Полная версия
Гребаная история
Как я уже говорил, все со всеми знакомы. Секретов у здешних людей нет. Или же они вынуждены похоронить их глубоко внутри самих себя.
Это и есть Гласс-Айленд. По крайней мере, как я думал.
Я расставляю декорации, так как это имеет значение. Но это не мой дом. На самом деле у меня вообще меня нет своего угла: мы много путешествовали, много переезжали – мои мамы и я. Мы жили в таких крупных городах, как Балтимор, или труднодоступных, как Марафон во Флориде, Порт-Оксфорд в Орегоне и Стоу в Вермонте. Можно подумать, что мы от чего-то убегали. От чего-то бежали. Вопрос только от чего. На сегодняшний день я не получил другого ответа, кроме шутливых отрицаний со стороны обеих мам.
– Послушай, Генри, чего ты доискиваешься? Мы любим живописные места, вот и всё!
Хотя как-то нам даже пришлось переезжать посреди ночи, сорвавшись с места.
– Генри! Быстро! Одевайся!
Мне тогда было девять лет. Я этого не забыл, хоть мамы думают по-другому. Потом мы восемь месяцев пожили в Одессе, штат Техас. А месяцем позже обосновались на Гласс-Айленд. Иначе говоря – возьмите карту, – на другом конце страны. И вот уже семь лет мы здесь. Прямо рекорд.
Я люблю своих мам. Их зовут Лив и Франс (пишется как название страны). Я их очень люблю, правда. Но иногда мне случается находить их чуточку, совсем немного… чересчур авторитарными. Например, мне категорически запрещено выкладывать свои фотографии на «Фейсбуке». И не только в социальных сетях, а также на сайте знакомств или в личном блоге. Считаете это странным? Я тоже. Я сказал им это. Их ответ:
– Генри, ты не понимаешь: все, что ты выкладываешь в Интернет, это навечно. Понятия частной жизни для этих людей не существует. Наша частная жизнь их не волнует. Даже хуже того: они намерены делать на ней деньги. Засветиться в Интернете – это все равно что шататься голышом по стеклянному дому. Понимаешь, что я хочу сказать? В тот день, когда ты станешь взрослым и захочешь удалить все эти штуки, за которые тебе потом будет стыдно, знаешь, что тебе ответят? «Извини, приятель, раньше надо было думать». – Это слова Лив.
– Более того, они обещают неприкосновенность твоей частной жизни, но когда правительство потребует от них выдать конфиденциальную информацию, они без колебаний это сделают, слегка посопротивлявшись для вида. Сволочи. – Это снова Лив.
Франс, на языке жестов:
«Никаких фото, никаких видео, ты хорошо понял?»
Я занес в свою тетрадку это новое слово: «колебаться». Я мечтаю стать писателем, или кинематографистом, или музыкантом – сам еще не знаю. Во всяком случае, человеком искусства в современном смысле этого слова.
Со школьными фотографиями то же самое: всякий раз в день съемки Лив и Франс требуют, чтобы я остался дома. По крайней мере, с тех пор, как эти снимки начали выкладывать в Интернет, так как в глубине картонных коробок хранятся старые «альбомы года» из начальной школы. Почему я никогда ничего не пытался узнать? Я попробовал, клянусь. Ну, немного. Не так чтобы сильно…
Думаю, я сам боялся ответа…
* * *Есть один сон, который я очень часто вижу. Нет, не часто – каждую ночь или почти каждую. Например, вчера. Когда я задремал, мне начало сниться море. Это всегда один и тот же сон. Уснувший пригород, целые семьи погружены в беспокойный сон. Мама сидит на краю моей кровати; я отчетливо вижу, что ей страшно. Сколько же мне тогда было: три года? Наверное, меньше… И так как маме страшно, мне страшно вдвойне. И еще вот что: это не мама Лив и не мама Франс, это другая мама. Прекрасная, как ясный день. Но испуганная, очень испуганная.
– Генри, не шуми, он здесь, – говорит она мне.
Я не осмеливаюсь спросить, о ком она говорит, но голос, которым она произносит слово «он», приводит меня в ужас, и я трусливо прячусь под одеяло. Мама встает и смотрит в окно. Что она видит внизу на улице? Вероятно, ничего. Кроме погруженных в темноту фасадов домов и машин, припаркованных на аллеях и вдоль тротуаров. Воздух живой, но дремлющий вместе с их потухшими фарами. Затем она возвращается ко мне, бледная, но улыбающаяся, треплет меня по волосам:
– Все хорошо, никого нет; ты хочешь поспать сегодня с мамой?
