Полная версия
Давай займемся любовью
Леха замолчал, я тоже, похоже, мы оба одновременно задумались о бамбуке. Я так ничего и не придумал. Не знаю, придумал ли что-либо Леха, но минуты через две он снова оживился:
– Ладно, Бог с ним с бамбуком. Ты яйцо куриное ел, белок, там, желток?
– Ел, – сознался я, – и не раз. Обычно по утрам.
– Ты заметил, что оно со всех сторон одинаковое, верх ничем не отличается от низа.
– Ну и что? – не понял я связи с биологией.
– А то, что и на клеточном уровне оно абсолютно однородное, и на белковом уровне, и аминокислоты одни и те же, и вообще все в яйце абсолютно идентично. Никаких различий не зафиксировано.
– Ну и? – снова не понял я.
– Тогда откуда яйцо знает, где у него должна цыплячья голова расти, а где цыплячьи ноги? Если оно однородное, если все клетки у него совершено одинаковые.
– И откуда? – нетерпеливо подтолкнул я Леху.
– Опять же никто не знает. – Леха улыбнулся. – А вот я знаю. Вернее, не знаю, но мысль у меня есть.
– Гипотеза, – подсказал я слово.
– Ага, гипотеза. Я думаю, что развитие клеток на уровне сигналов происходит. Для разных клеток разные сигналы. Для головы – один сигнал, для ног – другой, для крыльев – третий. Это я, конечно, упрощаю для ясности. Но идея в том, что каждой клетке посылается сигнал, сообщающий, что из нее должно вырасти. Принцип ничем не отличается от компьютерной сети. Только механизм сложнее, потому что сигналов на порядки больше.
– А откуда сигнал берется? Кто его посылает, если яйцо однородное? – снова поинтересовался я.
– Опять в точку попал. – Леха от радости аж хлопнул в ладоши. – Действительно, откуда? Раз яйцо однородное, значит, сигнал изнутри прийти не может. А раз не изнутри, значит, источник находится где-то снаружи.
– Ни фига себе! – присвистнул я. – И где же?
Биологический гений только развел руками.
– У нас, конечно, о такой концепции даже заикнуться невозможно, сразу из универа попрут. Сам понимаешь, не соответствует теория сигналов их материалистическому пониманию. Зашорены они на материализме и дарвинизме. А всего остального боятся. А вдруг идеологи наверху не одобрят?
– Ну да, ну да, – безразлично кивнул я.
– Но я в Ленинку сходил, в библиотеку, в смысле. Покопался в литературе. Они там, – Леха указал большим пальцем куда-то за спину, – на Западе, еще не тем занимаются. Особенно в Штатах.
– Серьезно? – снова удивился я.
– Ага, – коротко кивнул биологический отщепенец и снова уставился в просверленную в оконном инее дырочку, усмиряя, таким образом, свою ненасытную фобию.
Мы помолчали, а потом я вспомнил, что и у меня научная идея имеется. Не такая биологическая, как у Лехи, но тоже про природу.
– Лех, как ты думаешь, сколько на земле птиц? Не видов и подвидов, а всего особей по всему миру. Воробьев, голубей, чаек, галок, альбатросов, пеликанов, вообще всех скопом? Общее количество штук?
– Не знаю. – Леха пожал плечами.
– Ну, хотя бы больше, чем людей?
– Чем животное меньше по размеру, тем его обычно больше в количестве, – заявил уверенно Леха. – Муравьи вот маленькие, зато их немерено. – Я кивнул, я был согласен про муравьев. – А средняя птица раз в десять меньше человека, – продолжал размышлять вслух Леха, – значит, их должно быть раз в десять больше, чем нас.
– Значит, если людей три миллиарда, то птиц должно быть тридцать миллиардов, – прикинул я.
– Ну да, допустим, – согласился Леха.
– А какая средняя продолжительность жизни средней птицы?
– Не знаю. Попугаи лет семьдесят живут, а вот воробьи два-три года. Думаю, средняя продолжительность птичьей жизни лет пять-семь, не больше. Жизнь у них в принципе тяжелая, а чем жизнь тяжелее, тем она обычно короче.
– То есть каждые пять лет должны отбрасывать лапки около тридцати миллиардов птиц. Так? – Я посмотрел на Леху. Тут он оторвался от своей спасительной дырки в окне и тоже взглянул на меня, видимо, догадываясь, к чему я клоню.
– Ну, – согласился он, ожидая кульминацию. И кульминация последовала.
