bannerbanner
Пленник железной горы
Пленник железной горы

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 7

– Вы так здо́рово пели сегодня!

– Только сегодня?

Я нутром чуял: дедушка улыбается. А всё равно неловко.

– Вы всегда здо́рово поете! Но сегодня – особенно.

– Выкрутился, молодец.

Он повернулся ко мне. Он действительно улыбался. От его улыбки хотелось плакать. Ну да, поминальная песнь – не свадебная.

– Дорога была удачной, – сказал он, теснее нахлобучив шапку. – И нет, я приехал не ради Омогоя. Но ты ведь хотел спросить о другом?

Хуже нет, когда тебя видят насквозь.

– Я про души спросить хотел. Почему – три?

Остальные вопросы – тьма-тьмущая! – вылетели из головы. И хорошо, что вылетели. О главном спросил, а остальное – ерунда.

– Ты вырос, Юрюн Уолан, – дедушка молчал так долго, что я уверился: не ответит. И ошибся. – Пора тебе в Кузню. Там из тебя быстро вышибут лишнее любопытство. Не бойся, я шучу. Я люблю взрослые вопросы. Но сначала, если не возражаешь, спрошу я. Что делает человека – человеком?

– Что?

Я растерялся. Я думал, он рассказывать станет, а не меня спрашивать.

– Племя, – за меня ответил дедушка. – Давай, загибай пальцы! Племя, в котором ты родился. Земля, где ты родился. И ты сам, новый человек. Сколько пальцев ты загнул?

– Три.

– Очень хорошо. Теперь разгибай! Начнем с первого пальца. Отличный палец, длинный, очень полезный. Ты замечал, что дети обычно похожи на своих родителей? На дедушек с бабушками?

– Конечно! Вот, к примеру…

Старик остановил меня движением руки:

– Это дышит материнская душа – ийэ-кут, душа рода. Твой приятель Кустур родился человеком, ты родился боотуром, кобыла родилась кобылой, а озерный карась – карасем. Уловил дыхание ийэ-кут? Если она дышит полной грудью, в тебе может проснуться память предков. Обычно эта память спит, но сильный шаман способен ее разбудить.

– Сильный? Как моя сестра Умсур?

– Да, Умсур очень сильна.

– А в кобыле может проснуться память предков?

– Может.

– А в карасе? А в Кустуре?

– Твоя сестра сильна, а ты нетерпелив. Любишь перебивать старших, бежать впереди табуна. Скажу тебе по секрету: это тоже ийэ-кут. Боотуры все таковы, и не только в детстве. Я бы сказал, что боотур и есть детство.

– Я понял, – кивнул я.

Дедушка пожевал губами с явным сомнением:

– Правда? А по тебе и не скажешь. Ладно, разгибай второй палец. Какой тебе палец дороже, первый или второй? Оба до́роги? Молодец, соображаешь. Вторая душа у тебя земляная – буор-кут. От нее зависит, вырастешь ты дылдой или коротышкой, силачом или слабаком, худышкой или толстяком. Вот сидит предо мной Юрюн Уолан: роста выше среднего, для своих лет крепыш, но не громила, уж извини. Скорее худой, чем толстый, и горой жира ему не стать, сколько мама ни корми. Чего еще не хватает нашему Белому Юноше?

Мы с Сэркеном, не сговариваясь, посмотрели на мой средний палец. Он последний оставался загнутым. Я разогнул палец:

– Чего, дедушка?

– Воздушной души салгын-кут. Воздушная душа – это ты сам, Юрюн. То, что у тебя на сердце; то, что у тебя в голове. Твои мысли, твоя память, твой характер. Желания и страхи, привычки и навыки. Что ты любишь, а чего терпеть не можешь. То, чему тебя научили; то, чему ты научился сам. Вот теперь все три души сошлись вместе. Ты стал целым, человек-мужчина. Нет любой из них – нет и тебя.

– А какая главная?

Я думал, он меня высмеет.

