас любой монастырь – академия. Библиотеки древними книгами и старинными документами завалены. Кладезь земной мудрости, от которой просвещенные ромеи[31] завистливую слюну глотали, пылится в сундуках! В старые времена ездили к нам с запада паписты-лазутчики за знаниями тайными. В рот смотрели, сведения собирали о древних странах и народах. Старинные карты воровали. Видать, собрали? Теперь, после Смуты, уже они к нам в учителя набиваются. Дожили. Яйца курицу учить стали…
Трудно сказать, убедил ли отец Илларий церковное начальство горькими словами или те просто махнули на него рукой, не желая связываться с яростным спорщиком, имевшим покровительство при патриаршем дворе, однако разрешение на училище он получил. Разумеется, что, как только два года назад в обители появился отец Феона, обрадованный игумен без всякого испытания и не дожидаясь разрешения, назначил ему послушанием преподавание тривиума[32], а чуть позже, сославшись на годы и слабое здоровье, передал ему и свое занятие квадривием[33]. Возражение Феоны, говорившего, что он никогда не был «мастером грамоты»[34] и не имел в этом деле никакой сноровки, настоятелем, хорошо изучившим прошлое нового послушника, было оставлено без внимания. Так, помимо своей воли, отец Феона стал учителем монастырской школы.
Ученик за спиной закончил бормотать пройденный урок. Монах обернулся и осмотрел свою «дружину». Большая школьная комната была хорошо освещена. Девять детей от семи до пятнадцати лет: три девочки и шесть мальчиков – смирно сидели на лавке за большим, грубо, по-деревенски сколоченным столом и смотрели на учителя во все глаза, завороженно и преданно. Рядом с ними на резном стуле во главе стола восседал маленький, сухой и желтый, как осенний лист, инок, помогавший Феоне с науками. Учил он чтению, письму и Закону Божьему, а большего от него и не требовалось. Чуть поодаль, прислонившись к стене, дремал на высоких козлах сторож Некрас, превыше всего в школьном обучении ценивший церковное песнопение. Все остальные дисциплины мгновенно погружали его в глухую тоску и тревожный, угнетенный сон. Вот и сейчас, слушая школяров, открыв рот и запрокинув голову, он изредка похрапывал, слегка ударяясь затылком о крашеные доски стены.
– Спаси Христос! – сказал Феона, перекрестившись. – Вижу усердие ваше, дети мои. А теперь по обычаю, дабы продолжить занятия, сотворим молитву Господу!
Все находившиеся в комнате, включая второго учителя и разом пробудившегося Некраса, вскочили на ноги, повернулись к иконостасу и хором на разные голоса затянули:
– Господи Исусе Христе Боже наш, содетелю всякой твари, вразуми мя и научи книжного писания и сим увем хотения Твоя, яко да славлю Тя во веки веков, аминь!
Трижды сотворив крестное знамение на потемневшую от времени икону Спаса Пантократора[35], ученики, выстроившись в затылок, гуськом пошли к старосте школьной дружины, жилистому и поджарому с руками, как заступы, послушнику, который со словами «Господи благослови» выдавал каждому книги, по которым предстояло сегодня учиться. Поблагодарив старосту, дети шли на заранее определенные места за длинным ученическим столом и степенно рассаживались, готовясь к уроку. Ритуал этот был привычен и соблюдался неукоснительно изо дня в день на протяжении многих лет и вряд ли обещал поменяться в обозримом будущем. Шуметь, толкаться и производить другие «неустройства» школьникам запрещалось категорически.
Впрочем, сегодня нарушителем порядка неожиданно выступил тот, кто был призван за ним следить. Школьный староста Димитрий со всем полагающимся к тому благочинием, открыв тяжеленный, окованный медью «Шестоднев»[36], сразу округлил глаза, точно увидел в книге нечто крамольное, от которого потерял дар речи. Между страницами лежало резное указательное «древцо», находиться которому здесь было решительно невозможно, но, видимо, этим преступление против школьного устава не ограничивалось. Староста растерянно вглядывался в желтые страницы старинного фолианта и мычал нечто нечленораздельное.