– Почему же, Лех, мертвых птиц не видно? Почему мы птичьи тушки не обнаруживаем? Лех, ты сам посуди, представляешь, тридцать миллиардов! Да они с неба на нас должны градом сыпаться. Вся земля должна быть ими усеяна. Где трупики, Лех?
– Я вообще-то видел несколько, – задумчиво протянул Леха, – но они машинами в основном задавлены были.
– Во-во, – подтвердил я, – насильственно умерщвленных я тоже встречал. Видел, как кошка голубя поймала. Но где те, что естественной смертью сдохли? Я за всю жизнь ни одной не видел. Да и у других спрашивал, никто не видел. Ни в городе, ни в лесу, ни в полях, даже на пляже. А там ведь чаек немерено, Лех. А у чаек даже гнезд нет.
– Да, интересно. – Леха еще больше погрузился в задумчивость. – Трупы, конечно, сжирают. Крысы, муравьи, прочие животные, но ведь не сразу сжирают. День-два они должны пролежать. А я тоже ни одной дохлой птицы не встречал, ни в городе, ни в лесу. Странно. Надо будет покопаться в литературе, наверняка там вопрос разбирается. – Он еще подумал. – А чего ты сам-то думаешь?
– Да понимаешь, Лех. – Я выдержал паузу перед решающим, нокаутирующим ударом. – Раз трупов нет, так, наверное, и самих птиц нет.
– Вообще нет? – недоверчиво переспросил он.
– Ага, вообще, – кивнул я. – Может, это чья-то выдумка, эти птицы. Кто-то пошутил так, понимаешь? Пусть, мол, мир разнообразнее будет. Пусть птички летают, чирикают, зернышки клюют, пейзаж улучшают. Ну, как бы для всеобщего удовольствия.
– Ничего себе, ты копнул. – Леха повел бровями, как бы в недоумении. Но я лишь подлил масла в горнило биологического пламени, бушующего в Лехиной душе.
– Ты говоришь, сигналы в яйцо извне яйца поступают. Представляешь, сколько требуется сигналов на каждую клетку каждого яйца? А яиц-то в мире не сосчитать. И не только куриных. Какой же мощный источник должен быть! – Леха кивнул, определенно соглашаясь. – Почему тогда этот же источник, который извне, не может насчет птиц прикольнуться? Да ему это после яиц вообще плевое дело.
– Значит, птицы – это своего рода мираж, галлюцинация, созданная, чтобы разнообразить картину жизни на Земле. Но почему тогда источнику не подбрасывать нам их трупики хотя бы иногда? Тоже для полноты картины.
Он взглянул на меня, я на него, и мы оба догадались одновременно.
– Думаешь, прокол? Ошибочка в общей программе?
– Ну да, недоработка, – дополнил я Леху. – А может, и наоборот, специальная задумка такая. Чтобы мы по отсутствию трупиков сами обо всем догадались.
– Как мы сейчас с тобой… – закончил за меня Леха и снова покачал головой. – Да, сильно.
Мы еще молчали минуты три-четыре, а чего тут скажешь, когда все вокруг тебя одна сплошная шутка? И мир за пределами троллейбуса, виднеющийся через пробуренный Лехой квадратик в окне? И мир внутри троллейбуса? И сама Лехина фобия. И возможно, даже мы с Лехой.
А потом все так же молча поднялись с сиденья, двинулись по качающемуся, нестойкому проходу к выходу и, когда троллейбус остановился и открыл двери, вывалились на закрученный морозом в тугую спираль воздух.
Мы прошли по Авиамоторной, затем свернули в переулок, ведущий к учебному нашему заведению. Свернули и остановились, застыв на месте… На тротуаре прямо под нашими ногами, на утрамбованном множеством ботинок, раскатанном до ледяных дорожек снегу лежал маленький птичий трупик. Мы оба аж обмерли.
– Надо же, – наконец первым произнес Леха.
– Да, – подтвердил я, – только мы обнаружили прокол, как нам трупик и подбрасывают. Прямо под ноги. Ты понимаешь, Лех, прокол прикрывают. – Мы помолчали. – А, может, наоборот, может, это еще одна шутка? Если наличие птиц одна большая шутка, то от этого трупика вообще обхохочешься.
– Да, похоже, источник любит похохмить. Прикольнуться так, – подытожил Леха и, пристально вглядываясь в маленькое органическое тельце, чернеющее на снегу, повторил: – Надо же, совпаденьице!
