Полная версия
Танцующая на ветру
Но собака только посмотрела на меня и лизнула мне руку. Я погладила ее по мягким, грязным ушам. Да… Вот помыть бы ее… А где? Представляю, если я приведу ее в общежитие, скажу вахтеру тете Даше или ее сменщику, дяде Боре: «Я хочу собаку в нашем душе помыть». Что тогда будет…
– Пойдем, – сказала я собаке. – Машка…
Не знаю даже, почему я так назвала собаку. Просто сказала, не задумываясь. И она опять как будто кивнула головой. Собака пошла довольно бодро. Она была не старая. Большая, крупная, не слишком худая – или так казалось из-за клочковатой спутанной шерсти. Но я-то видела – если ее помыть, причесать, она будет необыкновенно красивая! Белая, с рыжим пятном на спине и черным на умной, хорошей морде.
Мы дошли до магазина. Я знала, что у меня оставалось до стипендии сто сорок рублей. И на эти деньги еще надо жить неделю – на карточке у меня «золотой запас», энзе, две тысячи рублей с лишним, которым я пользуюсь в самом крайнем случае.
Но сейчас поступить по-другому я не могла. Я видела, что Машка смотрит на меня с надеждой, и надежду эту я разбить не могла.
Я зашла в магазин, долго выбирала, что бы ей купить. Ни на что не хватало денег. Можно было бы купить костей и наварить из них бульон, я знаю, читала, что так кормят собак. Но костей я не нашла, да и как объяснять Машке, что я принесу ей еды через три часа? Я все выглядывала в окно, боясь, что собака уйдет. Продавщица за кассой с невероятным подозрением смотрела на меня. В городе много наших, и бывших, и тех, кто еще в детдоме, продавцы нас боятся.
– Что?! – нервно спросила наконец она. – Нашла, что хотела? Пробивай и вали.
Да, точно. Я похожа на всех наших. Чем? Взглядом? Одеждой? Надо спросить Виктора Сергеевича. Похожа в плохом смысле. Никогда бы продавщица так не сказала Маше.
Я взяла большой пакет дешевого развесного печенья, и у меня еще остались деньги себе на хлеб и кефир.
Когда я вышла, Машка сидела чуть поодаль двери и ждала меня. Да, вот, наверно, это мне и было нужно. Чтобы кто-то вот так ждал меня. С таким взглядом.
– Давай отойдем, – сказала я Машке.
И у меня было полное ощущение, что она понимает все слова.
Мы дошли до парка. Было холодновато, но я стала кормить собаку, понимая, что лучше этого у меня ничего сейчас в жизни нет. Вот, оказывается, что мне было нужно. Кормить кого-то и заботиться. Только куда я теперь ее дену? У нас есть небольшой закуток около входа в общежитие, может быть, Машка сможет там жить?
Никогда в жизни у меня не было собаки. Это ни с чем не сравнимое чувство. Когда ты идешь, а рядом с тобой, на расстоянии шага, собака, которая повторяет все твои движения – ты остановилась, и она остановилась. Ты свернула, и она – за тобой…
– Побудь пока здесь! – сказала я Машке, когда мы подошли к общежитию.
Я показала ей закуток – три ступеньки вниз, и площадку перед заколоченной дверью в подвал. Но она туда не пошла, осталась у крыльца. Я видела ее взгляд, полный надежды – сначала. И полный тоски и отчаяния, когда Машка поняла, что я сейчас уйду, закрою дверь, а она останется, как обычно, одна на улице. Я вернулась.
– Ну что я могу сделать? – тихо сказала я. – Что? У меня нет своего дома. Пока. Вот будет, мне дадут обязательно комнату… и ты будешь со мной жить! Только надо потерпеть. Понимаешь? Я вот умею терпеть. Вот туда иди и жди меня там.
