bannerbanner
Кто боится смотреть на море
Кто боится смотреть на море

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

И это ее самое любимое место в мире?

Майя, докуривая четвертую сигарету и с трудом переставляя набрякшие ноги из комнаты в комнату, отчетливо вспомнила Сонину парижскую квартирку на бульваре Пор-Рояль: прожженный ковролин, старинная мебель – шелк, красное дерево, мрамор, – и все это убитое, грязное, истерзанное, – картины, тяжелые шторы, тяжелый дух. Занюханный лоск, пыльная роскошь. Но хотя бы есть здесь на кухне запасы сахара? Соне часто вдруг хотелось сахару, и ничто не годилось ей – ни пирожное, ни цукат. Ей нужна была в рот ложка сахара, с самого детства, только это, и всегда у нее были запасы мелкого, как мука, белоснежного сахарного песка. Майя пошла на кухню, дернула одну дверцу, другую… Да, хоть это: на одной из полок стояло с десяток пакетов. Все правильно, она приехала туда.


В двенадцать голос-колокольчик Зухры спросил в телефонной трубке, не хочет ли Майя выйти за покупками, она покажет ей окрестности, рынок, магазины, набережную и аптеку. И еще: передал ли ей портье булочки к завтраку, пачку чая и молоко, Зухра просила его это сделать.

– Спасибо, – ответила Майя на все разом, – да, заходи, пойдем.

Спала она ужасно. Решила прилечь на диване в гостиной, но не могла решить с окном – то закрывала его, то открывала, все время хотелось курить, сказывалось воздержание во время перелета, возвращался не пойми откуда запах мочи, и она дважды мылась в неудобной душевой, все норовила упасть, поскользнуться, разбиться вдребезги о чужой белоснежный кафель. Все валилось из рук. Пузырьки визгливо падали на пол, скакали как горошины, закатывались в недосягаемые углы или разбивались. Полотенца пахли. Под утро на нее нашли тягучие, мутные воспоминания детства, как через несколько лет после смерти Майиной матери, еще до рождения Сони, они переехали из Киева в Москву, на улицу Юннатов, где была ветлечебница-живодерня. По ночам и ранним утром там расправлялись со зверьем, и все окрестные жители томились от истошного воя и невыносимо жалостных криков. Она помнила санитаров с помидорными рожами, что тащили из грузовиков дохлых псов и котов, волоча их целыми букетами за лапы и хвосты. Она вспомнила Соню в гробу – белую, деревянную, с инеем на лбу и припекшимся к щеке куском губной помады. Потом ей пригрезился поезд, вагон, купе, на котором они ехали с хорохорившимся отцом и разрумянившейся мачехой в Москву. Отец женился на Алене, актрисуле самодеятельного театра с «Авиамоторной», потому что совсем оголодал без ласки; он был фантазер, балагур, а слушателя не было, о чем поговоришь с напуганной дочкой, криворотой и худющей, как цыпленок? Познакомились они, как он сказал, в театре, где он строил декорации, втрескался по уши, рыдал как мальчишка от ссор и сказал перед переездом Майе: не суди, матери уже давно нет, мне тяжело одному. В купе отец с Аленой напились, неприятно обнимались в коридоре, курили и хихикали, а она ворочалась на нижней полке, как будто во сне, чтобы дядька с верхней полки, улегшийся в брюках и носках, даже и не думал с ней заговаривать. Ей было шесть. Она помнила, как умерла ее мать. Хотя как она могла это помнить? Ей ведь и двух не было. Но помнила. Проглотила таблетку пенициллина – болела воспалением легких, почернела вся, захрипела. Аллергический шок. Первое непонятное и умное выражение, которое Майя выучила в своей жизни.

Соня, похожая на пузырь, родилась через три с половиной года после переезда, когда на свете не было уже ничего ужаснее этой самой бабищи, разнузданной и наглой. Дом в грязи и бедламе, гости круглые сутки, тут же пьют, тут же спят. Богема, ни шиша в кармане, займи да налей, вечно шарились по Москве в поисках приработка, роли в массовке или принеси-подай. «Немытые людишки» – так Майя называла их про себя. Торчала в школе допоздна, все уроки делала по два раза, оттого и была отличницей. Но в институт не пошла – чтобы подальше быть от балагуров, да и Соню нужно было поднимать. Алены этой через пять лет после Сониного рождения и след простыл, встретила бы – не узнала бы на улице.