– Что там у тебя, брат Димитрий, стряслось? – с любопытством спросил Феона, подходя к старосте.
Вместо ответа послушник молча повернул к нему разворот книги, в которой несколько абзацев было обведено жирным чернильным овалом, а на полях нетвердой детской рукой выписано: «А так ли оное на самом деле есть?»
– Очень интересно! – невозмутимо произнес Феона, прочитав выделенные абзацы книги.
– Ну и кто столь просвещен в искусствах, что рискует бросить вызов авторитету святого Иоанна Экзарха болгарского?[37] – спросил он, окинув взором притихших учеников. Дети молчали, старательно пряча глаза в пол. Отец Феона понимающе покачал головой.
– Ну, я так и думал. Доносчиков нет. В таком случае вы знаете, что делать.
Ученики, виновато опустив головы, вышли из-за стола, встали на колени и хором загнусили жалостливыми голосами:
В некоторых из нас есть вина,Которая не перед многими днями была,Виновные, слышав сие, лицом рдятся,Понеже они нами, смиренными, гордятся.Не успели они закончить покаянные вирши, как с колен поднялся четырнадцатилетний Семка Дежнев[38].
– Прости, отче, – обратился он к монаху с низким поклоном, – моя то вина!
– Ты? – с сомнением в голосе переспросил отец Феона.
– Я.
Семка угрюмо насупился и с вызовом посмотрел на учителя. В уголках глаз отца Феоны заиграли озорные искорки.
– Ну, тогда объясни нам, чем тебя не устраивают Аристотель и ученые мужи-перипатетики?[39]
– Меня-то? – шмыгая носом, переспросил Семка. Лицо его вытянулось в растерянной и довольно глупой гримасе.
– Тебя, – утвердительно кивнул Феона, – ведь ты же не согласен?
– Я-то? – опять переспросил парень, глазами мученика глядя по сторонам.
– Это не он. Это я сделала! – раздался за спиной тонкий, девичий голосок.
Обернувшись, Феона удовлетворенно улыбнулся. Юная воспитанница городского головы Юрия Яковлевича Стромилова[40], красная от стыда, стояла за его спиной и нервно теребила жемчужное ожерелье. Настя была круглой сиротой. Два года назад ее взяли в дом воеводы, после того как умерла от сухотки[41] его двоюродная сестра, бывшая Насте приемной матерью.
Освобожденный от необходимости врать, благородный Семка с видимым облегчением плюхнулся на колени рядом со своими товарищами.
– Влюбился, жених! – процедил сквозь зубы стоящий рядом Петька Бекетов[42]. – А еще друг называется!
Стремительный и резкий Семка отвесил приятелю звонкую замакушину.
– Сам ты жених! – не сдержавшись, закричал он, хватая Петьку за грудки, – кто записки писал? Кто ножичком на дереве имя нацарапал? Я все видел!
– Ах, ты гад! – зарычал выданный с потрохами Петька и двинул Семке кулаком в нос.
Парни тут же сцепились и покатились по полу, колотя друг друга руками и ногами под глумливый смех одноклассников. Разнял драку закадычных дружков староста Димитрий. Огромными ручищами он сгреб их в охапку, приподнял над землей и встряхнул так, что у драчунов кости захрустели, а на пол с однорядок посыпались свинцовые пуговицы.
– Ай… ой… больно! – дружно завопили вмиг опамятовавшиеся парни, быстро приведенные в чувство дюжим послушником.
– Отпусти, брат Димитрий, – махнул рукой Феона, – не ровен час душу вытрясешь, а им за содеянное еще лозанов по филейным частям получать!
Староста ослабил крепкие объятья, освобождая драчунов. Отец Феона окинул их ироничным взглядом и нарочито мягко произнес:
– Ну что же, дети мои, милости прошу взойти на козла для получения достойного ваших дел воздаяния!