– Брусникина! – окликнула меня тетя Даша, вышедшая на крыльцо покурить. – Ты с кем там разговариваешь? А-а-а… Ясно… Слушай, ты мне тут собак грязных не приваживай!
Я распрямилась.
– Нет, это…
– А я тебе говорю – не приваживай! Яду насыплю ей! Нечего тут мне! Она ж посидит-посидит, да и расплодится! Или покусает кого пьяного… Они пьяных не любят, ты в курсе?
– Я тоже пьяных не люблю… – пробормотала я.
– Чего?.. Вот давай гони ее, гони… Гони, я тебе сказала! Борьке скажу, так он винтовку с солью принесет из дома…
Я стояла совершенно растерянная. Рядом со мной сидела собака, которую я сама сюда привела. Это всего лишь бродячая собака, уличная. Животное. Мы не знаем, что у собак в голове. Говорят, некоторые ходят на могилу к хозяину еще много лет. Собаки работают спасателями, саперами, ищут наркотики, ищут след… Что они понимают? Мы не знаем. Но точно знаем, что они умеют любить, страдать, чувствовать очень остро. А разве не главное в мире – любовь и чувства? Разве главное – это наш мозг? Жестокий, изворотливый, коварный? Разве не об этом главный, самый спорный, самый неразгаданный библейский миф? О том, как жестокий и коварный разум ворвался в душу человека и разорвал ее? Но мы такие – какие мы есть, и вечный спор разума и чувств неизбежен для человека.
У собаки тоже есть разум – она не ходит второй раз туда, где ее били и обижали. Просто у нее иной разум.
– Так, ну всё… – Тетя Даша с наслаждением затянулась последний раз, далеко бросила сигарету, зачем-то разогнала рукой клубы дыма, в которых она стояла, как маленькая коренастая ведьма – с крошечной головой, большим фиолетовым носом, огромными серьгами в длинных ушах с обвислыми мочками, взяла сломанную швабру, которой она обычно закрывала дверь изнутри на ночь, и пошла с этой шваброй наперевес на Машку. – Давай, давай, пошла отсюда!.. Ненавижу собак! Мне вон собака руку прогрызла! – Тетя Даша на ходу задрала рукав и показала мне руку. – Поняла? Многие тут пытаются… То кошку пронесут, то собаку… Болезнь какая-то, честное слово…
– Пошли, – кивнула я Машке.
Я не знаю, что именно поняла собака – крик тети Даши, мою расстроенную и виноватую интонацию, но она потрусила за мной.
– Понимаешь, – негромко объясняла я собаке, которая шла за мной в сторону частного сектора, откуда мы с ней и пришли. – Тетю Дашу укусила какая-то злая собака, теперь она всех боится. Так и Машина мама. Она видела или слышала, что детдомовские часто воруют, рано начинают пить, ну и вообще… И всё. Когда Маша пошла в школу, где учатся детдомовские вместе с обычными детьми, у Машиной мамы в голове уже была схема. И эту схему сломать очень трудно или невозможно. И поэтому она никак не может смириться с тем, что мы с Машей так похожи и нам хорошо вместе. Что мы были бы настоящими подругами, если бы Машина мама по-другому к этому относилась. А прятаться, обманывать ее – наверное, не стоит. И так вот Маша, оказывается, тайком со мной дружила. Я-то думала, ее мама поняла, что от меня вреда не будет…
Собака шла теперь не сзади, а рядом со мной и время от времени взглядывала на меня умными глазами. Не знаю, может, я все это и придумываю, но я просто видела, как менялось выражение ее глаз от моих слов. То сочувственное, то вопросительное, то одобрительное…
Я теперь уже немного опаздывала к Елене Георгиевне и Петру Львовичу, но они никогда не сердятся, если я прихожу не точно ко времени, хотя сами, не работая, живут по часам. Ровно в девять – новости, потом еще новости в двенадцать, в час – обед, потом отдых, прогулка… Даже странно для людей, всю жизнь проработавших в театре, так расписывать свою жизнь. Я представляю работу в театре как-то совсем по-другому. Смутно помню свою бабушку, бывшую балерину, в длинных фиолетовых перчатках, огромной удивительной шляпе с полупрозрачными розами, колышущимися при каждом ее шаге, с тонкой длинной сигаретой, помню, как она смеялась, стряхивала пепел в горшки с комнатными цветами, а мама сердилась… Или не сердилась… Так мне хочется попасть иногда в тот мир, где все было по-другому, где я жила дома… А память не пускает. Стерлось.
