Полная версия
Маска
Леха лукавил, конечно. Хозяйка местного притона хотела принять от него Нонну за куш. Когда он, как поваленный фонарь, лежал засветло на полу, Нонна грозилась убежать к этой Лидке. И почти бежала. Фонарь пальцем цеплял ее за каблук.
Потому наводка выдана была вполне верная.
– А как это делается? Я не имею опыта, – доверился Филя.
– Все бывает в первый раз. У нас возле метро таксисты пасут. Подчаль к ним и задайся на вопрос девочки.
– Так и сказать?
– Так и скажи: нужна девочка.
– Спасибо.
– Да на здоровье, – иронически развел бутылкой в одну, свободной рукой в другую сторону Леха.
Он постоянно сохранял радость. Радость словно тлела в его груди. Он заливал этот уголек спиртовыми консистенциями, но уголек опять отворялся, как хищное око. Ничто не могло утолить Лехиной радости.
4
Продажная любовь вправду была Клёнову незнакома. Имел место в памяти случай.
В музыкальном училище Клёнов, как говорилось, дружил с хоровым дирижером Григорием Настовым. Настов настойчиво критиковал пение Клёнова, на том дружили. Вместе покинули училище на втором курсе. Гриша бросил не из-за судьбоносной безответственности, как Кленов, а наоборот, из-за крайней ответственности перед собой. Это была приверженность себе, перед которой Клёнов преклонялся. Дружба удержалась на одном гвозде: на доверчивом презрении Настова и на шаловливом преклонении Клёнова.
Их приятель и сокурсник Гена Патов, барабанщик, тот, более взрослый и умудренный, остался доучиваться. Хотя не раз порывался хлестко забрать документы. Но такова была его взвешенная политика, на которой он, не ущемляя свои пьянки, дебоши и оргии, удержался в училище.
Настов отличительно от Клёнова никуда больше не поступал, сразу занялся мелким бизнесом и уже взрослым крупным запоем. Из которого Филя встречал его однажды как космонавта.
Настов приветствовал ослабевшей ладонью, вымученной улыбкой, шнурки у него были развязаны. Филя предложил ему глицин. Гриша с омерзением отказался от «колес», настолько не в пример Филе он был честен и чужд любым подменам. Филя вел Гришу под локоть. Гриша светло смотрел в небо, откуда он только что соскочил мало не покажется, и шептал проникновенно: «Всё чудесатей и чудесатей!..»
Как-то пили вместе пиво. Присели на скамейку рядом с остановкой. Подсела раздобревшая, одновременно малокровная девица. Вторая, более стройная и прыткая, тут же совсем рядом сговаривалась растроганно и увлеченно с явно не очень требовательным прохожим. Грузная девица подсела именно к Грише, а не к Филе. Именно в Грише она почувствовала особо щемящую тоску, за которую тут цепляли клиентов. Друзья не выказали рьяной тяги к покупной любви, что девица приняла вполне философски.
– А почему ты не хочешь? – обратилась она вдруг не к Грише, а к Филе.
– Мое сердце принадлежит другой.
– Ну и что?
– Как что?
– Какое это имеет значение? Я же не претендую на твое сердце. Сейчас разговор о другом.
– Знаю я вас, – ласково отмахнулся Филя. – У вас все наоборот, у дам. Вы вроде о другом, а сами всегда метите в сердце, в самую его середку.
Девица глянула на Филиппа неподобающе преданно.
– Я готова с тобой пойти бесплатно, – пояснила она.
– Я очень благодарен. Проблема в том, что я не готов.
– Еще не готов?
– Пока нет.
– Как знаешь, – сурово опечалилась девица. – Только это: вы, ребята, не садитесь больше на эту скамейку, если не за услугой пришли. Тут особое место.
Ребята встали, пошли прочь.
– Всегда так, – мрачно произнес Гриша. – Клюют на меня, а идут потом с тобой.