Я тронул его за рукав куртки.
– Да, загадка. Нам ее не решить.
Леха ничего не ответил, только недоуменно качнул головой.
В здании родного института на первом этаже, в вестибюле, с одного конца находился гардероб (в него мы и сдали наши куртки), а с другого – помпезная мраморная лестница. Вела она на широкую площадку, частично нависавшую над вестибюлем, называемую в народе «филодром». Понятно, от какого слова, конечно.
Этот самый филодром являлся главным местом всех встреч, запланированных и незапланированных тусовок, там, как правило, обсуждался один и тот же вечный вопрос: «А куда бы нам теперь рвануть?»
Вот и сейчас на филодроме нас уже поджидал Ромик. Он всегда нас с Лехой поджидал, не только потому, что мы обычно опаздывали, но и потому, что сам приходил минут на десять раньше условленного времени. Дело в том, что он был на редкость организованный и пунктуальный. А еще у него имелась цель. Вот мы с Лехой люди тоже, если разобраться, цельные, но порой все-таки ее, цель, не совсем четко различали. Леха иногда от переизбытка алкогольного дурмана в организме. Да и меня всякие побочные интересы частенько отвлекали. А вот Ромика от его цели ничто и никто отвлечь не мог – не было изобретено еще такого соблазна в подлунном нашем мире.
Ну а вдобавок к организованности и цельности он был по-настоящему толковый парень, особенно в технике, и понимал во всех наших науках такое, что другим было недоступно. Не только нам, студентам, но нередко и самим преподавателям.
Благодаря всем своим талантам Ромик не только получал повышенную стипендию, но и подрабатывал на двух кафедрах по студенческим научным договорам. Там он разрабатывал всяческие компьютерные программы для местных аспирантов, которые потом на защите диссертаций успешно выдавали их за свои собственные. Кроме того, в выходные Ромик занимался ремонтом автомашин, внутренности которых знал назубок. Он даже не брезговал всякими нетехническими приработками, например, мелкими услугами одиноким хозяйкам – кому замок в дверь врезать, кому раковину установить. Причем все это Ромик делал без напряга, повсюду успевал, ему даже на ночной сон времени хватало, пусть и короткий, но спокойный, без излишних мятежных сновидений.
Цели своей он, кстати, частично достиг и подкатывал к институту на личном «Запорожце», пусть подержанном, но зато приобретенном на свои кровно заработанные. «Запорожец», правда, оказался весьма капризным агрегатом, заводился только в сухую, ясную погоду, да и двигался неохотно, давая понять, что перетруждаться не намерен и, если что не по нему, запросто объявит забастовку. И часто ее объявлял.
Вот так столкнулся железный конь с не менее железным Ромиком Заславским, и коню в результате пришлось подвинуться. После того как Ромик несколько раз разобрал его по мелким деталям, усовершенствовав при этом что-то в общей инженерной конструкции, конь уже не брыкался, а заводился с пол-оборота и послушно двигался в нужном хозяину направлении.
А еще у Ромика, в отличие от нас с Лехой, имелась девушка, подруга, иными словами. Давно имелась, уже года два. Такое завидное постоянство резко отличалось от нашего с Лехой непостоянства. Ну, Леха-то ладно, ему двойное образование многие естественные потребности подменило. Я же о постоянной девушке даже и мечтать не мог. Потому и не мечтал. Да и они, потенциально постоянные девушки, похоже, обо мне тоже не особенно мечтали.
Я не раз спрашивал Ромика, зачем ему это. «Неужели тебя, старик, разнообразие не привлекает? Они ведь все разные! Это только Леха думает, что они ничем не отличаются, потому что он их анатомию досконально изучил и с закрытыми глазами по косточкам и органам разложить умеет. А для нас, кто с анатомическим атласом не знаком, каждый раз, как в первый, словно Америку новую открываешь. Ну, хорошо, – пытался убедить я Ромика в привычных для него терминах, – если тебя Америка не привлекает, представь, что каждая девушка, как новый, не разобранный еще тобою автомобиль. Принцип работы у них примерно одинаковый, но вот конструкция и составные детали – разные. Да и в эксплуатации они все резко отличаются. Ты представь только, что, помимо «Запорожца», еще и другие автомобили изобретены. Или вот тебе еще пример, вспомни Высоцкого. Как там у него – «Лучше гор могут быть только горы».