Портье по имени Хосе – Майе сделалось неприятно, когда она услышала его имя, – действительно принес ей все, что сказала Зухра, и поставил к двери, но Майя об этом не знала – сварила себе старые макароны и заварила мятного чая: нашла в шкафу несколько завалявшихся пакетиков. Теперь она распахнула дверь, с удовольствием развернула ароматные булки, заварила свежий чай. «Ну, посмотрим, что будет, – подытожила она прошедшую адову ночь и утро, – может быть, еще все наладится. Хотя булки-то красивые, а внутри пустота».

…Майя была пенсионеркой складной и ладной, и поэтому никогда не выходила за продуктами без тележки на двух колесиках, купленной у метро «Калужская» по случаю лет десять назад. Она привезла ее с собой и сюда. Непонятно, есть ли такие в Испании, а эта тележка – главный транспорт, пускай глядят как хотят, если им не по вкусу. Но тут многие были с тележками, ни к чему был ее гонор. Проходя под скрип колесиков по толстому бежевому ковролину через просторный мраморный холл, в своих светлых носочках, надетых под сандалии, и косынке, завязанной по-простому под подбородком, она заметила на себе любопытный взгляд Хосе, но ничуть не смутилась, а только выпрямила спину, показав ему свой почти гренадерский рост. Неуклюже выставляя ступни вперед, она довольно проворно спустилась по ступеням вниз, волоча за собой тележку, и вышла на набережную, под слепящий свет солнца и ревущий с океана ветер, уверенным шагом. Еще чего – думать, как посмотрят!

…Они шли по улице мимо церкви. Буро-кремовой, старинной. «Двенадцатый век, – с гордостью сказала Зухра, – но написано – четырнадцатый». – «Да какой это четырнадцатый век, – почти вспылила Майя, – девятнадцатый! Видно же, что новодел! Вечно все старины хотят, а нет ее, старины этой, мало, а сказок много». Зухра смутилась: «Ой, да я говорю, что другие говорят! Они говорят – памятник и ценность».

К встрече с Зухрой она подготовилась: никакой власти над собой не давать, никакого покровительства. Ну, знает та тут три магазина, но она же поломойка, а Майя не Соня, чтобы с каждым вась-вась. Зухра пока нужна, без нее в аптеке не объясниться, к врачу не сходить, будем, будем недельку-другую дружить с ней, но дистанцию та чувствовать должна.

Они шагали не спеша. Зухра, увидев, что Майя смягчилась, трещала без умолку, тыкая пальцем то в одну лавку, то в другую: «Вот тут риба! Самый дешевый! А овощи лучше не тут брать, а вон в той лавке – дешевле». – «Ну, я не копейки сюда считать приехала», – опять одернула ее Майя.

– …Это наш рынок, старинный, видите, написано под крышей: «Пескадерия»!

– Господи, какая же тут красота! – почти что искренне воскликнула Майя. – И площадь старинная, и рынок, и люди такие молодые все и радостные, и небо, и погода!

– Даже не говорите! – и лицо Зухры просияло. – Тут так хорошо! Я вот ну кто, ну что, убираюсь, полы чищу, – но я дышу этим воздухом, ем хорошие, неотравленные продукты, хожу по этим улицам вместе со всеми, я живу как человек, я радуюсь. А в этих ужасных странах такая плохая жизнь. И в России, наверное, тоже.

«Ах ты сучка, – подумала Майя, – куда нацелилась!» – но сказала другое:

– Вот и я смотрю, хорошее тут место, надо оседать. Показывай мне все и не тараторь как сорока!

Они спустились по эскалатору вниз, в подбрюшье рынка, и восхищенно принялись обсуждать плоских, круглых, длинных, огромных красных и серебристых рыб, нагло пялившихся с ледяных гор, бараньи окорока и желтых, словно резиновых, кур и цыплят, лоснящиеся авокадо, воняющие гнилью и плесенью сыры, армии хамоньих ног, отдающих то рубином, то фиолетом, то коралловым.