– Ийэ-кут, – серьезно ответил дедушка. – Материнская душа притягивает к себе остальные две. Если ее сохранить отдельно, если создать душу-близнеца…

Впервые на моей памяти Сэркен Сэсен, пишущий орлиным пером на гранитных плитах, с трудом подбирал нужные слова. Так я, помнится, объяснял маленькой Айталын Куо, что нельзя играть со всякой гадостью. Я тогда чуть язык не свернул – мои объяснения она понимала с третьего на десятое. Приходилось выкручиваться, обходясь самыми простыми доводами: нельзя, потому что нельзя.

– Тогда можно вернуть человека после смерти.

– Сохранить? Где?!

– В другом теле. Допустим, в теле зверя.

Кажется, он хотел сказать что-то другое, но в последний миг передумал.

– Или в дереве. В волшебном кристалле… Не важно! Если вселить материнскую душу-близнеца в живое тело, пока не успела отлететь воздушная душа салгын-кут, материнская душа притянет воздушную и земляную. Человек возродится – такой же, как был. Но если промедлить или провести обряд с ошибками, салгын-кут войдет в тело не полностью. Тогда человек возродится ущербным. Воскрешение, мой любопытный боотур, это очень сложное колдовство.

И тут меня прошибло!

– Дедушка Сэркен! А эту душу, ну, близнеца… Если ее в зверя засадить, а потом из зверя выпустить – это значит вызволить, да?

Старик нахмурился. А меня несло:

– Ну, к примеру, был бы у меня брат. Не Мюльдюн – другой, тоже старший. Сделали бы ему душу-близнеца и загнали в корову… Нет, лучше в лося. В здоровенного! А брата, скажем, из лука застрелили. Или со скалы упал. Он умер, а душа так в лосе и осталась. Если того лося найти, если душу брата из него вытащить – это будет вызволить? Или нет?

– Повадился горшок по воду ходить, – пробормотал Сэркен. Убейте меня сапогом, если я понял, к чему это он. – По кривой дорожке. Гляди, Юрюн, голову не расшиби.

Больше он со мной не разговаривал. Во всяком случае, сегодня.

3. Меньше глаз, меньше слез

– Иди за мной, – велел Мюльдюн. – Всё, пора.

И вот тут я испугался по-настоящему.

– Вещи, – сказал я. – Мои вещи.

– Что твои вещи?

– Надо собраться в дорогу.

Он пнул ногой тючок, стоявший у дверей:

– Не надо. Мать уже собрала.

– Еда? – предположил я. – Припасы?

– Ты голоден?

– В дорогу, с собой.

– Прокормлю, – отрезал Мюльдюн.

– Попрощаться?

Я цеплялся за соломинку. Никогда бы не подумал, что так испугаюсь отъезда в Кузню. Ждал, ждал, и вот на тебе! Стыдись, боотур!

– С родителями? – он пожал плечами. – Ни к чему.

И правда, ни к чему. Отец наверняка знает. Мать начнет плакать.

– Время тянешь? – напрямик спросил Мюльдюн.

– Похороны, – кровь бросилась мне в лицо. – Весь улус хоронит Омогоя. Они там, за березовой рощей.

– Ну и славно. Меньше глаз, меньше слез.

Он еще раз пожал плечами и добавил:

– Пока вернутся, мы уже будем далеко.

– Плохая примета.

Он молчал. Ждал, пока я справлюсь со страхом. Стоял, сдвинув брови, глядел на меня сверху вниз – сильный, огромный, хмурый. Честно говоря, я не помню, чтобы Мюльдюн-бёгё улыбался. Мой старший брат оделся по-летнему, но с прицелом на слабые холода: сапоги из стриженого оленьего камуса[12], расшитые по верху крупным бисером, чулки из волчьего меха, прикрепленные к кольцам на кожаных штанах, кафтан до колен – на кафтан пошла кожа жеребят светлой масти; круглая шапка с оторочкой. Знаете, почему я с сапог начал? Это он на меня глядел сверху вниз. А я-то на него – снизу вверх.

Презирает, думал я. И правильно.