Ромик, не обращал никакого внимания на мою иронию и отвечал вполне серьезно:
– Понимаешь, Толик (я его звал Ромик, а он меня Толик), – конечно, я многое упускаю. Думаешь, я сам не знаю? Думаешь, мне не обидно? Конечно, обидно. Но пойми, это мой осознанный выбор. Да, я отказываюсь от разнообразия, но зато приобретаю стабильность. А в стабильности тоже свой кайф. К тому же кучу времени экономлю. Ты, например, в постоянном поиске находишься, то повезет, то нет. Сколько сил впустую расходуешь, а мог бы на какое-нибудь полезное дело потратить. А неудачи… Когда тебя отшивают. Это же болезненно, комплексы рождает.
– Да ведь к ним привыкаешь со временем, к неудачам, – вклинился я. – Они даже стимулировать начинают, общий тонус поднимают. Как без поражений победу-то оценить?
– Нет, – махал на меня рукой Ромик, – только лишние стрессы. Зачем они мне, я и без того по уши в стрессах. Мне от личной жизни тыл требуется, а не еще один фронт. Мне и так есть с кем и за что воевать.
Ну что тут возразишь, если чувствует так человек? И я оставлял тему, и не дразнил Ромика разнообразием, во всяком случае, до следующего нашего откровенного разговора.
Вот с таким правильным, работящим и постоянным Ромиком мы сдружились. Стали просто неразлейвода. Как там у Пушкина: «Они сошлись. Волна и камень, стихи и проза, лед и пламень…» В смысле, именно несоответствие дополняло и притягивало нас друг к другу.
Впрочем, была еще одна причина – нам было интересно вместе, и, несмотря на коренное различие в характерах и привычках, по духу мы были близки и во многом одинаково смотрели на мир. Пушкинская строчка, кстати, так и заканчивается: «…лед и пламень, не столь различны меж собой».
Сегодня Ромик встретил нас потухшим взглядом.
– Что ты, витязь мой, не весел, что ты голову повесил? – приветствовал я товарища знакомыми с детства строчками. Которые товарищ наверняка не узнал, так как в детстве вместо того, чтобы слушать хрестоматийные стихи перед сном, рассматривал либо устройство полупроводникового транзистора, либо иллюстрированный атлас двигателя внутреннего сгорания. Тем не менее он мрачно откликнулся:
– Сейчас замдекана встретил. Он заявил, что ему с кафедры на меня жаловались.
– С какой кафедры? – спросил Леха.
– Да с АСУ.
– Где ты подрабатываешь? – уточнил Леха.
– Ну да. Чего жалуются, понятия не имею. Если и недовольны чем-то, не могли, что ли, мне напрямую сказать. Зачем деканат подключать? Странно как-то. Ничего не понимаю. Чего они на меня наехать решили?
– Так сходи узнай, – нашел я выход.
– Да, надо бы, – неуверенно согласился Ромик.
– Хочешь, мы с тобой сходим? Заступимся, если надо будет, в обиду не дадим, – предложил я.
– Давай, – вздохнул Ромик. – Когда?
– Да хоть сейчас, – ответил я, и мы втроем двинулись на кафедру.
Доцента Смирницкого Николая Константиновича, на которого Ромик пахал со всей своей интеллектуальной натугой, ждать пришлось минут десять, но мы терпеливые, мы дождались.
Наконец доцент влетел в кабинет и быстрым, демонстративно отчужденным взглядом смерил своего поникшего ассистента, а нас с Лехой даже кивком не удостоил.
– Заславский, – произнес он строгим, как и взгляд, голосом, – тут относительно вас вопрос возник. – Он выдержал преподавательскую паузу. – У нас специалисты вашу последнюю программу посмотрели, и у них возникло сомнение в том, что вы ее сами написали.
Из всех возможных наездов этот был самым неожиданным.
– А кто же ее написал, если не я? – спросил сбитый с толку Ромик.
– Вот это мы и собираемся выяснить, – расплывчато ответил подозрительный доцент. – Вы бы сами не справились. Слишком сложная задача для студента. К тому же программа называется «Джулия». И есть люди, которые считают, что вы до такого бы не додумались. Никто так программы не называет.
Больший бред и придумать было невозможно.
– Николай Константинович, – вмешался я. – Конечно, это он ее написал. Я сам видел, я у него дома вчера был, он при мне сидел и писал. А Джулия, то есть Юля, это его девушка. Вот он ее именем программу и назвал. По-моему, вполне уместно.