– Ну, сейчас покупать не будем, – сказала Майя, – а то что потом с тяжестью такой таскаться! Покажи мне еще соседние улицы, и на обратном пути все и купим.

– Здесь не человек решает, – мягко, но строго сказала Зухра. – Через сорок минут все закроется, и до пяти, – сиеста, поэтому или сейчас, или уже вечером.

Майя кашлянула. Под коронкой ныло, нужно было купить полоскание. Но что же таскаться с пустой сумкой по улицам, чтобы потом ничего не купить и прийти домой с пустыми руками? И что это она мне диктует, когда покупать?

– Давай сделаем так, – раздумчиво предложила Майя, подавив раздражение. – Ты пойди в аптеку мне за полосканием, а я тут пока что все куплю. Возвращайся, как купишь, сюда.

– Но как же вы без меня все купите?

Майя только махнула на нее рукой и зашагала к продавцам, а Зухра еще постояла: может, она что неправильно поняла? «Ну и характер, – робко подумала Зухра, отправляясь в аптеку, – совсем не как у Софьи – мужской какой-то, грубый».


Они брели, увешанные пакетами, с набитой сумкой на колесиках, по узкой улочке старого города, ведущей от церкви Сан-Винсент к дому, и мирно беседовали. Зухра расспрашивала о Соне, Майя отвечала. Она рассказала ей, без подробностей конечно, что Сонина мать была поблядушкой, бросила отца, что Соня много болела и что она, Майя, была ей как мать всю жизнь. «Талантливая и ранимая, – говорила Майя, – вот скажет слово, и оно у нее не такое, как у всех. От боли она умерла, от мужиков этих, не слушала, не хотела ничего знать, вот и все». Зухра говорила, что никогда не видела здесь Сониных мужчин, ну, может быть, раз или два. Приезжал один совсем молодой, марокканец, красивое лицо, ясное, побыл дня три-четыре, и Соня тогда вся светилась от счастья. Потом он уехал, и она запила. Сделала невероятные фотографии, их потом купила огромная компания, самая известная, для рекламы мужского белья. «То есть взяли Софьиных мучшин и свои трусы нацепили компьютерно, – добавила Зухра. – Даже тут реклама висела».

Потом приезжал англичанин, в годах уже. Останавливался в «Лондрес», у главного пляжа Ла-Конча, они гуляли рука об руку, Соня в кремовой шали, он подарил, теперь у нее, у Зухры, эта шаль, Соня передарила, он всегда в галстуке, сорочке, прямо господин. Зухра несколько раз встречала их задумчивых, сосредоточенных, но не грозовых. «Да знаю я его, – отрезала Майя, – Чарльзик, тот еще подонок. Мало того что женат, так еще и деньги из нее тянул».


Вернувшись домой и разложив покупки по местам: рыбу в холодильник, хлеб в шкафчик, полоскание в ванную, новый халатик на плечики, – Майя, наскоро выкурив всего одну сигарету, рухнула на диван и сладко проспала до самого вечера.

Но как же теперь уснуть? Выдрыхлась, как коза! Десна вроде утихла, морская щука, длинная и толстая, как рука, истомлена в духовке в фольге и съедена, желудок успокоился, давление в норме. Открыла окна, послушала шум океана, шум голосов, поднимающийся от кафе на углу. Зарядил вдруг дождик, и поднялся ветер, дернул мусорный бак на углу, опрокинул, но тут же стих, и дождик тоже вскоре стих.