Но с бабушкой связано что-то острое, неправильное, яркое… Мама однажды сказала бабушке в сердцах, и я это случайно услышала и запомнила: «Зачем было меня от старика рожать? У меня поэтому здоровье слабое…» Но ведь бабушкин муж, тоже артист балета, был совершенно не старый. Они развелись с бабушкой до моего рождения, и я знала из каких-то разговоров, что это не мой дедушка. А кто тогда мой дедушка?
Когда я лежала в девятом классе в больнице с сотрясением мозга, я случайно познакомилась со стариком, которого привезли в нашу завалящую районную больницу с его дачи, а потом родственники перевезли в Москву, в хорошую клинику, и я не успела с ним договорить. Я только запомнила его фамилию. Ростовцев… Народный артист, когда-то снимавшийся в кино, работавший в Москве в очень известном драматическом театре… Теперь ему уже восемьдесят с лишним лет… И он, увидев меня, сказал: «Галя… Это же моя Галя…». Галей звали мою бабушку, балерину. Так я и не смогла понять, правда ли он узнал во мне бабушку – ведь, значит, он может быть моим настоящим дедом. Или это ему все показалось в бреду, ему было тогда очень плохо. Я потом пыталась разобраться, искала в Интернете, нашла старые фотографии балерин, но бабушка меняла фамилию, выходила замуж, может быть, и не раз, я точно не помню… Старик Ростовцев называл ее Виноградовой, а на памятнике, на могиле, где похоронена и мама, и она, написано: «Галина Артемьева…»
Я решила спросить у Елены Георгиевны и Петра Львовича – не встречали ли они когда-то мою бабушку. Конечно, где Москва, а где мы – двести с лишним километров в сторону и совершенно другая жизнь… И они работали в драматическом театре, а бабушка – в музыкальном… Но вдруг?
Машка дошла за мной до дома Елены Георгиевны и Петра Львовича и очень осмотрительно остановилась за несколько метров до входа, к калитке не подошла. Из чего я сделала вывод, что собака каким-то образом понимает, видит образы, которые у меня в голове. Я ведь как раз хотела ей сказать – сюда заходить не надо, здесь в доме своя собака живет. Собака у них маленькая, злая, даже странно, как у добрых, радушных людей такая собачонка. Но ее привез их сын, собака все время чем-то болеет, старики недавно возили ее на операцию. Может быть, поэтому она и злая – от постоянного недомогания. Когда я прихожу, она всегда одинаково заливается страшнейшим лаем, перетряхивающим все ее хилое тельце. Монарда – Моня (так зовут собачку) – умудряется сорвать голос за несколько минут и потом только подлаивает, подвывает, подвякивает, сипло, но отчаянно, запертая в дальней комнате их безалаберного, но довольно большого дома.
Моня, торчащая сейчас в окне «светёлки» – так по-старинному Елена Георгиевна называет комнату окнами на улицу, увидела-таки Машку и, понятное дело, заливисто залаяла.
– Я скоро буду! Никуда не уходи! – сказала я Машке и для верности дала еще одно печенье. Слова-то словами…
Моня, которую хозяева не успели запереть, бросилась на меня и пыталась укусить за ногу. Я не боюсь собак, но ощущение было неприятное. Пару раз ей удалось ухватить меня за икру, когда я снимала ботинки. И если бы не плотная джинсовая ткань моих темно-серых брюк, я бы могла вечером потягаться с тетей Дашей укусами – кого сильнее укусила собака.