В отваге Гриши Настова ревновать к дешевой путане – его высокое нравственное чувство и его атомарная мелочность. Отвага, высокое чувство и мелочность толкнули его в дальнейшем к опыту сдельной любви. Стало трошки колбасить, объяснялся Настов после Клёнову. Упомянутым выше способом, то есть – через таксистов, он пригласил – а жил, как и Филя, один, – загодя по-джентельменски постирал носки в раковине, надел мокрыми, по зиме в мокрых носках через таксистов позвал к себе – не женщину. Он не решился позвать к себе женщину. У него к женщине от юности установилось ломкое и намаянное, как черная ветка, отношение…
Клёнов сразу после их отчисления из училища показал Настову свою тогдашнюю невесту Дарью, счастье с которой настолько Клёнову казалось абсолютным, что он счел уместным ознакомить с ним и завистливых друзей своих. Дарья по молодежному состраданию и компанейскому укладу не обошлась относительно Гриши без подруги. Синие глаза которой словно светили целебным синим электрическим светом. Синий свет облекал всю безупречную, понурую и удлиненную – как вечерняя тень самой Дарьи – фигурку подруги, будто бы она медсестра, ласково включившая в палате кварцевание. Настов вмиг почувствовал себя хворым и полностью преданным в прохладные, как свежий градусник, пальцы. Поистине же бедственным для Настова стала очевидная ответная приязнь, удручившая и растрогавшая его до полного ожесточения. Настов сам был синеглазый, в свечении своих глаз высился, как голубая канадская ель. Союз угрожал чрезмерным совершенством, предосудительной чистотой породы, как у великолепных и редких животных. Чтобы не как у животных, а сложилось, как у людей, Настов затрепетал, изломался сразу внутренне, почернел. На пороге своей квартиры исказился так, что – явно не из пугливых – девушка тем не менее от порога отпрянула, и превратившийся в спрута Настов не нашарил ее щупальцами в перегоревшем свете захламленного тамбура перед квартирой. «Мы, типа, дублеры нашего Филька и вашей Дарьи. Чтобы им не так стремно было, мы должны их синхронно дублировать. Давай и представим, что мы – это они, и оттянем по самое не могу, чтобы им мало не показалось. Они пусть играют в любовь, строят радужные планы, мы же будем друг дружку разделывать и жарить на кухонном столе до полного угара!» – скрежетал он, шаря щупальцами… «Не напоминай мне об этом уроде!» – потом требовала подруга в ответ на участливые вопросы Дарьи. Да, Настов временно стал уродом, временно оборотился чудовищем. Практически безотчетно он рискнул испытать красавицу, прежде чем доверить ей сокровище души своей. Сокровище он словно бы в кулаке приготовил, когда глумился и корчился на пороге. Но простоватая красавица отказалась вникать в тягостную для нее психологию Настова, ушла в равнодушном бешенстве.
… Потому Настов решил не звать через таксистов – женщину. Из опасения перед искусом отдать и ей сокровище своей души за приемлемую плату. Он пригласил одновременно двух женщин.
Почему не целуются? Целовались… Понравилось… Правда, когда они удалились, начало трошки колбасить. И не трошки, а так, что Настов впоследствии предпочитал воздерживаться от повторения таких у себя радушных гостин. Ведь и космическая выправка запоев не помогла справиться с лихой отдачей внутреннего мира после.
Филиппу Настов представлялся с тех пор героем красного фонаря, пусть Настов и вошел в его свет единожды, тем паче он был героем. Дважды герой, трижды герой, четырежды – уже что-то официозное. Официоз нехорош даже в красном отсвете, там он особенно ужасающ. Ван Гог не знал, чем и смягчить пронизанный красным светом официоз. Отнес в бордель свое ухо, завернутое в салфетку. Очень хотел смягчить официоз борделя. Филипп в свидетельство восхищения перед подвигом Настова подарил ему постер с картины Ван Гога «Терраса вечернего кафе». Чтобы, если Настова опять заколбасит трошки, он посмотрел с кровати поверх усов на дверь своей спаленки изнутри, и умиротворение бескорыстного искусства ответствовало такому же его взгляду.
⁂Филипп приблизился к таксистам. Они посмотрели на него проницательно.
– Куда ехать?
– Мне не ехать.
– А что тогда?
– Мне другое.
– Другое?
– Ну да.
– Э, мы дурью не торгуем. Отвали, командир… А что, тебе дурь нужна?
– Мне дурь не нужна. Мне нужно совсем другое. Понимаете?
– А, совсем другое.
– Парень нарывается, – констатировал один таксист.
– Ну что ж… – произнес другой.
– Я не нарываюсь, – опроверг Филипп. – Я слышал: вы в курсе… Мне услуги нужны.
Водилы облегченно выдохнули.
– Ты ясней выражайся. А то можно неправильно понять, – посоветовал первый таксист. – Покарауль вон у табачного ларька. К тебе обратятся.
Филя встал возле табачного ларька.