На улицу, как и накануне, высыпали люди с собаками и детьми, и Майя вспомнила, как Соня отчаянно пыталась забеременеть, она была просто одержима этой идеей, хотя куда ей с ее характером и образом жизни. Но выкидыш, выкидыш, выкидыш, больница, ЭКО, каждый новый мужчина – надежда, что вот с ним получится. И впустую. «Тебе Бог не дает, и правильно делает, – часто говорила ей Майя. – Ну что ты будешь делать с ребенком? Да за тобой самой ходить надо!» Не получились дети и у Майи, не беременела она, с Виктором прожили семь лет – и ни разу. Выгнала она его в одночасье, нашла однажды вечером в мужнином кармане слезное письмо от какой-то Ларисы, как та ждет его и скучает, и вышвырнула вон. Не от ревности даже, а для порядка. Она выходила за него как за порядочного и надежного – простой человек из обыкновенной семьи, познакомились еще на курсах, но он пошел по производству, не по кадрам, завхозом был, потом на поставках работал на заводике, который производил пластиковые изделия. Жизнь как жизнь, без глупостей и фантазий. Ели не бедно, покупали себе то-се. По выходным ездили на Ленгоры гулять или на ВДНХ. Елку даже наряжали, друзья у него были нормальные, все больше автомобилями занимались. Чего не жилось-то! Но если он по бабам пошел, так чего утюжиться с ним? Либо жить, либо не жить, а раз он хоть раз сгульнул, так, значит, уже и не жить. Поплакала ночь, и баста: одинокой быть плохо, а одной и не так уж.

Сонины фотографии детей, за которыми она перлась то в Африку, то в Афганистан, то в Бразилию, то в Китай, то к эскимосам, собрали тучищу премий, но она всегда грустно, с пьяными слезами принимала их, начиная свою речь неизменно так: «У меня, увы, детей нет». И зал на этих словах затихал. Зритель задерживал дыхание, глядя на ее снимки и зная, что она бездетна, это было ее публичное горе, это было ее вынесенное в мир страдание, глупое и неуместное, – не всем нужны дети, не каждому они положены, а только твердо стоящим на ногах – таким, как она, как она, Майя, обделенная и вправду несправедливо. Но у нее зрителя не было, да и у по преимуществу бездетных подруг тоже, они пили чай да смотрели телевизор, не ожидая после сорока уже ничего – ни мужской ласки, ни душевного восторга, ни бабушкиных хлопот. Но с ней, с Майей, таки случилось – это солнце и этот океан. Надо завтра все-таки подойти и посмотреть на него повнимательней, это же, наверное, подарок судьбы.


Океан. Сначала она решила отнестись к нему свысока: ну лужа и лужа. Неужели охать перед ним и всплескивать ладонями, как это наверняка делала Соня. Той-то много было не надо, от всего восторг, все сногсшибательно. Да и видела она море – от работы их отправляли иногда в Сочи в несезон, в пластиковый, с виду облезлый санаторишко с облупленными ванными и жидким супом, и Майя была уверена: вода – она и есть вода, что океан, что море. Мокрое. Несколько раз она ездила с сестрой в Италию на Тирренское море, но они каждый раз так ссорились, что Майя не заметила ни пасты, ни пиний, ни изумрудной волны. Все происходило как по нотам: сначала бескрайняя сестринская любовь, Соня тащит ее в магазины и накупает все, на чем задерживается Майин глаз, потом Майя не выдерживает, делает ей замечание, Соня парирует, и дальше снежный ком: «мотовка, цены деньгам не знаешь, да я за эту кофточку месяц работать должна», – а Соня в слезы, а потом крик и угрозы, что убьет себя, что сил нет жить среди черствых и бескрылых уродов, которых ничем не проймешь. В чем Майя упрекала ее? В том, выходило, что все она делает не так. Все не так. И подарки покупает даже не те. Но разве это не было неуважением к трудягам, на которых деньги с неба не падают? Разве подспудно этими подарками не оскорбляла она и их, и ее, Майю, покупающую одни туфли на сезон? Майя с полоборота переходила на личности, с ледяным спокойствием месила словами грязь, выгребая подноготную, Соня выла, каталась по полу, пила, однажды проткнула себе штопором руку так, что зашивали наутро. Или жгла себе руку сигаретой до мяса и кричала: «Ты казнить меня хочешь, ну на, на, получай!» Майя глядела на этот театр с презрением правоты. Мы, сермяги, такого себе позволить никогда не могли, нам всегда с утра на работу…