– Начинай, Леночка…
Елена Георгиевна дозналась в самый первый раз, что мое имя Руся, которым меня зовут все, кроме моего биологического отца, – не совсем настоящее, а производное от фамилии. Но все так привыкли к нему, и в детском доме, и в училище, что я сама иногда забываю, что я – Лена, по свидетельству о рождении и по паспорту. Я собираюсь поменять имя в восемнадцать лет, когда не нужно будет разрешение отца и опекунского совета. Я уже придумала, что поменяю Елену на Русину – есть же такое имя. Чуть-чуть неудобно мне перед мамой, ведь она так меня назвала…
Но я сходила в церковь, где служит отец Андрей, помогавший мне, когда я попадала в трудные ситуации в детском доме, поставила свечу на поминальный столик, большую, длинную, и спросила маму: «Мама, можно я поменяю имя?» Я загадала – если свечка будет гореть ровно, значит, мама согласна. Если пламя будет неровно колебаться, свечка заплачет восковыми слезами или даже потухнет – значит, мама против. Все свечки ведут себя совершенно по-разному, хотя стоят рядом, и рационального объяснения этому никакого нет. Свеча горела абсолютно ровным пламенем, не колыхнулась ни разу. Из чего я заключила, что мама согласна.
Потом я рассказала отцу Андрею об этом, он пожурил меня, объяснил, что ничего загадывать в церкви нельзя, что христианская церковь категорически против всякого суеверия, примет… Я поняла и услышала, что именно он имеет в виду. Я поняла его резоны. Всё и все мы в руках Божьих. Мы не знаем замыслов Божьих, иногда совершенно неправильно их понимаем, пытаемся бороться, что-то менять, настаиваем на своем, мало того – приходим в церковь просить сделать по-нашему. Жизнь идет по Божьему велению, а мы приходим и говорим: «Нет, делай по-моему. Так не хочу, хочу вот так. Помоги!» И что это совершенно бесполезно, даже вредно. Бог не то чтобы рассердится за то, что мы перечим ему, но уж точно слушать таких просьб не станет.
Я это все понимаю и не верю. А надо наоборот. Надо верить, не понимая и не пытаясь понять. Возможно, тем, у кого это получается, живется гораздо легче. И церковные устои, если им следовать от и до, помогают жить. Не надо ни за что бороться. Не надо пытаться ничего изменить. Надо за все быть благодарным и радоваться всему, даже тому, что у тебя что-то не получилось, что у тебя что-то отнимают… Например, я должна радоваться и покорно благодарить Бога за то, что он так рано отнял у меня маму. Когда я начинаю приставать к отцу Андрею с такими провокационными вопросами, он не то чтобы уходит от ответа, но умудряется отвечать уклончиво и сложно, так, что ответа точного не получается. Конечно, плохо, что моя мама умерла так рано… Но неизвестно, что бы ее ждало потом… Ведь у нее было слабое здоровье… Бог избавил ее от мук… Взял ее к себе… А я могла ожесточиться, разувериться в Бога, если бы мама болела долго… Так бывает… Люди просят о выздоровлении, а их близкий не выздоравливает, и человек ожесточается…
Я поняла, что отец Андрей сам ответа не знает, потому что ответа нет и быть не может. Мы же не понимаем замысла Бога. Если он есть.