Подошла. Репетиция свидания. Того самого. Они, которые потом, – для другого. А она – для этого. Они – для ветреных утех, а она для свиданий на ветру. Всегда – ветер. Или – кажется. Она на этом собаку съела и еще хочет: кажет млечные, как у ребенка, зубки. Запрокидывает голову, словно намекает на близкое, смотрит из-под прикрытых век млечными голубыми глазами. Черный плащ облегает плотное тело, голова, стриженная птичьей шапочкой, непокрыта.
Обкатано, ни малейшей накладки, необратимость, зыбучие пески и цепное падение плиточек домино. На черных белые крапинки, на белых черные. Закономерно: белые руки, черный плащ. Глаза мутнеют и одновременно пустеют на лице, как небо за облаками – гипнотически. Челку вскидывает рывком головы со лба призывно. Улыбка примадонны оперетты, рассчитанная на кипучие овации. Вместо оваций – запутанный, как пряжа, шум улицы.
Пряжа улицы стреножит толпу, путается в ногах, у всей разом. Затоптали пряжу, шерстяные нити изгвазданы в снегу сиплом, словно его выдули, как слюну, из трубы в оркестровой яме. Рельсы в оркестровой яме, а музыканты мелькают в вагонах. Зрители с платформы пытаются различить: какой же у кого инструмент, что получается глушащий вихрь? Ушными раковинами вихрь вычерпывается из механизированных недр; так в морских раковинах слышно море, в ушных слышится нарастающий гул поезда. Как моллюск нежит свою раковину, так язык нежит – ее – раковину. Неотвратимо. Город. И – она.
Она – это буква «а». Остальное «он». «А» провисает, как волосы, нижущие темноту. У этой – короткие волосы, но призывным взмывающим кивком она намекает на длинные, близкие, на букву «а» намекает, щурясь. Пальцы белые, как у музыканта в оркестровой яме. Из-под черного плаща – виолончельный отзвук, жажда смычка, напряжение стальных струн, живых колков и шпонок. Щиколотка приложима к плечу, как гриф. Но – не ее стойкая меловая балясина. А буквы «а».
– Вы ко мне? – взволнованно, радостно спросила Лидка.
– Наверное.
– И не сомневайтесь, вы точно ко мне. Идем! Припустила скорым решительным шагом прочь от метро в сторону дворов.
– Какая вам нужна девочка?
– Конкретная.
– О, у меня все конкретные!
– Я не в таком смысле.
– А в каком?
– Я бы хотел по имени Нонна.
Озадачилась.
– По имени предпочитаешь?
– Да, предпочитаю.
– Но у меня не справочное бюро.
– Я понимаю.
– А с чего ты взял, что у меня есть девушка с таким странным именем? Ты оригинал?
– А что, нет с таким именем?
– У меня много чего есть, всевозможный выбор.
– Тем лучше. Так я могу рассчитывать?
– Ты по рекомендации?
– Да, я по очень авторитетной рекомендации. Мне вас отрекомендовали как лучшего специалиста.
– Что ж, приятно!.. – Лидка усмехнулась опасливо. – Не знаю, кто ее отрекомендовал…
– Может быть, и знаете.
– Может быть, и знаю… – Лидка испытующе сощурилась. – Впрочем, я рада. Нонночка – сложная девушка. Она так с первых слов унижает клиента, что уважающий себя готов ее скорее сразу пописать, чем брать для услуг. Так что она пока не работала.
– Тем лучше.
– Я тебя понимаю! – закивала Лидка. – Я бы с ней не церемонилась. Но она – от одного моего старого друга. Может быть, общего, а? – Лидка синим, свежим, как незабудка, глазом подмигнула.
– Может быть.
– Не знаю, понравится ли тебе ее обращение…
– Понравится. У вас очень красивые глаза.
– Спасибо! Если Нонночка тебя обидит, мы тебя утешим.
Вошли во двор. Лидка потянулась к окну первого этажа, постучала в стекло. Почти мгновенно из подъезда выбрели три фигуры.
– Спокуха, кисы, он по записи, – объявила им Лидка.
– Абонемент, – нервно подмигнул в темноте Филипп.
– А где же наша строптивая? – спросила Лидка. – По ее душу пришли.
Девушки тупо молчали.
– Почему не отвечаем? – осведомилась Лидка.
– Она целый день на кухне сидит, – пробормотала одна из девушек.
Лидка подошла к другому окну, постучала. Филипп увидел в окне Нонну. Лидка сделала ей жест немедля выходить. Нонна метнула резкий взгляд на Филю и погрузилась глубоко в заоконье.