Этот вопрос снимает с моей груди огромную тяжесть ужаса, и я начинаю кивать изо всех сил. Это нежная, очень нежная летняя ночь, но тревожное оцепенение словно загрязняет ее.
* * *Вернемся к моим мамам. Я люблю их больше всех на свете. Благодаря им я получил самое лучшее воспитание, какое только возможно, и речь идет не только о приобретенных навыках. Если во мне и есть недостатки, то точно не по их вине. Дайте же мне поговорить о них. Лив маленькая, импульсивная, темноволосая и крепкая. Франс более крупная, светловолосая, мягкая, ленивая. Она напоминает летний вечер, который проводишь, любуясь заходящим солнцем в проливе Хуан-де-Фука, или же адажиетто[6] из Пятой симфонии Малера. Они мне не настоящие мамы, я приемный ребенок. Помню, как Шейн Кьюзик выкрикнул во дворе школы:
– Эй, Эйнштейн, которая из них твой папа?
Тут же последовало ржание этих уродов, Поли и Рейна, – двух кретинов, которых уже отстраняли от занятий, Поли на пять дней, а Рейна на триместр. Что же касается Шейна, он побывал в участке у шерифа Крюгера, и его едва не выслали, когда он сломал руку Малкольму.
С девяти до тринадцати лет я был лунатиком. Посреди ночи меня находили в гостиной, в пижаме, совершенно изможденным, в свете луны, заглядывающей в окно, – прямо маленький мальчик из «Близких контактов третьей степени»[7].
Как-то раз Лив даже нашла меня во дворе. Я стоял босиком на мокрой траве, лицом к открытой сторожке, – где я повернул выключатель, – как мотылек, зачарованный светом. Был уже первый час ночи. После этого, как только я засыпал, мамы запирали двери, окна и вешали колокольчик на ручке двери моей комнаты. До четырнадцати лет такие приступы случались со мной еще несколько раз, а затем все резко прекратилось. Мама Лив прозвала меня маленьким мечтателем, бродящим во сне. К счастью, прозвище по ходу дела затерялось.
Доктор пояснил, что причина тому – наши многочисленные переезды. Что во сне я отправляюсь в прошлое, ищу свой бывший дом – первый домашний очаг, как он это назвал, – и не узнаю его. Думаю, он сказал это, чтобы хоть что-нибудь сказать, а на самом деле он ничего не знает. Просто существует переходный возраст между детством и юностью, когда те антенны, которыми мы воспринимаем тайны мира и которые гораздо сильнее, чем у взрослых, становятся необычайно мощными. Пока возраст, гормоны, взрослый рационализм и воспитательная система не подавляют окончательно наше ощущение чудесного.
Когда я открываю книгу своего детства и переворачиваю ее страницы в своей памяти, я нахожу их невероятно богатыми. Собака Стаббсов, однажды порвавшая мне штанину, когда я выходил из школьного автобуса. По какой-то неясной причине, засевшей в ограниченном собачьем разуме, эта псина меня невзлюбила. Крысы, застреленные из пневматического карабина на свалке Ковен-Пойнт. Это была целая гора из отбросов, грязных сгнивших матрасов, остатков еды, упаковок от зефира и рисовых хлопьев, протянувшаяся до самого ручья Ковен-Крик между густыми зарослями ежевики и бурьяна, словно Эверест из дерьма. Мать Джимми Ломбарди, красота которой ослепляла не хуже солнца. Летом она всегда вставляла в корсаж пару распустившихся цветков. Старый Теренс, который ненавидел детей и у которого днем и ночью были опущены жалюзи. О том, что происходит в его доме, сочинялось множество ужасных историй: похищенные малыши, жена, уже сорок лет прикованная к инвалидному креслу, тайные сборища престарелых гангстеров… Представьте себе все это, если сможете, – включая инопланетян, выбравших (не спрашивайте меня, почему) дом этого полусумасшедшего старика в качестве плацдарма для завоевания Земли.
А потом было окончание учебного года и возвращение после каникул. А еще непонятно почему на нашем острове июль и август были синонимом праздников, мороженого, туристов, музыки, спектаклей, велогонок, парусов, хлопающих на ветру, смеха, волнения, новизны – и приключений… Сезон начинался 4 июля парадом машин, ликующей толпой, петардами и развешанными на фасадах гирляндами разноцветных шаров. Для десятилетнего мальчика лето казалось таким же сказочно долгим, как путешествие через Атлантику в конце XV века, а возвращение в школу – таким же далеким, как Ост-Индия для Христофора Колумба.