Иногда меня посещают серьезные сомнения в существовании Бога. И не потому что какие-то события в жизни не похожи на Божий промысел. А потому что я не могу увязать свое знание о мире с тем, что нам известно о Боге. Я не могу увязать истории, изложенные в Ветхом Завете, с историями Нового Завета. Случайно познакомившись с отцом Андреем (я пришла однажды темным осенним вечером во двор церкви, когда ехала из Москвы с кладбища и уже никак не попадала к себе в детский дом – к нам была сложная дорога, два километра от автобуса по лесной просеке), я стала задумываться о таких вопросах, что-то читать. Тем более что сейчас вся литература доступна – только читай. Всё можно прочитать в телефоне, если интересно. Вот я и прочла, чтобы понимать, что говорит отец Андрей, чтобы разговаривать на равных с учителями, с Виктором Сергеевичем… Нет, это не главное. Чтобы понимать что-то о мире, в котором я живу совершенно одна. Одно время мне казалось, что, веря в Бога, перестаешь быть одинокой. Но потом это ощущение прошло. Слишком Бог далеко, и слишком все, связанное с ним, непонятно. А я не могу жить просто «истинной верой». Тем, кто не учился хорошо в школе, наверно, проще.
Я не стала поправлять Елену Георгиевну и говорить в который раз, что меня зовут Руся. Думаю, ей было приятно, что у нас с ней одинаковое имя. Пока я мыла пол, протирала пыль, непонятно откуда берущуюся (машин на их улице очень мало, стройки рядом нет, но пыль летит и летит, как будто образуется сама), Моня рвалась с рук Елены Георгиевны и хотела меня укусить или хотя бы хватануть за брюки. Елена Георгиевна отнесла ее в спальню и заперла там. Собака стала скрестись и бросаться на дверь.
– Почему она так меня не любит? – спросила я.
Петр Львович, лежавший с книгой на кушетке, поднял голову.
– Как-то ты это грустно сказала, у тебя все хорошо?
– Всё хорошо, – кивнула я. – Я вот хотела спросить… Вы никогда не встречали Ростовцева? Алексея Ростовцева?
Петр Львович нахмурился, а Елена Георгиевна переспросила:
– Ростовцева, который много снимался?
– Ну да… – неуверенно сказала я.
– А что такое?
Я поколебалась – говорить ли им, что я думаю, что он может быть моим настоящим дедом, или не говорить… Обычные жалкие байки наших – теперь-то я отлично понимаю, чего они стоят. Раньше я тоже слушала, как кто-то рассказывал о своем отце, или дяде, или старшем брате, которые живут в Канаде, в Израиле, на нашем Севере, на худой конец… О родственниках, которые их обязательно найдут. Часть из этих рассказов были правдой, но в основном те, где папа или брат сидели и скоро собирались выйти. Или те, где мама отказалась когда-то, а сейчас ищет и никак найти не может. В такое я могу поверить.
– Зачем он тебе? – Елена Георгиевна как-то так спросила… Она добрая, но все ведь знают наши враки про знаменитых, богатых или просто живущих где-то в другом месте родственников. И она тоже знает.
– Нет, так… – покачала я головой. – Видела фильм… Думала, вдруг вы его знаете… Хороший актер…
– Леночка тоже очень хорошая актриса, – вступил в разговор Петр Львович. – Только вот ей не повезло, не снималась. А играла как… Идет по городу, все узнают…
Я стала слушать обычные рассказы о том, как они были молодыми. Что-то я уже знала наизусть, что-то сегодня было по-другому. Например, оказалось, что Елену Георгиевну чуть не утвердили на роль княжны Мэри… Сорок лет назад…
– Ну, заканчивай, да и пообедай, наверняка не ела ничего, – сказала Елена Георгиевна. – У нас вчера плов остался, разогрей там…
Не знаю почему, но мне все сегодня казалось невероятно обидным. И то, что мне предложили разогреть плов, который «остался» вчера. И то, что Елена Георгиевна насмешливо переспросила про Ростовцева… И то, что разнесчастная рыжая Монарда, лохматая и глупая, лаяла, выла, скреблась в дверь с одним желанием – выскочить и покусать меня.
– Спасибо, я не голодна, – сказала я.
– Обиделась? – спросила Елена Георгиевна. – На что?