Словом, когда она спустилась на пляж Ла-Кон-ча, то твердо знала: никаких, даже внутренних, восторгов не будет. Но вышло иначе. Океан лежал неподвижно, бездыханно, изредка только мелкая морщинка набегала и таяла у песка. Он прилежно отражал облачко, остров Санта-Клара, что в нескольких сотнях метров от берега, – яхты за буйками открыточно вросли в стеклянную поверхность воды, – и вдруг внезапно изогнулся, как рыбина, зашелся в спазме, сверкнул глазом, выдохнул и жахнул лапой по берегу, подняв облако брызг, сверкнувших на солнце фальшиво-изумрудным переливом. Небо в ответ почернело, нахмурилось, рванул ветер, прошел по эстакаде, кинулся в каменную грудь набережной, жестко прошелся по трепетным тамарискам, помчался по улицам. А океан бил еще и еще, он дышал, хрипел, раскатно рычал… а потом, повертев волнами, перевернулся на другой бок, успокоился, засопел и стал стеклом, зеркалом, да таким безупречным, что в отражении можно было разглядеть каждое перышко чайки, черную бусину глаза и радостно выскакивающий из раскрытого клюва язычок.

Майя обомлела. Ей показалось, что ветер приподнял ее и после бережно, как драгоценное дитя, поставил на место. Она все вытягивала руку вслед откатывающейся волне, словно гладя ее, и, когда уже все стихло, она вдруг заметила на правой руке две алюминиевые чешуйки размером с мелкую монетку, как у карпа, – они проступили сквозь кожу, сверкнули и ушли назад, под кожу. Уходя, она прощально помахала океану, расставив пальцы и как будто случайно показав ему отчетливо просматриваемую перепонку между мизинцем и безымянным пальцем – еще одна врожденная патология, о которой никто, кроме отца и Сони, не знал. Соня в детстве сначала обожала эту перепонку, потом боялась, а с юности снимала ее на просвет. Майя показывала перепонку сестре скупо, всегда делая из этого особенный подарок – имеет право, это ее сокровище, ее уникальность. Когда отец умер от инфаркта, осталась только Соня, которая знала тайну. Ну и все, кто видел снимки с подписью «Человек-амфибия».


– Боже ж ты мой! Сколько я здесь окон и полов перемыла! – радостно, без тени усталости воскликнула Зухра на следующее утро, когда они с Майей отправились в парикмахерскую. Майя все-таки решила не шокировать местный перламутровый цвет нации своим шиньоном и выложить на голове «кулебяку» – так она обозвала здешнее пристрастие к пышным старомодным укладкам. Шаг Майин сделался чуть более твердым, часть пути она уже знала – ходили тут вчера, у нее глаз-алмаз. Зухра вела ее к знакомой парикмахерше Стелле, украинке, та давно тут осела и даже работает вбелую, потому что у нее золотые руки и она нарасхват, а раз так – в тени сидеть невыгодно. Без языка не объяснишь, какую хочешь стрижку, поэтому не в первую попавшуюся парикмахерскую, а к своим. То, что надо привести себя в порядок, Майе стало ясно не только из косых взглядов соседей и чинно гуляющих по набережной одетых в светлое престарелых пар – сами волосы подсказали ей это: пробор перестал слушаться и ложился криво. Признак верный – волосы запросили ножниц.

– И сколько лет ты тут живешь? – скорее из вежливости поинтересовалась Майя.

– Да вы же уже спрашивали, – рассмеялась Зухра. – Дивадцать! И знаете, сколько русских я знала?

– Интересно! – искренне проговорила Майя, решив, что сейчас-то она и разведает все о Зухре. – Почему «знала»? А где они теперь?

– Во-первых – Соня. Софья Потоцкая. Мировая звезда. Во-вторых, Дмитрий Иванович Лисицын, дирижер оркестра, жил тут десять лет с женой, дети к ним приезжали, я покажу вам их дом. В-третьих, Юрий Григорьевич Вдовкин – очень солидный и серьезный господин, недавно ему исполнилось семьдесят. Тут живет, в двух домах от вашего. Один. Супруга его скончалась двенадцать лет назад, и его старший сын – богатый русский, сам в Ницце, а отца – сюда, климат здесь хороший для сьердца. Есть и второй сын, младший, Алиошка, но он какой-то непрактичный…

Они вошли, колокольчик звякнул, и Стелла, хлопочущая над клиентом, прервалась и, широко расставив объятия, двинулась им навстречу:

– Майечка, моя голубушка, заходите, будьте как дома, я сейчас!