Таким и был наш остров в глазах ребенка: самый красивый, самый необычный, самый незаменимый из всех земель. И, как моллюск «морское блюдечко», я хотел только одного: провести всю жизнь здесь, на прибрежных скалах. Но если ребенку нравится в любом месте, то, когда ему исполняется шестнадцать, все становится по-другому. Теперь этот остров с долгими месяцами дождей и слишком коротким летом, его оторванность от мира – целый час на пароме, чтобы попасть на континент! – казались мне тем, чем он и был: тюрьмой.
* * *Как я уже говорил, я мечтаю стать писателем.
Или кинематографистом.
* * *Не особенно удивляйтесь моей манере выражаться. Я просто образованный молодой человек, образованный, как и положено всем в моем возрасте, не совсем такой, как кретины из школы. Они вконец распоясались, высказываясь про Уолта Уитмена[8], когда учитель по литературе попросил их прокомментировать «Листья травы». «Охреневший ублюдок», «педик, как и все стихоплеты» – вот пара комплиментов, адресованных великому человеку этими пользователями «Твиттера». В доказательство своей нормальности хочу сказать, что я люблю триллеры и группу «Нирвана». Стены моей комнаты увешаны постерами фильмов «Техасская резня бензопилой», «Восставший из ада», «Зловещие мертвецы-2», «Хостел» и даже «Дракула» Тода Браунинга.
«К тебе всегда приятно войти, Генри: такое впечатление, что попадаешь в музей ужасов» – это слова Лив.
И каждый год мы с Чарли совершаем паломничество в Музей популярной музыки в Сиэтле, только для того чтобы увидеть необычную интерактивную галерею, посвященную группе из Абердина[9].
Мое любимое произведение? «Поворот винта»[10].
Мой любимый фильм? «Экзорцист», а еще «Проклятие» и «Кольцо».
Мой любимый альбом? «In Utero»[11].
* * *Наутро после той несчастной ссоры на пароме я проспал, не услышав будильника. Зато уловил голос Лив, которая кричала с нижнего этажа:
– Генри! Генри! Ты видел, который час?
Я спешно принял душ, накинул первые попавшиеся под руку шмотки, схватил учебники по математике и биологии и спустился вниз. На ступеньках взглянул на свой телефон, и сердце снова сжалось.
Никаких посланий.
7.02 утра. Я знал, что она давно проснулась, Наоми ранняя пташка. Но теперь мне не на что надеяться, это я тоже знал.
В то утро мама Франс подстерегала меня на кухне, зябко кутаясь в полы своего фланелевого халата, с чашкой исходящего паром кофе в руке. К оконным стеклам так и приклеивался густой туман. Замерев на миг, я поднес открытую ладонь к лицу, приставив большой палец к подбородку, чтобы сказать:
– Мама.
Она улыбнулась и прижала кулаки друг к другу:
«Холодно».
Я громко ответил «нет»: мама Франс – глухонемая, но умеет читать по губам. Она соединила указательный и средний пальцы обеих рук и раздвинула их, подняв брови:
«Яичницу?»
Я сделал знак, что нет, и наскоро проглотил чашку кофе. Затем направился к двери, чувствуя спиной ее тяжелый взгляд. Из столовой доносились голоса, точнее, голос Лив. Пахло омлетом, жареным беконом, тостами с брусникой и кофе. У нас проживала пара квартирантов-европейцев. Они приехали не в сезон и в тот день как раз отбывали в Британскую Колумбию[12]. Наверное, они нашли адрес в Интернете: Лив и Франс держат мини-гостиницу. Конечно, это не то, чем они предполагали заниматься, прибыв сюда, учитывая, какие бурные споры случаются у них порой: Лив повышает голос, Франс быстро-быстро двигает руками во всех направлениях.
Лив долго надеялась стать виолончелисткой в симфоническом оркестре Сиэтла или получить приз Беатрис Херрманн лучшей молодой музыкантше, присуждаемый каждый год в филармонии Такомы[13]. Она великолепная исполнительница, и ее главная фанатка – Франс, которая обожает смотреть, как она играет, и может долго сидеть зачарованная, будто кошка, загипнотизированная движениями бантика на веревочке. Но Лив для таких достижений немного слабохарактерна и старовата. Франс работает на знаменитую транснациональную корпорацию по микроэлектронике, располагающуюся в Редмонде, в которой задействовано немало людей с инвалидностью. Иногда Франс отсутствует по неделе, но во время каникул и уик-эндов непременно помогает Лив по дому. Они обе обставили его старыми сундуками, широкими кроватями, украсив занавесками из льна и хлопка, предметами с блошиного рынка, цветами, папоротниками, коврами, книгами и «ловцами снов».