Я еще не умел читать лица, взгляды, жесты. Он завидовал мне, Мюльдюн-силач. Но не так, как завидовал мертвый Омогой – добрая зависть, родная, белая. У нее много имен – радость, что мне повезло, сожаление, что ему не повезло. У Мюльдюна не было старшего брата. Только сестра, а с сестры много ли боотурской пользы? Его в Кузню отвозил Ала Дяргыстай, сторож воинской заставы, охраняющей путь с земли на небеса. Особым распоряжением моего владычного тезки Юрюна Ар-тойона, которого ослушаться нельзя, Дяргыстая отпустили для этого со службы – великая честь! И великая опасность – полезет враг на небо, кто его будет трехзубой острогой вниз спихивать? Ничего, обошлось. Мюльдюн гордился, ценил вышнюю заботу, а всё равно – и герой Ала Дяргыстай, и боец, и молодец, а чужой, не брат.

Каждый завидует тому, в чем ему отказано.

– Плохая примета, – повторил я. – Уезжать на похоронах?

Мюльдюн отвернулся, подхватил тючок:

– Иди за мной. Хватит болтать.

Снаружи шел слепой дождь. Жарынь, солнце, а он моросит. Улус точно вымер, все ушли прощаться с Омогоем. Лишь собаки лениво бродили меж юрт, перебрехивались. Оружие, вспомнил я. Доспех, шлем, щит. Мне в Кузне подберут оружие. И вдруг как плетью обожгло: а Мюльдюн? Он почему без оружия?! Только ножик на поясе: маленький, кривенький. Мы в такую дорогу отправляемся, адьяраи, небось, за каждой кочкой сидят, а он безоружный, бездоспешный! Хоть бы лук взял, что ли, стрелы…

Сбегать, взять свой? Хороший, охотничий?!

«А ты вообще видел брата при оружии? – спросил я себя. – В доспехе? Хоть один-разъединственный разик?» И признался: нет, никогда. Дома тоже ничего не хранится. Панцирь, шлем, боевая колотушка; меч – короткий хотокон или длинный батас[13]… Странно, раньше я об этом не задумывался, а сейчас вот приспичило.

Где оружие твое, Мюльдюн-бёгё?

Он поднял руку к небу, словно собирался выхватить меч из проплывающего мимо облака. Рукав сполз до локтя, я увидел предплечье, густо перевитое жилами. Казалось, Мюльдюн тащит что-то с Верхних небес на наши, а оно упирается.

– Сейчас, – пробормотал он. – Вот, уже…

Залаяли собаки. Поджав хвосты, они пятились в укромные места. У меня заныли зубы, как от ледяной воды. Между лопатками свербило. Почесать? Я стеснялся и терпел. Все шло иначе, чем я ожидал: готовился, готовился – и раз, едем в Кузню, а я не готов. Ну ни капельки не готов! Верно говорил Кустур: такую голову, как у меня, только в шлем колотушкой забивать!

– Давай, давай, – бурчал Мюльдюн.

Он ухватился левой рукой за запястье правой. Встал прочнее, прижал подбородок к груди. По виску на щеку сползла крупная капля пота. Вторая. Пятая. Капли превратились в ручеек. Я поймал себя на том, что напрягаю плечи и спину – сильно, до боли. Вряд ли Мюльдюну была какая-то помощь от моих бессмысленных стараний, но расслабиться не получалось.

– Ну что ты ерепенишься?

Облако. Сизое по краям, а сбоку – алый гребешок. Он снижалось, двигаясь по крутой спирали. Гребешок подмигивал, то угасая, то разгораясь вновь. Солнце играло с облаком, убирая луч и возвращая обратно, щекоча пушистый завиток.

– Это кто? – глупо спросил я. – Это что?

Облако опустилось перед домом.

– Облако, – разъяснил Мюльдюн. – Сейчас полетим.

– В Кузню?

– Для начала на землю, в Средний мир. Ты туда пешком собрался?

– Пешком долго. Я думал, мы на конях…

– Гусь думал, – сказал Мюльдюн. – Съели гуся.

И убрел в облако, нимало не интересуясь, иду я за ним или нет.

4. Я бы не плакал!

Представляете ком лебяжьего пуха? Большущий, высотой с муравейник? Вот он лежит, а может, стоит внутри облака, и кишит малюсенькими пушинками, словно белыми муравьями. И вы плюхаетесь на него задом – да-да, задом на муравейник, и смейтесь, сколько угодно! Вы плюхаетесь, а он под вами проседает, уминается, и вы уже сидите на лавке со спинкой и подзатыльником. Ну хорошо, подголовником. Не знаю, как у вас, а у меня эта штука затылок подпирала.