Я, кстати, у Смирницкова тоже когда-то подрабатывал, тоже программы ему составлял. Но надолго меня не хватило, месяца на два, не больше, а потом отвлекли иные, совсем незапрограммированные заботы.
– А вы что, адвокатом к Заславскому нанялись? – обернулся на мой назойливый комариный писк доцент. И так его голос резко прозвучал, так угрожающе, что я осекся. – Роман, появилось подозрение, что за вас кто-то программы пишет, а вы деньги получаете, – еще сильнее ошарашил нас Смирницкий.
Обвинение было совершенно безосновательное, но именно безосновательность придала ему нехороший, тяжелый душок.
– Кроме того, выяснилось, что вы работаете не только у нас, но и на кафедре дискретных сигналов. А это, Роман, серьезное нарушение. Есть люди, которые относятся к двойному вашему трудоустройству крайне негативно.
Он уже второй раз упомянул о каких-то «людях».
«Надо же, какие ревнивые», – заметил я, но на сей раз про себя.
– В общем, принято решение трудовой договор с вами немедленно расторгнуть. Вы, конечно, человек способный, – здесь тон Смирницкого немного смягчился. – Но мы должны реагировать на сигналы. Для вашего же блага… – Доцент задумался, подбирая слова, видно было, что он в сомнении. – Потому что есть люди, которым все это очень не нравится.
– Что не нравится? – Первый шок у Ромика прошел, и его сменило раздражение.
– Что вы на двух кафедрах работаете. Что программы за вас кто-то пишет. – Голос доцента снова набирал уверенность и силу. – Вы, Заславский, еще студент, а зарабатываете больше некоторых преподавателей. Вы поняли?
Ромик ничего не ответил. Даже не попрощавшись, он повернулся и вышел за дверь. А мы с Лехой за ним.
– Да пошли они… – процедил Ромик в сердцах. – Тоже мне, нашли идиота. Я на них пахал, как папа Карло, за какую-то сороковку в месяц. А они, суки… Видите ли, программу не так назвал. Сами ничего толкового придумать не могут… Тоже напугали, кретины, договор они расторгнут. Да я этот их договор видал… вместе с их деньгами. Я на машинах в пять раз больше зарабатываю.
Тут Леха потянул меня за рукав, и мы с ним чуть поотстали. Ромик даже и не заметил, он энергично двигался вперед и энергично материл доцента вместе со всей его кафедрой и всеми трудовыми договорами.
– Слушай, а кого это Смирницкий имел в виду? – Леха остановился. Пришлось остановиться и мне.
– Чего? – не понял я.
– Ну, когда говорил, что есть люди. Он ведь несколько раз повторил, что есть люди, которые Ромиком не довольны. Мне кажется, он специально повторял. Вроде как предупреждал.
Я подумал и согласился:
– Действительно, о ком это он?
– Что-то мне это не нравится, – произнес Леха задумчиво. – Совсем не нравится. Как бы над Ромиком чего-нибудь не нависло.
– Да ладно, может, и обойдется. В принципе ведь полная ерунда, – оптимистично заметил я.
– Может, и обойдется, – кивнул Леха, но вяло, без энтузиазма.
Впрочем, так уж мы были тогда удачно устроены, что не поддавались давящему негативу. А если и поддавались, то он недолго тревожил наше затуманенное легкомыслием сознание. Так уж мы были устроены…
Вот и взметнувшийся над Ромиком столп темного дыма с тяжелым, удушливым запахом быстро развеялся в свежем зимнем воздухе, не оставив и следа. Мы догнали Ромика и вскоре все вместе, дружной шеренгой вошли в аудиторию Е204, где нас уже нетерпеливо поджидали четыре наши сокурсницы.
Дело в том, что уже давно мы вошли с сокурсницами в ненормативные, не оправдываемые ни деканатом, ни комитетом комсомола отношения – педантичные девушки терпеливо высиживали все лекции, каллиграфическим почерком записывая за преподавателем слова, формулы, графики и диаграммы. Иными словами, вели доскональные, максимально полные конспекты. Мы же их не вели по той простой причине, что на лекциях не присутствовали.
С Лехой все было понятно – он выбирал более познавательные биологические занятия в универе. Ромик тоже был при деле – деньги ковал, как мог, своими мозгами и руками. А я… Ну, не сидеть же на лекциях одному? К тому же я не любил рано просыпаться, да и вообще неплохо умел занять себя и помимо лекций.