Семка и Петька, исподлобья переглянувшись, спустили порты и молча улеглись на лавку, сверкая голыми ягодицами. Школьный сторож Некрас, приободренный собственной значимостью в предстоящей порке, в смущенном томлении стоял перед ведром с большим пучком розог, не зная, какую из них выбрать для начала. Наконец ищущий взгляд его остановился на самом тонком и гибком ивовом пруте. Стряхивая капли воды, Некрас, рассекая воздух, стеганул прутом по своей руке. Зашипел от боли и, весьма удовлетворенный результатом, назидательно произнес, глядя на притихших детей:
– Как говорится, розга ум вострит и возбуждает память! Ну, касатики, – добавил он, глядя на провинившихся, – Богу помолясь, начнем, пожалуй.
Некрас лупил Петьку и Семку изобретательно, со вкусом, после каждого удара читая вирши из школьного Азбуковника:
– Благослови, Боже, оные леса,Иже розги родят на долгие времена…Дружки мычали от боли, в кровь кусали судорожно сжатые кулаки, но, к чести своей, порку выдержали мужественно, без слез и стенаний, не проронив ни слова. Получив по десятку ударов по тощим, вихлявым седалищам, они, обиженно сопя и не глядя друг на друга, подтянув порты, направились на свои места. Но сидеть у них получалось теперь исключительно боком и только после мучительного поиска удобного положения.
Решив вопрос с драчунами, отец Феона обратил наконец свое внимание на Настю, все еще стоящую рядом с ним и смущенно отводящую глаза от места расправы над бесшабашными, но незадачливыми своими «женихами».
– Ну, дочь моя, что же тебя смущает в писании досточтимого Иоанна Экзарха? – спросил он, с интересом глядя на двенадцатилетнюю девочку.
Девочка бросила на учителя смелый взгляд и, упрямо сжав губы, проронила:
– Рассказывая об устройстве Земли и мироздания, книга сия говорит, что земной шар покоится в центре сферического небесного свода.
– С чем же ты не согласна? С тем, что Земля – шар? – развел руками Феона.
– Нет, – решительно замотала головой девочка, – с тем, что Земля находится в центре мироздания.
– Вот тебе раз! – воскликнул учитель словесности, ерзая на стуле, – а что же там, по-твоему, находится?
– Солнце! – повернувшись к нему с наивной улыбкой, ответила девочка.
От такого ответа глаза маленького монаха вылезли из орбит. От возмущения ему не хватило воздуха, и он глотал его раскрытым ртом, как ящерица на весенней завалинке.
– Ты где набралась этих бредней? – прохрипел он наконец, вставая со стула. Во всех его движениях читалось явное желание скорейшим образом расправиться с дерзкой девчонкой, осмелившейся оспаривать раз и навсегда узаконенные церковью Истины.
– Погоди, отец Николай, – успокоил его Феона, жестом усадив обратно в кресло, – успеешь еще анафему возложить – любое утверждение предполагает доводы. Может, они у нее есть?
Отец Феона холодно посмотрел на растерянную Настю и добавил, обращаясь к ней:
– Если сказанное тобой это только мнение, ты можешь оставить его при себе, так как оно никого не интересует, но если это знания, они должны быть безусловно доказаны. Начинай, дочь моя!
– Я не знаю, – ответила Настя, от волнения покрывшись красными пятнами. – Я книгу читала. Там написано, что Солнце находится в центре Вселенной, а Земля и планеты вращаются вокруг. А еще в книге написано, что есть такая зрительная труба, через которую можно смотреть на звезды и видеть горы на Луне!
– И чья это книга? – спросил у нее Феона.
– Какого-то Галилея.
– Жидовин, что ли? – встрепенулся отец Николай, подозрительно прищурившись.
– Нет. Итальянец.