– Есть хочешь? – спросил Мюльдюн.

– Ага.

Вокруг клубилось, бурлило квашеное молоко. В него добавили сыворотку перекисшей сметаны, а в придачу сыпанули творожка – сушеного, остренького. Ну да, и бычьих сухожилий набросали. Будущий кумыс, папина радость, бродил, пенился, а кумысодел-невидимка всё трудился, перемешивал облако мутовкой. Я принюхался. Сказать по правде, не люблю запах кумыса. Нет, пахло летним лугом. Еще чуть-чуть – грозой, когда она на подходе.

Ну и хорошо.

– А когда мы полетим?

– Мы уже летим.

Я протянул руку. Пальцы коснулись зыбкой преграды, похожей на стену из взбитых сливок. Еле слышный треск, слабый укол – так бывает, когда гладишь взъерошенную собаку – и в гуще сливок открылась полынья: круглое окошечко. Я попробовал всунуть руку дальше, прямо в окно, но пальцы вязли, не проходили. Окошко выталкивало меня, разрешая только смотреть. Я ткнулся в него носом, ожидая треска и укола. Нос увяз, как и пальцы, треска я не дождался. Зато стали видны другие облака. Они плыли далеко под нашим – табуны, стада кудрявых облаков.

«Может, и в них кто-нибудь сидит, – предположил я. – А что? Обычное дело. Сидит, задрал голову, открыл окно в потолке. Смотрит на нас, думает, что наше облако – просто так. Вот ведь дурачок!»

– Это мое облако, – сказал я вслух.

– Почему? – удивился Мюльдюн. – Это мое облако.

Мне даже показалось, что он чуть-чуть расширился. Злится, что ли?

– Белое, – объяснил я. – Все кругом белое. Я – Юрюн Уолан, племянник Юрюна Ар-Тойона. Белый Юноша, племянник Белого Владыки. Все, что белое – мое.

И добавил на всякий случай:

– Шутка. Мюльдюн, это я шучу.

– Ешь, – ответил Мюльдюн-бёгё. – Вот.

И поставил передо мной миску. Шуток он и раньше не понимал.

– Спасибо.

Над миской курился легкий парок. Пахло жирным, вкусным. Я не заметил камелька, где Мюльдюн мог бы разогреть еду. С другой стороны, много ли я тут заметил?

– Вот, – повторил Мюльдюн.

Я взял у него стопку лепешек. Мои любимые, из корней сусака[14]. Наверное, мама в дорогу дала, чтоб мы хорошо кушали. Я – потому что расту, Мюльдюн – потому что очень уж вырос. Громилой, сказал бы дедушка Серкен. Отломив край лепешки, я обмакнул его в миску. Ум-м-м! Пальчики оближешь! С детства люблю жеребячий костный мозг. На кухню приносили лучшие кости, оставшиеся от трапез, слуга Элляй колол их мелко-мелко, чуть ли не в пыль, и мама варила этот съедобный порох – долго, очень долго, а потом квасила для лучшего запаха и замораживала кусками. Я обожал грызть эти куски, когда они слегка отогревались, а еще лучше, с горячим брусничным отваром. Они таяли во рту: вкуснотища! Но и так ничего, похлебать из миски.

– Ты будешь? – спохватился я.

Есть первым при старшем брате – не по обычаю.

– Я сыт, – Мюльдюн сел, скрестил ноги. Делать себе пуховую лавку он не захотел. И окошко не провертел. Должно быть, насмотрелся вдосталь. – Давай, наворачивай.

В его устах это прозвучало самой отъявленной братней лаской, какая есть на свете.

«Ешь, сильный, – согласился мертвый Омогой. – Остынет.» Никуда он не делся, стоял у меня за спиной. Я и не заметил, когда он вошел за нами в облако. Мстительный дух? Тогда почему я его не боюсь? Будь Омогой духом, жаждущим мести, ходил бы за Мюльдюном. Или забрался в меня и превратился бы в лихорадку. Жрал бы изнутри, причмокивал. На месте Омогоя я бы так и сделал. Плохой я, наверное, злопамятный.