– Сколько? – спросил Филипп.
– Ночь? – вздохнула легко Лидка.
– Да.
– К себе возьмешь?
– Да.
– Пять.
– Неужели?
– Да. Она, когда у меня поумнеет, за валюту пойдет. Лови момент. Хотя ты с ней сначала договорись. А то, может быть, сам сейчас откажешься. Я могу тебе предложить другую. Нонке поначалу побойчее ковбой нужен.
– А Мистер Икс не подойдет?
– Ты Мистер Икс?
– Да.
– Где же твоя маска?
– Я наоборот теперь. Раньше я прятал лицо, теперь я прячу маску.
– Ну ты даешь!
Усмехнулись и девушки, им понравился Мистер Икс.
Вышла Нонна.
– Вот, Нонна, за тобой Мистер Икс прибыл.
– Он не Мистер Икс.
– Вы знакомы?.. – вздрогнула Лидка.
– Он Олень.
– Опять клиента задеваешь?
– Ничего. Я не обиделся. Олень так олень. Я согласен.
Лидка прильнула к Филиппу. Он сунул ей всю наличность, порадовался, что – только-только, но хватило. Если бы не хватило, догадливая Лидка могла потом не показать ему Нонну. Она и сейчас заметно беспокоилась и уже колебалась.
Нонна пошла вперед.
– Ты так уверенно идешь, как будто знаешь, где я живу, – отметил Филипп, поспевая из двора во двор за ней.
– Я предполагала, мне мужик подвернется, зверь, от которого не отвертишься. А попался ты.
– Что, если я и есть зверь? Звери бывают разные.
– Да, встречаются зайцы. Ты заяц. Я считала, ты олень, а ты заяц.
– Забавно ты работаешь. Ты что, как это называется, «госпожа»? Унижаешь клиентов? Но у меня другие вкусы. Я достаточно унижен обстоятельствами, мне нужна эта, как там у вас называют, «рабыня». Я актер, профессиональный артист, но одновременно нетеатральный человек. В чем заключается драма моей жизни.
– Слушай, давай правда без речитативов. Уляжемся и разбежимся в разные стороны.
Вошли в квартиру. Тут – несметно книг по стенам. Плачевно почерневший, остро пахнущий черной землей паркет. Между книгами и паркетинами и под сдержанными пейзажами в разновеликих рамах держится тонкий холодный воздух. В прихожей вешалку загромождала одежда всех сезонов.
Выпили вина. Нонна вдруг попросила:
– Давай не произойдет этого.
– Этого и не произойдет.
– А что произойдет?
– Произойдет другое.
– Что другое?
– Ты – другая. Потому и будет – другое.
– Почему тебе взбрело, что я другая?
– Ну не такая же.
– Как кто?
– Я же сказал тебе, я актер, имел дело больше с актерами, актрисами. А ты не актриса.
– Чего же тебе от меня понадобилось?
– Жизни. Мне нужна живая женщина.
– Куда тебе такая, с которой ты не в состоянии играть?
– Чтобы не играть с ней, а жить.
– Но ты-то – актер.
– Да. Но, повторяю, я одновременно нетеатральный человек. Нетеатральный актер становится шутом. Тебе нужен шут?
– Кроме шутов я никого не встречала.
– Встреченные тобой наверняка не согласны называться шутами. А я согласен. Буду добровольным шутом, а не шутом поневоле. Чувствуешь разницу?
– Чувствую, – Нонна положила Филе голову на грудь.
Ее черные волосы были всегда словно свалявшиеся, и к вечеру – как заспанные.
Под утро Филипп попросил:
– Объясни мне, зачем ты пошла к Лидке?
– Я знала, что ничего там не получится. И была спокойна. Меня часом тянет к разврату. Я посещала нудистов, якшалась с маньяком-расчленителем. Маньяк меня в своем гараже думал обескуражить бензопилами, но не расчленил. В среде нудистов, откаблучивающих голышом, я одна осмелилась танцевать в одежде. Они меня попросили уйти, не омрачать им празднование.
– Почему ты тогда убежала от меня ночью?
– Я не намерена страдать.
– Что же ты делала? Разве не страдала? У Лехи?
– У Лехи? Нет. Для чего у него страдать?
– Почему же со мной обязательно придется страдать?
– Что же с тобой можно еще предпринять?
– Быть счастливой.
– Ага, конечно! – возмутилась Нонна.
– Тебя такая будущность возмущает?
– Да!
– Почему?
– Меня раздражает твое представление о счастье.