Поэтому к началу сессии мы порой с удивлением узнавали, какие, оказывается, занятные науки нам преподавали за прошедший семестр. И узнавали именно из конспектов наших трудолюбивых подруг где-то за неделю-две до начала сессии.
Вот тогда и начиналась работа. По двадцать часов в сутки, движимые азартным желанием постичь за несколько дней четырехмесячную программу, мы осваивали науки на достаточном для сдачи экзаменов уровне. Ну, это мы с Лехой. А Ромик осваивал их на уровне недосягаемом, повторю, у него на технические новшества с детства обостренная интуиция развилась.
А за два-три дня до экзамена наступал второй этап нашего сговора с каллиграфическими девушками – групповой. Девушки резервировали аудиторию, и мы с Ромиком рассказывали и объясняли им все, что успели выудить из их конспектов. То есть объяснял в основном Ромик, а я был на подхвате – если он в этот день был занят ковкой презренного металла или, скажем, примитивно простужен, тогда я тоже мог провести неформальный семинар.
При этом объясняли мы по возможности доходчиво, доступно, не как на длинных занудных лекциях, так что девушки начинали врубаться в хитрые электронные науки, и у них появлялась возможность отстреляться на предстоящем экзаменационном стрельбище. Впрочем, отстреливались не все и не всегда, некоторые мазали, лепили, как говорится, в молоко, и тогда в каникулы мы с Ромиком проводили дополнительные занятия, подтягивая отстающих к ближайшей пересдаче.
Иными словами, мы становились кем-то вроде «тимуровцев», разве что ведомы были не революционной идеологией или курирующей вышестоящей организацией, а естественным для нормальных людей принципом взаимовыручки.
Сейчас нас ждали четыре завалившие очередной экзамен подруги, ну и Леха добавился, он вообще экзамен пропустил, так как именно в тот день сдавал другой в универе. Мы вошли, поздоровались, кого-то даже чмокнули в щечку. Но без трепета и вожделения чмокнули, скорее по-дружески, по привычке. Впрочем, когда губы каждого из нас коснулись ароматной глянцевой щечки Анечки Лапиной, трепет все же пробежал по нашим юношеским чреслам.
Ах, Анечка, Анечка, кто не был влюблен в нее! И Ромик был, и поначалу даже волочился за ней, даже целовался на полутемных вечеринках, даже руки небось шалили и добирались до того, до чего Анечка допускала. Потому что, несмотря на все свое кокетство, Анечка оказалась на поверку девушкой строгой и допускала только до того, до чего намеревалась в данный момент допустить.
Видеть ее среди заваливших экзамен было непривычно – не потому, что она отличалась особой изощренностью в технических науках, а потому что вводила преподавателей-мужчин (а сдавала она экзамены исключительно представителям сильной и глупой половины преподавательского состава) в необычайно благодушное настроение. Такое благодушное, находясь в котором мужская рука не была способна вывести в Анечкиной зачетке несимпатичный «неуд».
– Анютик, – задал я ей законный вопрос, – а ты тут чего делаешь? Неужто твои чары утратили колдовскую силу?
Анечка широко раскрыла свои и без того огромные ярко-зеленые глаза, взмахнула длиннющими, тщательно подкрашенными ресницами и призналась красивым, глубоким, от природы и от привычки чувственным голосом:
– Оплошала. Постников оказался непробиваем.
Старший преподаватель Постников вообще-то имел репутацию отличного парня. Он не отслеживал мелочно посещаемость своих лекций, интересовался не формальной дисциплиной, а глубиной знаний и нестандартностью мышления. К тому же он держался с нами на равных, мог пошутить, иногда даже анекдот какой-нибудь смешной рассказать, да и сам любил заразительно и искренне посмеяться. На губах у него постоянно играла легкая ироничная улыбка – иными словами, Постников производил впечатление умного и симпатичного человека. Было ему лет тридцать, не больше, вполне активный мужской возраст, и тот факт, что Анечкино обаяние на него не подействовало, нас несказанно удивил.
– Давай, Анютик, – потребовал Леха, – рассказывай.
Она как раз протискивала свою восхитительную фигурку между длинной партой и такой же длинной скамейкой, фигурка была невысокая, очень правильно сконструированная, настолько правильно, что дух захватывало. Мало обладать от рождения удачной статью, важнее эту стать уметь преподносить – в каждом движении, в повороте головы, в поступи, в жесте. Не говоря уже о взгляде, улыбке и прочей мимике. Так вот всеми этими ухищрениями Анечка владела головокружительно, в полном, абсолютном совершенстве.