– Тебе его совсем не жалко? – спросил я.

– Кого? – удивился Мюльдюн.

Я потянулся за второй лепешкой:

– Омогоя.

– Совсем.

– Если бы ты не приехал, он остался бы живой.

– Если бы я не приехал, он умер бы еще раньше. Ты сломал бы ему спину. И это я сейчас бы спрашивал: «Тебе его совсем не жалко?» А ты бы давился едой и плакал от безнадеги.

– Я бы не плакал! – возмутился я.

И вдруг понял, что я сказал.

– Уже лучше, – кивнул Мюльдюн. – Сильным можно завидовать. Сильных нельзя задевать. Твоему Омогою следовало выучить это назубок, если он хотел дожить до старости. Запоминай, тебе тоже не повредит.

Впервые я слышал, чтобы Мюльдюн-силач говорил так много за один раз.

Нас затрясло. Облако подпрыгнуло, провалилось, пошло шаткой рысью. Хорошо, что я уже доел, а то, небось, облился бы. В окошке мелькнул разинутый рот: багровое нёбо, пышущий жаром провал глотки, язык – жутковатый, весь в бороздах, покрытый блестящей слизью. Рот надвинулся, словно кто-то хотел проглотить нас, клацнул зубищами – и улетел назад, далеко-далеко, позволяя рассмотреть своего хозяина. Великан Буксат-Хара сидел на корточках, мертвой хваткой вцепившись в три опорных кольца мироздания. Нет, иначе – в кольца он продел руки в боевых рукавицах и сплел пальцы в замок. Шлем сполз ему на лоб, но вожак заставы, охраняющей путь на небеса, терпел, не имея возможности поправить шлем. Отпусти он кольца хоть на миг, и – алатан-улатан! Отлетели, оторвались девять журавлиных голов! Короче, страшно подумать, что случилось бы. Уж я-то знаю! Нам дедушка Сэркен пел. Небеса всколыхнулись бы, земля закачалась бы, как лохань, в Нижнем мире открылись бы гибельные недра… Буксат-Хара, спасибо ему за службу, сильно косил: правый глаз боотура смотрел вниз, левый – вверх. Оба глаза мерцали зловещим красным огнем, как звезды в осенние холода. Рядом с Буксат-Хара облака темнели, набухали, превращались в тучи.

– Чуп-чуп! Чуп-чуп!

По тучам зайцем прыгал Ала Дяргыстай – ага, тот самый, что возил Мюльдюна в Кузню. Он кормил вожака слегка подкисшим молоком. Третий заставщик, молодой гонец Кюн Эрбийэ, передавал Дяргыстаю котелок за котелком, и кормилец с ловкостью, выдававшей большой опыт, не пролив ни капли, опрокидывал их в пасть Буксат-Хара. Тот крякал, шумно сглатывал – клянусь, я всё слышал! – отдувался и пыхтел. Смуглые щеки его пылали могучим румянцем. Улучив момент, Кюн Эрбийэ подхватил длинное копье, что лежало у ног гонца, и раз! – поправил шлем великану. Буксат-хара благодарно моргнул и облизнулся, а Ала Дяргыстай помахал нам свободной рукой.

– Пусть расширится твоя голова! – донеслось до нас. – Пусть будет стремительным твой полет!

Нам желали счастливого пути. Ну, это я надеялся, что нам, а не только Мюльдюну. Если желают, значит, сбудется. Ведь правда? Знатные боотуры слов на ветер не бросают. И еще: впервые я сообразил, что избыток силы – скверная шутка. Посадят вот так держать кольца, и будешь пыхтеть до скончания времен. Все тебя знают, все уважают, песни о тебе поют. А как лоб почесать или там нос вытереть – проси товарищей.

Почешут, они добрые.

– Чуп-чуп! – таяло позади. – Чуп-чуп!

5. Сарын-тойон, Первый Человек

– Так нечестно!

Я чуть не плакал. Слезы обиды душили меня.

– Ты меня обманул! Мы же дома!

Ну да, вон луговина, где табунщик Ивачан летом пасет коней. Вон начинается взгорье, и ельник по краю. Река, где мы сетками ловили карасей. Берега, кручи, перекаты. Поселок, юрты. Поле для праздников. Березовая роща. А главное, вон наш дом. Что я, родной дом не узнаю?!