Сам дом – обычное шале на северо-западе Тихого океана, с крышей, покрытой дранкой из кедра, угловыми окнами и террасой, откуда открывается потрясающий вид на пролив и горы. Непрерывный ряд дорожек, покрытых досками, и лестниц, спускающихся к самой пристани, – сначала постоянной, потом съемной, в конце которой покачивается моторная лодка. Дом не мешало бы покрасить, если вам интересно мое мнение, он давно облупился. Крыша позеленела от мха, морская соль разъела оконные рамы, водостоки забиты листьями, склон зарос кустами и молодым деревьями, но здесь хорошо, а внутри тепло и уютно, как в гнездышке.
Вот такая она была, жизнь на Гласс-Айленд: тихая, мирная и безмятежная, как зрелище молчаливого смычка. На пне кто-то вырезал:
ПОТЕРЯННЫЙ РАЙ
Не знаю, кто это сделал. Может быть, один из туристов, которые каждый год восхищаются островом и мечтают разом оставить свое городское жилище, напряженную жизнь, где все подчинено технологиям и бегу наперегонки со временем, чтобы приехать и поселиться здесь. Но это хороший краткий обзор, предшествующий истории, которая последует дальше. Тогда я еще не знал – однако скоро мне предстояло узнать, – что всякий рай создан для того, чтобы быть потерянным.
И что всякая книга Бытия начинается с преступления.
3. Королевство
На сегодняшний день на этой планете 7 212 913 603 жителей. Каждый день рождается 422 000 человек. В среднем 170 000 человек умирает, что означает чуть больше 12 миллионов в месяц и 154 миллиона смертей в год. Если вы думаете, что ваша жизнь, ваша маленькая личная жизнь, ваше эго и все, что с ним связано, важны, – соотнесите их с этими цифрами. И если вы верите в Бога, то скажите себе, что Он – это должностное лицо, у которого слишком много папок на рассмотрении одновременно при недостаточном финансировании.
На сегодняшний день существует 6,8 миллиарда абонентов мобильных телефонов и 2,8 миллиарда доступов в Интернет.
Но Чарли есть только один.
Чарли – мой лучший друг.
Чарли – это нечто исключительное. Он, без тени сомнения, – особенное человеческое существо.
Немного информации из первых рук о моем друге Чарли
Чарли всегда опаздывает. Чарли девственник. Чарли комплексует из-за своего внешнего вида. Чарли носит рубашки с застегнутым воротником. Чарли одержим сексом. Он обожает непристойные истории; между нами говоря, – особенно связанные с задницами. Чарли – парень циничный. И наглый. И смешной. Очень-очень смешной… Но, по правде говоря, когда тебе шестнадцать, важнее всего не быть, а делать вид. Чарли делает вид, что он циничный, он делает вид, что наглый. На самом деле Чарли – лучший из лучших. Чарли – самый лучший друг, о каком только можно мечтать.
В тот день, 23 октября, я толкнул дверь магазина «Кен & Гриль» в верхней части главной улицы. «Бакалея, бензин & дизельное топливо, напитки, видеозаписи», как гласит большая вывеска на расписном фасаде с исторической табличкой: «С 1904 года». А внутри плакат со словами: «Завтрак, буррито, свежие сэндвичи, свежий вай-фай, фантастический магазин, сказочные закуски, сверхтонкий гриль и отличный бар». В то осеннее утро за окном сгущались темнота и туман – пелена, пахнущая приливом, рыбой и дизельным топливом, как во всех портах мира. И множество звуков. Неутомимое лязганье радиомачт в порту; скрип ржавой вывески магазина, раскачивающейся под порывами морского ветра, крики чаек, которые, казалось, путались в тумане; завывание самого ветра, которое то делалось громче, то стихало, то начиналось по новой; приглушенная ярость моря – далекая и таинственная; «тук-тук-тук» невидимой моторной лодки, покидающей порт…
Внутри царила тишина, если не считать потрескивания неисправной неоновой лампы в пустом магазине и гудения стоящих в ряд морозильных камер справа, пока я двигался к торговому автомату слева от меня.