– Итальянец! Папист! – закричал отец Николай, яростно крестясь на иконы. – Ересь! Околесина еретическая! Сказанное противоречит Библии. Книгу эту требуется сжечь, а на отроковицу наложить строгую епитимью…
– Погоди, честной отец, все бы тебе жечь, – раздраженно одернул помощника Феона, но, прежде чем он успел продолжить свою мысль, Настя, насупив брови, неожиданно выпалила прямо в лицо отцу Николаю:
– А еще там написано, что Священное Писание относится только к спасению души и в научных вопросах большого веса не имеет.
В классе воцарилось гробовое молчание, слышно было, как жужжат толстые осенние мухи под потолком и чешет за ухом блохастый щенок, прижившийся в подклети у сторожа Некраса.
Отец Феона задумчиво прошелся по комнате, гулко стуча подкованными сапогами по тесаным доскам пола. Остановившись напротив Насти, он положил ладони на ее маленькие острые плечи и внимательно посмотрел в глаза.
– Ищущие Знания, – сказал он, – давно поняли, что окружающий мир не ограничивается лишь его видимой стороной. Он куда более широк и значительно многообразнее, чем принято думать. Сдается мне, что светской науке и богословию незачем вступать в конфликт друг с другом, ибо познание мира – их общая цель, просто изучают они разные его стороны. Одни духовную, другие материальную. Истина одна, и она божественна во всех своих проявлениях. – Произнося эти мудрые слова, монах подвел девочку к школьному старосте и закончил свою мысль простым силлогизмом, никак не вытекавшим из всего вышесказанного: – То, что ты, дочь моя, в столь юном возрасте ищешь ответы на сложные вопросы мироздания, это хорошо, но то, что от пытливого любомудрия твоего портятся книги, это никуда не годится. Поэтому справедливо будет, ежели остаток дня ты проведешь в заточении и покаянии.
Староста Димитрий молча открыл дверь класса и, взяв Настю за руку, увел ее в «карцер», роль которого за неимением ничего лучшего с успехом исполнял школьный «нужной чулан». Теперь, после торжества правосудия и наказания всех провинившихся нормальное течение школьного дня должно было наладиться, но, видимо, сегодня был для этого не подходящий день. Не успел Феона отойти от двери, как за ней послышался до боли знакомый, слегка блеющий голос, читающий молитву:
– Молитвами святых отец наших, Господи Исусе Христе Сыне Божий, помилуй нас!
Отец Феона тяжело вздохнул. Окинул сокрушенным взглядом тихо сидящих учеников и уныло произнес в ответ:
– Аминь. Заходи, брат Маврикий.
Глава 4
С тех пор как неугомонный старец Прокопий был отправлен в богом забытую глухомань, на реку Пинегу, в крохотный Богородицкий монастырь, оказавшийся после смерти игумена Макария без архиерейского наместника, у молодого послушника остался в обители только один человек, имевший на него особое влияние. Нетрудно догадаться, что человеком этим был отец Феона. А поскольку пытливый ум и природное любопытство то и дело вступали у Маврикия в противоречие с несуразностью и бестолковостью нрава, то мудрый советчик был ему просто необходим, чтобы оградить от превратностей жизни, которые он сам себе обеспечивал с превеликим усердием.
Отец Феона был для Маврикия не просто наставник. Он представлялся послушнику существом, наделенным сверхъестественными способностями, ставившими его в один ряд с легендарными полубогами и эпическими героями. Он буквально не отходил от своего кумира ни на шаг, следуя за ним «хвостом», как привязанный. Это часто доставляло отцу Феоне немало хлопот, но ответственность за нелепого недоросля перевешивала все бытовые неудобства, тем более что монастырский устав был довольно строг и Маврикий, как правило, не мог досаждать Феоне сверх того, что позволяли ему предписания.