– Так нечестно!

– Дурак, – ответил Мюльдюн. – Глаза разуй.

Дом был наш, честное слово. А луговина, кажется, другая. И ельник старше, гуще. Местами в рыжину отдает. Над речкой ивы, осины. Выше – шиповник стеной. У нас там харас[15] рос. Ягод – тьма! Мама харас молола, сметану им заправляла. Что это я, в самом деле? Разорался, как маленький… И все же – дом. Ну наш ведь!

…силою исполинов-творцовСотворенно построен былТринадцатистенный домИз цельного серебра,Полный всяческого добра,Равного которому нет…

– Это дом Первых Людей?

– Это дом Сарын-тойона, – буркнул мой брат. – Утрись, стыдно.

Он достал из-за пазухи кусок полотна, которым в жару повязывал голову вместо шапки. Не глядя, протянул мне. Виновато сопя, я вытер лицо. Будь стыд поклажей, я бы сквозь землю провалился. Прямо в Нижний мир!

– Спасибо.

Облако улетело. Мы стояли на пологой сопке, ждали невесть чего. Я уже намечал дорогу: через луг наискосок, мимо рощи, между юртами, прямиком в дом. Нет, сначала крикнуть, чтоб хозяева вышли. В гости не ломятся без приглашения! Или нас пригласили?

– Они знают, что мы тут?

– Кто?

– Первые Люди.

– Знают.

Теперь я и сам видел: знают. От рощи к нам ехал всадник на гнедой кобыле. В седле он сидел бодрячком, но поводья отпустил. Кобыла шла без понуканий, скорым шагом, словно она была главной по встрече гостей. Мне вообще показалось, что всадник спит. Когда он подъехал ближе, я понял, почему: если глаза закрыты, кого угодно примешь за спящего. Молодой, ровесник Мюльдюна, всадник опустил подбородок на грудь. Иногда он невпопад дергал веками, будто хотел взглянуть на нас – и не мог. Я и не знал, что у людей бывают такие веки – плотные, даже вроде бы чешуйчатые. И длинные – жуть! Верхние опустились низко-низко, ресницы касались скул. Может, это вообще не веки? Бельма? Дикое мясо?!

– Ну? – спросил всадник.

Голос у него оказался неприятным: низкий, хриплый.

– Что ну? – удивился я.

И тут Мюльдюн меня ударил.

Хорошо, не ударил, хлопнул по плечу. От его хлопка я кубарем полетел на землю. Плечо болело, голова чуть не оторвалась. Вдобавок, падая, я ушиб бедро.

– Вставай! – велел мой брат.

Я встал. И опять упал – он ударил сильнее.

– Вставай!

– За что?!

– Вставай!

Я встал. Он ударил. Я упал.

– Вставай!

Плохой Мюльдюн. Плохой Мюльдюн.

Очень плохой Мюльдюн.

Я встал. Мюльдюн большой. Я большой. Мы вровень. Нет, я больше. Мюльдюн меньше. Маленький. Я – бёгё. Юрюн-бёгё. Я силач. Он меня бьет. Я его не бью. Почему? Вот, опять ударил. Падаю.

– Вставай!

Я больше. Он меньше. Сейчас ударю.

– Хватит!

Окрик всадника плетью хлестнул по Мюльдюну. Мой брат отступил назад, и вовремя: мой кулак чудом не попал ему в лицо. Промахнувшись, я потерял равновесие. Едва не рухнул ничком, затоптался, приходя в себя. Мой брат. Мой кулак. Даже думать о таком не хотелось. Мюльдюн опять становился больше; нет, это я усыхал.

– Так надо, – сказал Мюльдюн.

А я услышал: извини.

– Давай, – сказал всадник. – Я всё увидел.

Не верите? Честное слово, он так и сказал: я, мол, всё увидел. Мюльдюн полез в тючок, который мне собрала мама, достал медную пластину размером в две ладони. Не мое, подумал я. Брат мой, кулак мой, тючок мой. Откуда пластина? У меня отродясь никаких пластин не было. Плечо уже не болело, и бедро, и вообще. На мне все заживает, как на собаке. Ну хорошо, как на боотуре.