– Нет. Просто меня ждут, – ответила я.
Я видела, как Машка переходила с места на место за забором, поглядывая на окна. Ведь она не могла быть уверенной, что я выйду. Мне не хотелось, чтобы она подумала, что я ее обманула.
– Ладно. Возьми тогда… вот… – Елена Георгиевна протянула мне деньги и еще пирожки в прозрачном пакете. – Леночка, бери, покушаешь в общежитии. Одни с картошкой, другие – с луком и яйцом, самые полезные.
Поколебавшись секунду, я пирожки все-таки взяла, недовольная своей слабостью. Я знаю вкус этих пирожков, на самом деле я хотела есть, потому что я в принципе почти всегда хочу есть, уже через час после еды. Знаю вкус, и не смогла отказаться. И взяла их не для Машки (не брать же еду у старых, не очень богатых людей для уличной собаки!), а для самой себя.
Проклиная себя за жалость к самой себе – а как иначе объяснить обиду вообще на вся и всех, за малодушие и прожорливость, я попрощалась с хозяевами дома, на ходу завязывая шарф и маша рукой собаке, тут же вскочившей и потрусившей навстречу мне.
– Вот, не зря ты меня ждала, видишь.
Машка почувствовала запах пирожков и вопросительно взглянула на меня. Вздохнув, я дала ей один пирожок. Машка удивительно деликатно для бездомной собаки съела его, осторожно взяв у меня прямо из руки. Собаки – как люди, есть наглые, хамские, неряшливые, а есть с тонкой душой. Потому что я убеждена, что душа у них есть. А чем тогда они любят и страдают?
Пока мы шли к общежитию, уже совершенно стемнело, и я чувствовала себя с собакой совершенно непривычно. Если бы еще она шла на поводке, вообще бы было, как будто я обычная девушка, у меня есть дом, в доме – или во дворе, неважно – живет собака… Ко мне просто так никто не задерется. Машка, правда, не производит впечатление бойцовой или хотя бы сторожевой собаки… Но когда мимо нас прошла стайка парней, заржавших и что-то неприличное бросивших мне, Машка как-то неожиданно пристроилась рядом с моей ногой, как будто бы шла на поводке, и независимо и довольно грозно гавкнула им в ответ. Один парень бросил в нашу сторону снегом. Но не бутылкой же. И не камнем. И они прошли мимо, так и не задравшись по-настоящему ко мне. А ведь могли – переулок в конце частного сектора очень темный, из освещения один столб, и тот далеко, кричи – не докричишься, если что…
– Молодец! – сказала я Машке и потрепала ее по грязнущей голове. – Ну что, давай я тебя помою… Нехорошо девочкам ходить такими грязными и немытыми… У меня есть план…
Самое сложное оказалось объяснить Машке, чтобы она ждала меня около общежития и никуда не уходила. Вроде она смотрела мне в глаза, доверчиво тянулась мордой, но когда я пошла к двери, собака медленно пошла за мной. Я обернулась:
– Я же сказала тебе – жди меня! Так, пошли! – Я снова отвела ее за угол общежития. – Тут вот сиди. Скоро я за тобой приду. Только надо, чтобы все легли спать.
План у меня созрел простой, теперь надо было терпеливо дождаться ночи. Я дала Машке еще один пирожок, как можно более доходчиво объяснила, что за мной идти не надо, но и уходить тоже не надо. Судя по ее взгляду, она все поняла. Села у стены общежития и молча смотрела, как я вхожу в дверь.
Из моего окна ее не было видно, но я несколько раз подходила к окну на лестнице и видела в свете фонаря, как Машка терпеливо сидит, потом легла на снег, грустно положив голову на обе лапы.