Затем раздался звон монет, которые я бросил в автомат. Чарли должен быть здесь. Где же он?
Я увидел, что мое лицо отражается в подсвеченном окошке раздатчика. Мое осунувшееся, бледное лицо. Шоколадка скользнула к концу лотка, когда позади меня вдруг раздалась музыка. Я подпрыгнул вверх, как если б пол вдруг превратился в трамплин. Музыка пронзительная, резкая: AC/DC[14], «Лезвие бритвы». Повернувшись, я ощутил, что от ужаса кровь застыла у меня в жилах, как говорится в романах Стивена Кинга и Лавкрафта. На полу, примерно в четырех метрах от меня, из ряда морозильных камер торчали ноги Чарли. Чуть раздвинутые. В позе «десять часов, десять минут». Я узнал музыку – она была вместо звонка у него на мобильнике, лежавшего, должно быть, в его кармане, – и его фирменные кроссовки.
– Чарли! – закричал я. – Чарли, вот дерьмо, Чарли!
Я бросился к нему. Музыка смолкла, и вновь воцарилась тишина – густая, как гороховое пюре. Чарли не шевелился. Целую секунду, приближаясь к стоящим в ряд холодильникам, я был убежден, что он без сознания или мертв.
– ЧАРЛИ!
– Мать твою, Генри, ты не мог бы орать чуть потише?!
Он был там – неподвижно лежал, вытянувшись на полу. И без всяких признаков жизни… Его голова находилась между ног манекена, одетого в последнюю модель этого лета, как там было написано. Непонятно, почему одежду все еще не заменили на зимнюю. Взгляд моего друга был устремлен на промежность вышеуказанного манекена, прикрытую крохотным кусочком голубой ткани.
– Ты что, не видишь, что я сосредотачиваюсь?
– Совсем с катушек съехал?
– Ты так думаешь? Я просто пытаюсь представить его с киской.
– Что?
– Ты не понимаешь, о какой киске идет речь?
– Черт возьми, Чарли!
Он встал, вытер ладони об себя, зевнул и потянулся.
– Что? Хочешь сказать, что никогда не видел…
О нет, Чарли, пожалуйста, только не сегодня…
– Я тебе запрещаю…
Он поднял руки в знак мира, заправил прядь волос за ухо. Волосы у Чарли прямые, черные, как вороньи перья, и разделены посредине пробором, очень четким – можно даже видеть кожу головы. Так как они чуть длинноваты, он постоянно заправляет их за уши.
– Ладно, ладно, не будем об этом говорить.
Чарли схватил свой рюкзак и черный скейт «Зеро» с черепом, стоявший позади прилавка, где находится кассовый аппарат, затем посмотрел, кто звонил ему на мобильник, и живот у меня скрутило при мысли о моем телефоне – безнадежно молчащем.
– Черт, еще реклама… Знаешь что, Генри? Тебе следовало бы время от времени ходить налево, чтобы немного расслабиться.
Он посмотрел на меня. Мы вышли за дверь магазина, вернувшись в октябрьскую ночь, полную тумана и морских запахов.
– А тебе следовало бы перестать развлекаться с самим собой, – сказал я, направляясь к машине.
– Ну, знаешь ли, – возразил Чарли, закрывая дверь магазина, – порой эта штука распухает до размера артишока, приходится ее полировать! Если б мастурбация была олимпийским видом спорта, у меня была бы золотая медаль! Я Усэйн Болт[15] дрочки!
Он чуть ли не кричал, и я бросил обеспокоенный взгляд на окна дома его родителей, расположенного сразу за магазином. Эти люди не пропускают ни одной воскресной службы и свято верят, что этот самый мир был создан за семь дней. Хотя уже в момент знакомства я почувствовал, что Чарли заставляет себя разыгрывать эту клоунаду, – как комики, которые должны отыграть шоу даже в момент траура или расставания. В этом был весь Чарли. Таков он, мой лучший друг.
* * *Я прибыл на этот остров семь лет назад, то есть когда мне было девять. Но Чарли, Наоми, Джонни и Кайла живут здесь гораздо дольше, а кто-то и вовсе жил всегда. Это их королевство – а также и мое, с тех пор как они приняли меня в свою команду. Как сказал Генри Миллер: «Все, что не посреди улицы, фальшиво, вторично – иными словами, литература». И улица стала нашим домом. Ну, почти. Были еще, конечно, Шейн, Поли и Райан – эти трое отбросов, и еще несколько головорезов с архипелага. Но в их отсутствие мы были королями мира.