– Ближе, – всадник поманил Мюльдюна. – Иди сюда.

Мюльдюн подошел. Всадник сбил на затылок шапчонку – смешную, круглую, с берестяной трубочкой, откуда торчал пучок конских волос. Наклонился вперед, подергал своими жуткими веками и уставился на медную пластину. Мюльдюн поднял ее, чтобы всаднику было удобнее смотреть. Я остолбенел – еще бы, зрячий слепой! – и пропустил момент, когда на пластине начали появляться значки.

Ряд. Другой.

Третий.

– Интересно? – спросил меня всадник. – Кузнецу тоже будет интересно, уверяю тебя.

Значки словно выжигались на меди. Разговаривая со мной, всадник не отворачивал лица от пластины. Пятый, шестой ряд значков, и на пластине не осталось свободного места.

– Весь ты, дружок, от макушки до пят, – всадник указал на пластину. – Юрюн Уолан, боотур, третий сын Сиэр-тойона и Нуралдин-хотун. Расширение, усыхание, скорость реакций. Возрастная зависимость от процесса. Не понимаешь? И ладно, твой брат тоже не понимает. Хорошо хоть, знает, что так будет лучше.

– Так будет лучше, – подтвердил Мюльдюн.

– Ала Дяргыстай привозил тебя сюда! – догадался я.

Мюльдюн кивнул.

– Перед Кузней! Он тоже бил тебя?

Мюльдюн кивнул.

– А ты его? Ты его бил?

Мюльдюн нахмурился.

– Нет, – за Мюльдюна ответил всадник. – Я останавливаю вас, прежде чем вы сцепитесь. Обычно я успеваю.

– Всякий раз?

Язык мой – враг мой. Куда я вечно лезу?

– Увы, дружок, – всадник повернулся ко мне. В уголках его плотно зажмуренных глаз играли морщинки: веселые, грустные, странные. Вопрос не обидел его, напротив, показался забавным, а может, уместным. – Были случаи, которых я стыжусь. К счастью, те, кто считает полезным заехать ко мне перед Кузней… Скажем так, они лучше тех, кто считает иначе, или вовсе разучился считать. Давай знакомиться, Юрюн Уолан. Знаешь, кто я?

– Сарын-тойон! Вы – Сарын-тойон, Первый Человек!

– Да ты, я гляжу, умница?

– А почему вы такой молодой? Я думал, вы старик, вроде дедушки Сэркена…

Сарын-тойон расхохотался.

– Честный парень, – отсмеявшись, бросил он. Наверное, похвалил, хотя я не уверен. – Простой честный парень. Люблю прямоту. Зови меня дядей Сарыном, дружок.

Позже, вспоминая нашу первую встречу, я много размышлял о том, почему Мюльдюн не расширился во время моих испытаний. Я ведь хотел дать ему сдачи! И, считай, дал, только промахнулся. Когда я узнал на собственной шкуре, каких трудов стоит боотуру усохнуть, если всё твое существо требует расширения – мне стало ясно, что Мюльдюн обладал железной волей. Мало кто из наших может похвастаться этим. В частности, Ала Дяргыстай, колотя юного Мюльдюна – в скором времени Мюльдюна-бёгё – в присутствии дяди Сарына, набирал силу по мере того, как Мюльдюн откликался на его побои. Они росли вместе, битый и бьющий, и Сарын-тойону пришлось потрудиться, чтобы вернуть боотуров в исходное, безобидное состояние. Разум бессилен удержать телесную мощь на привязи. Да и куда он девается, бедняга-разум, когда боотур рвется в бой?! Нет, воля, одна воля, ничего больше.

Мне часто не хватает воли. Я заменяю ее упрямством.

6. Скажу: не бойся

– Ешь колбасу, Юрюн. Любишь колбаску?

– Угу.

– Вот тебе еще колечко…

– Умм…

Моя любимая колбаса: бычья кровь с молоком, и дикого лучка побольше. Моя любимая колбаса: в шкуру тайменя набить крошево вареной утятины, залить топленым жирком. Моя любимая колбаса: рубленая мороженая конина в говяжьей кишке. Я любую колбасу люблю!

На страницу:
4 из 7