Время шло медленно. Моя соседка хотела разговаривать со мной – о чем угодно, лишь бы не молчать. У нее кончились деньги на телефоне, в Интернет она выйти не могла, поэтому болтала и болтала. О том, где лучше познакомиться с богатым парнем, о том, как она сразу поймет, что он богатый, он том, как надо одеться, чтобы он не понял, что она бедная, практически нищая…
– Лен, – не выдержала я, – а если он – плохой человек? Подлый, грубый, неприятный?
Лена отмахнулась.
– Ерунду не говори! Как богатый может быть плохой? Если у него все есть. Вот он и добрый. А мне, кстати, добрый и не нужен. Какая разница – добрый, злой… Вон Якуп злой, а мать его любит. За что?
Когда надо спорить с каждой фразой, лучше не затеваться. Я молча слушала разглагольствования Лены и пыталась одновременно делать упражнения по русскому. Хорошая тренировка мозга – делать одновременно два интеллектуальных дела, даже если одно и очень примитивное и глупое – как разработка Лениного плана по поимке богатого жениха. Вот купит Лена материал, сошьет точно такое же платье, как у дочки миллиардера… Она видела в журнале… Сама сошьет, хоть шить не умеет… А что там шить! Подумаешь… И еще есть один магазин, куда сдают хорошую обувь, мало ношеную… Там можно купить дорогие туфли за четверть цены, неновые… И тогда богатый парень подумает, что она тоже богатая…
– И дальше что?
– А потом он влюбится, и ему будет уже все равно…
Внешность у моей соседки – самая обычная. Некрасивой ее не назовешь, но до красавицы ей очень далеко, особенно когда Лена встает утром и ходит ненакрашенная. Волосы, стриженные со всех сторон, много раз перекрашенные, торчат разноцветными клочками, кожа бледная и нездоровая, глаза тусклые, невыразительные, фигура несовершенная… Конечно, иногда бывает, что везет независимо от цвета волос, глаз и состояния кожи. Но мое представление о том, что такое «везет», и Ленино очень отличаются. Я отлично помню, что самый богатый в нашем классе – Аркаша Песцов – был и самый подлый. И никакое богатство тогда не нужно. Но Лена или не встречала богатых – она училась в поселковой школе, может, там и не было богатых – или видела в них что-то свое.
Меня детдом приучил видеть главное – подлый человек или нет. Может он у тебя взять что-то или не может, может подвести или нет. Будет стоять и смотреть, как кого-то одного бьют, или хотя бы сбегает за воспитателем, если уж не полезет разнимать дерущихся. Мне никто ничего в голову не вкладывал, кроме мамы и самой жизни. Наверно, то, чему учила меня мама, так глубоко внутри меня, что я считаю это своей сущностью. А уж детский дом что-то подкорректировал.
Лене было скучно – и говорить со мной, и листать все тот же журнал, она напилась чаю с сушками и легла спать, попросила выключить свет. Я оставила маленький фонарик, чтобы доделать русский, никак не кончающийся, и, главное, чтобы самой не уснуть, а то из моего плана ничего не получится.
Когда Лена уснула, я еще подождала, пока стихли все звуки в коридоре. Обычно к двум часам ночи в будние дни у нас все более-менее успокаиваются, если ни у кого нет дня рождения или другого праздника – по случаю окончания сессии, например. Гостям у нас оставаться запрещается, кто-то может сунуть вахтерам сто рублей, но они разрешают по настроению. Иногда и не берут деньги, если гости очень страшные – себе дороже, может случиться буйная пьянка или драка в комнате, с порчей имущества и вызовом полиции.
Я спустилась к входной двери. Тетя Даша мирно похрапывала в своей каморке – крохотной комнатке без окон рядом с проходной. Входная дверь была заперта на ключ, торчавший прямо в замке, и еще для верности закрыта той самой сломанной шваброй. Лампа на столе была выключена. Я осторожно прошла, легко отперла дверь. Как только я вышла на крыльцо, Машка, спавшая неподалеку, подняла голову. Я махнула ей рукой, и она тут же вскочила и потрусила ко мне.