Наше королевство простиралось от крохотного лесного ручейка до Саут-Бич – самого длинного пляжа острова, на юге, напротив пролива Хуан-де-Фука[16], ведущего к водам Тихого океана и окаймленного зубчатыми горами. Пляжная полоса – километры выброшенных морем пней: самые недавние из севших на мель – цвета сливочного масла и пепельно-серые – более давнишние. Огромная территория от верхней части Мейн-стрит, где находятся поля для бейсбола, футбола и баскетбола, а также католическая церковь Святого Франциска, до паромной пристани возле маленького торгового центра на сваях, где среди прочих приткнулись лавочка, где торгуют сувенирами и шмотками с надписью «Гласс-Айленд», бар «Чистая вода, мороженое, рыба» и китайский ресторанчик. Наш мир тянулся вдоль длинной низкой береговой линии, где мы, когда были моложе, барахтались среди побулькивающих моллюсков, до зачарованного леса Криппен-парк, с его деревьями, изогнутыми в самых фантастических формах.
Наше королевство распространялось также на соседние острова, между которыми мы скользили в летнюю пору на своих ярко раскрашенных каяках. Простые серые валуны, ощетинившиеся елями, узкие заливы, искрящиеся под солнцем, земли более просторные, но необитаемые, где тропы, проделанные в высоких папоротниках, и леса ведут в бухты, не известные туристам.
Это было наше королевство, и мы были самыми лучшими друзьями на свете, неразлучными, единым целым, словно пальцы одной руки.
Мы – Чарли, Джонни, Наоми, Кайла и я – были неразлейвода по гроб жизни. По крайней мере, так мы тогда думали. Как я уже говорил, за исключением меня все они выросли на этом клочке суши, окруженном водой. У них здесь развилась особенная связь – нечто большее, чем просто чистая дружба, более глубокое, более интуитивное.
Более мистическое.
Как у животных, принадлежащих к одной стае.
Когда нам было лет по двенадцать-тринадцать, мы регулярно поднимались на вершину самой высокой скалы острова, Худ-Клифф, у подножия которой ревет прибой. Во время таких прогулок мы по очереди шли, повернувшись спиной к пропасти, закрыв глаза и вытянув руки перед собой. Остальные четверо стояли на краю бездны, сединив руки, чтобы образовать человеческую цепь. Они были единственной защитой, предохраняющей от бесконечного падения, которое неизбежно завершилось бы изломанным человеческим телом, разбитым о скалы. Когда спиной чувствовали соединенные руки, то останавливались. В ушах свистел ветер, сердце бешено стучало. Далеко, насколько хватало взгляда, простиралось море, усеянное островами. Внизу, в сотне километров отсюда, виднелись горы. Жуткое зрелище.
Было еще кое-что. Они назвали это крещением.
Так и есть: речь действительно шла о таинстве. Не то чтобы мы тогда действительно знали смысл этого слова, но вот интуитивно священный характер этой церемонии дошел до нас там, в глубине лесов.
В тот раз, когда был окрещен я, я плакал. Мне было тринадцать лет, не такой уж старый. Я плакал потому, что знал: действуя таким образом, они раскрывали мне самую тайную часть своего союза. Они демонстрировали мне самое большое доказательство доверия и любви, которое никогда бы не засвидетельствовали чужому. Они вместе выросли, были как стадные животные или рой насекомых. И вот этим обрядом они принимали меня в свой круг. Навсегда.
В самой церемонии не было ничего чересчур зрелищного. В тот день друзья шли впереди меня по лесной тропинке. И уже на берегу завязали мне глаза.
– Раздевайся, – хором сказали они.
– Что?
– Раздевайся, – мягко повторила Наоми.
– Не бойся, Генри, – раздался голос Кайлы. – Мы не смеемся над тобой.
– Никто не снимает тебя на видео, – пообещал Чарли. – Даю слово.
Я подчинился.
– И трусы тоже.
Поколебавшись, я стянул и их. Руки тряслись.
– Войди в воду.
Я сделал то, что они сказали. Спотыкаясь и неловко скользя на слишком гладкой и неровной гальке. Икры обожгло ледяной водой. Волоски на руках и ногах встали дыбом, будто металлические стружки под действием магнита. Я чувствовал себя уязвимым, смешным. Уже много лет никто не видел меня голым, даже Лив и Франс. Я чувствовал, как мой пенис съеживается от холода и стыда.