– Ты знаешь мое представление о счастье?
– Меня раздражает, что у тебя вообще о нем имеется представление.
– И мое представление о счастье вынуждает тебя страдать?
– Потому что ты явился с гитаркой, принялся петь. И стал навязывать мне свое представление о счастье. Ладно бы представление – ты само счастье вздумал всовывать. Как ты не опасаешься? Лехе – навязывать счастье. За такое могут прихлопнуть.
– Почему ты плакала?
– Оттого и плакала, от твоего счастья.
– Почему ты вчера пошла со мной?
– Ты сам пришел за мной. Я поняла, что ты не отвяжешься.
– Ты угадала.
– Мне надо идти.
Нонна стала собирать свои вещи, разбросанные небрежно по ковру. Длинные руки делали ее наклоны легкими.
– Хорошо, – тягостно смирился Филя. – Только, умоляю, не ходи больше к жуткой Лидке. Я надеюсь, не пойдешь?
– Очень надо. Слишком жирно для нее. Я правда не актриса, чтобы на нее горбатиться. Я свои деньги до копейки забираю, ни с кем не поделюсь.
– Намекаешь, что я тебе должен?
– Такого ты обо мне мнения? Я предполагала! Конечно, задолжал. Но столько, что так легко не расплатишься, запросто так от меня не отвертишься! Тебе предстоит долго со мной расплачиваться! – Голос Нонны понизился и загрубел.
– Вот и славно. На рассрочку согласен. Ты придешь сегодня?
– Я уже сказала: так просто ты от меня не отмахнешься, – повторила яростно Нонна.
5
В Москве Нонна имела ненадежный, но все-таки заслуженный кров. Она живала у своей наставницы по флористике в двухкомнатной квартире на Мичуринском проспекте. Нонна неспособна была стабильно работать в цветочном салоне, но иногда совершала с цветами чудеса, граничащие с нелепицей. Когда наставница сажала ее продавать цветы, Нонна изводила товар, делала странные букеты. Иной ее букет приносил вдруг солидную прибыль. Но чаще букет увядал некупленный, а товар оставался испорченным. Тогда наставница прогоняла Нонну на четыре стороны. Но когда Нонна, поскитавшись, возвращалась, наставница всегда пускала ее, сажала опять в салоне. То есть крепко верила в ее талант. Дело в том, что без Нонны цветочный салон «Нина» (по имени хозяйки) превратился бы сразу в обыкновенный магазин. Букеты Нонны, пускай некупленные и подвядшие, преображали заведение Нины Андреевны в странноватую цветочную галерею. Некоторые работы, сделанные Нонной из сухих невянущих цветов, составляли постоянную ее экспозицию. Влиял такой статус на ценовую политику – и штучные цветы шли подороже.
Нину Андреевну удивляло, что сама Нонна совсем не напоминала художницу. Одевалась шаляй-валяй, если порывалась приодеться, то лучше б не порывалась. Букеты выходили необыкновенные у нее как бы случайно. Нонна составляла их то с брезгливым раздражением, то с рассеянным безразличием, будто бы готовила из них невкусный обед. И составлялось у нее надломленное, покривленное. Но дивное.
Нина Андреевна не всегда занималась цветами. Получила художественное образование. Писала натюрморты с постоянной мыслью о Ван Гоге, любимом художнике. Но, когда с ней распрощался муж, разуверилась в своем призвании к большому искусству, занялась живыми цветами, начала с цветочного киоска, потом открыла цветочный салон.
Еще в бытность художницей Нина Андреевна обучилась пить водку. Вечерами она ее употребляла исправно. Граница между живыми цветами и нарисованными размывалась. Когда Нина Андреевна выпивала, она делалась ласковой. Обещала Нонне, что начнет теперь писать ее букеты маслом на холсте, акварелью на бумаге и т. д. Уверяла о себе, что обладает достаточным мастерством. Но, зная – как, разве что смутно догадывалась раньше, что – надо писать. В средние века бытовала четкая символика. Например, лимон на столе символизировал бренность бытия, морская раковина – чувственную любовь. Тогдашним живописцам поэтому легче было мыслить одновременно предметно и мистично, создавать выдающиеся – тоже в прямом и переносном смысле – из полотна, натюрморты. Сымитировать старинный способ творческого освоения можно, но воспроизвести вживе – нет, требуется новая предметная символика. Мы же располагаем совершенным предметным хаосом. Но хаос имеет свои законы, свои символы. На эти новые законы и символы чутье ни у кого иной, как у Нонны. Откуда оно взялось – загадка. Но чутье очевидно. Явлено – в ее нелепых и дивных букетах. Которые безотлагательно, начиная с завтрашнего утра, примется писать на полотнах Нина Андреевна.