Впрочем, сегодня, видимо, произошло нечто, что заставило молодого инока пойти на нарушение правил. Появление его на уроке никак не соответствовало распорядку обители, но, как бы там ни было, получив разрешение войти, Маврикий, сутулясь от усердия, положил три поклона перед иконами и елейным голосом попросил у Феоны разрешения остаться в классе. При этом внешний вид его выражал восторг и ликование человека, сделавшего потрясающее открытие, которое не в силах был удерживать в себе. Отец Феона позволил Маврикию остаться с условием, что тот будет сидеть тихо, но вот его внешний вид оставил монаха совершенно равнодушным. Это обстоятельство вынудило Маврикия мучиться до самого обеда, он ерзал на лавке, нервно чесался, грыз ногти и громко шмыгал носом, оставаясь для учителя скорее предметом мебели, чем объектом живого интереса. Трудно сказать, как долго он смог бы еще вынести эту пытку, но наступил долгожданный перерыв на обед, во время которого все ученики гуськом за старостой направились в монастырскую трапезную, а Маврикий наконец получил возможность поделиться своим открытием. Впрочем, слова его не несли в себе никакой определенности, он просто просил наставника отправиться с ним в монастырскую библиотеку, ибо там и находилась тайна, которую он хотел поведать. Феона решил было строго отчитать послушника, пришедшего к нему на урок со столь нелепой просьбой, но глаза Маврикия лучились надеждой и желанием столь отчаянно и по-детски наивно, что монах не смог отказать, предупредив, впрочем, что делает это в последний раз. Маврикий с радостью закивал головой.
Оставив школу на отца Николая, отец Феона направился в книжное хранилище, в душе осуждая себя за излишнюю мягкость, подвигшую его поддаться уговорам нескладного и смешного послушника, увлеченного земными тайнами больше, чем Святым Писанием. Как бы то ни было, но жизненный опыт подсказывал монаху, что любое, даже самое случайное на первый взгляд событие может иметь скрытое обоснование, пренебрегать которым было бы весьма неразумно. Сам Феона называл это вниманием к мелочам.
Иноки пересекли Соборную площадь и подошли к галерее, примыкавшей к палатам братского корпуса. Для книжного хранилища там была отведена специальная комната в сорок аршин[43] длиной и двенадцать шириной, со множеством небольших окон, сквозь которые в помещение целый день проникал солнечный свет.
Вдоль выбеленных известью стен с глубокими каменными нишами стояли деревянные шкафы, открытые полки которых были заставлены книгами в тяжелых дорогих переплетах. Книг было много, не меньше пяти сотен томов, что, учитывая большой пожар, уничтоживший обитель несколько лет назад, можно было считать подвигом монастырской братии, сумевшей быстро восстановить библиотечное собрание.
В основном книги были богословские, но имелись здесь и труды «еретического» содержания, светская литература и работы античных авторов. Хранились они в особых ящиках, сундуках и ларях, отдельно от работ благочестивых сочинителей, и посторонним, как правило, не показывались. Основу библиотеки составляли рукописи, но количество печатных книг год от года неуклонно возрастало, со временем угрожая похоронить почтенный труд переписчиков, коему в земле Русской с превеликим рвением тягу имели поголовную, от простого чернеца до государя.
Книгохранилище подкупающе умиротворенно пахло воском, киноварью и вишневым клеем. В скриптории[44], наполовину отделенном от читальни массивной перегородкой, склонившись над разлинованными тонким затупленным шильцем листами, среди пустых столов и аналоев[45] корпел один-единственный переписчик – молодой монах Епифаний. Пользуясь послаблением отца наместника, многие переписчики предпочитали работать в одиночестве, в тиши своих келий, и только Епифаний, день за днем, год за годом, неукоснительно и неизменно приходил в скрипторий, устанавливал на аналой образец, а на столе раскладывал письменные принадлежности: чернильницу, песочницу, перья и кисти, перочинный нож и линейку и трудился от зари до зари, прерываясь лишь на молитву и трапезу. Работал он и сейчас, не обратив внимания на вновь пришедших.