К сожалению, в действительности атрибутивное противоречие между творческими подходами Нины Андреевны и Нонны и посредством спиртного не размывалось. Обыкновенно Нонна работала так: сплетала из обычных здешних цветов в непредсказуемом их сочетании один гигантский, тугой, нездешний, прекрасный на грани чудовищности цветок. «Уродливое может быть прекрасным. Миловидное – никогда», – уверял Поль Гоген. Нина Андреевна не могла совсем избавиться от миловидности в своих натюрмортах; даже на грани белой горячки не получалось. А Нонна захотела бы, не смогла добиться миловидности ни в своей внешности, ни в букетах.
Ночью Нина Андреевна мучительно трезвела. Кричала от этой муки.
Завтрашнее утро оборачивалась для Нонны руганью, растерзанием ее букетов и новым изгнанием. Вскоре же Нина Андреевна принимала ее опять почти нежно.
И нынче Нина Андреевна встретила Нонну ласково. Усадила обедать. Она пересаливала блюда безжалостно. Нонна, разумеется, терпела, съедала дочиста.
Вся квартира Нины Андреевны была словно бы пересоленной и пережаренной, вещи в ней давно дошли до изнурения. Партии свежих цветов, например, тюльпанов или хризантем, ярчели здесь, как стаи юркой рыбешки в мрачных, покрытых илом каютах потерпевшего век назад крушение корабля. Зато сколько былой жизни ощущалось в утопленных в безбытии вещах! В комнате в серванте под пушистой мышиного цвета пылью, которой коснись – и свежие пузырики, кажется, взовьются, – стояли тонкие разноцветные рюмки и позолоченные бокалы. Они были забыты под пылью, как клад. Пила Нина Андреевна из скупого граненого стакана. Бытование во второй комнате Нонны представлялось призрачным в том, что нисколько не повреждало слоя мышиной пыли. Тяжелая на живых цветах рука Нонны, на домашней пыли становилась бесплотной.
Нина уютственно присела рядом с Нонной, доедающей подгоревшую и пересоленную картошку, такую же рыбу, – потолковать:
– Как с порноиндустрией? Не заладилось?
– Нет.
– Странно. Ты вроде из пролетарской среды.
– При чем тут наша среда?
– Порноиндустрия все равно ведь индустрия. Фабричный уклад, классовая сознательность, ударный труд, заводская закалка… – подслеповато щурилась в очки Нина.
– У нас никто на заводе не работал. Дед ботинки перелицовывал, в Москву возил. Найдет два разных ботинка, сварганит из них одинаковые, и – в Москву. Пока с велосипеда не упал. Дед никогда без дела не просиживал. Он и сейчас каждое утро суп ест. А дядя? Что дядя… – Нонна вздохнула. – Дядя на вертолете летал. А жена, врач, от него холодильник запирала на ключ. Разве его удивишь холодильником? Если он приходил к нам и духи у мамы выпивал? Часть в рот, а часть на плешь. Хоть применение давал. Мама-то духи не употребляет. Больше с курами да со студентами. Студенты что куры – бестолковые. От кур – яйца. Со студентов мать взяток не берет. Остальные преподаватели озолотились с ног до головы. А мать до сих пор правды ищет. Больше по мелочевке. Конфеты разве примет. И то месяцами сохнут, меня ожидают. Она мне в детстве ковры, люстры демонстрировала у знакомых. У самой ничего похожего в нашем доме. Так что – голубая мы кровь. Я направилась вроде на панель…
– И как? Удачно?
– Какое там.
– Там – тоже нужна классовая сознательность.
– Классовая не классовая, а какая-то хоть бы требуется сознательность. У меня не имеется никакой.
– Это верно.
– Прицепился еще один. То ли он певец, то ли артист. К нему теперь направиться пора.
– Отрабатывать?
– Нет. Он, наоборот, нацелился вытянуть меня.
– Старая сказка. Причем сказка весьма пошлая. Он пошляк?
– Нет. Он актер, я же сказала.
– Вот видишь, ты сама понимаешь.
– Да. Но в одночасе он нетеатральный человек.
– Он сам признался?
– Да.
– Уже поинтереснее. Нетеатральный человек, эвона как. Этим тебя он обворожил?