Это была женщина лет пятидесяти, пышнотелая, без здешнего лоска, тыкающая и гогочущая, в леопардовых легинсах и золотистом топе с чешуйками; от нее резко пахнуло духами, когда она сжала Майю, но весь этот одесский шик вмиг слетел, когда она вернулась к клиентке, застывшей с иссиня-седыми прядями, переложенными фольгой. Легинсы и топ как будто померкли, Стелла заговорила по-испански грудным голосом, в движениях никакого панибратства, все услужливо, корректно, с европейской выправкой.

«Ну, значит, и я поставлю сучку на место, – подумала Майя, присаживаясь на стул. – Ишь, решила, что, раз я из России, со мной можно как с равной. Ничегошеньки подобного!»

Через сорок минут они с Зухрой вышли из парикмахерской, обе совершенно обновленные. Майя покрасила волосы, подстриглась, как тут носят, уложилась. Она победно недоплатила Стелле, в последнюю минуту придравшись к локону на макушке.

– Это такую у вас тут делают халтуру? – скорчив недовольную мину, пробурчала Майя. – И за это я должна платить тридцать пять евро? – И с удовольствием отметила растерянность и на мясистой роже Стеллы, и на маленьком правильном личике Зухры.

Сначала они шли молча, и Майе даже показалось, что Зухра от обиды пустила слезу, но потом разговор возобновился сам собой как ни в чем не бывало.

– Как же вам идет такая стрижка! – не выдержала Зухра. – Да вы просто девочка! Хотите, познакомлю вас с кем-то, чтобы была компания? Вот Юрий Григорьевич всегда один и такой печальный!

– Нужна я ему, – пробурчала Майя. – Мне бы лучше какую-то пенсионерку моего возраста. Не знаешь такую?

– По-русски говорящую – нет, – пожала плечами Зухра. – Знаю Пашку, молодой такой балбес, он с машиной. Хотите, покажет вам окрестности?

Стрижка пошла насмарку. После обеда прилегла, намереваясь почитать, а потом вечером пойти на набережную, но фокус не удался. Поднялось давление, тысячи молотков забарабанили в виски и в затылок, всюду по венам словно закопошилась, запросилась наружу какая-то жидкая змея с бурыми глазами, и от ее потуг пошла по крови пульсация, заглатывающая при каждом сокращении всю влагу из мембран гордых эукариотов. Майя теперь представляла изгвазданное поле битвы, легла на кровать ничком, безжалостно плюща прическу, завернулась узлом и ушла под мутную воду с головой, в сон, в студень сна, в ошметки мыслей «зачем, о чем, домой, куда я, боже, простите…» Таблетки, которые она приняла, начали действовать, но состояние не улучшалось, она как будто уплывала по реке в чью-то злобную пасть, – так, наверное, и умирают, подумала Майя: сворачиваются, упаковываются назад в личинку и уплывают к истоку, вышли из воды сухими, да уходим в мокрое. Потом кинуло в сторону, в одну, другую, рухнул потолок и раз, и два, заколотила дрожь, мороз на лбу, иней на ресницах, ледяной сквозняк… Она поднялась, держась за стены, добрела до кухни попить воды. Где Зухра? Может, позвать? Как вызвать «скорую»? «Нет, нет, надо домой, там хочу умереть», – причитала Майя. Она пролежала почти в забытьи до утра, весь следующий день не отвечала на звонки, отлеживалась, отпивалась чаем с молоком, отъедалась белой булочкой, слава богу, запаслась загодя. Кошмар отступал, она вылеживала хворь, вытаптывала ее своим телом, то засыпая, то грезя наяву, вспомнила папу, как любил он очаровываться книжками, людьми, кинофильмами, идеями, как расхаживал в вязаной толстой кофте по вечно немытому полу и декламировал: «Наполеон! Великий был цивилизатор! Великий был инициатор! Вот завоевал бы он Россию в двенадцатом году, так и были бы мы европейцы. Чистые, сытые, законопослушные, и города бы наши цвели, и не было бы революций, репрессий, крови. Все бы у нас было другое… Эх, Наполеон, Наполеон…» И вдруг начинал восторгаться, цокать языком, блестеть лысиной: «Новый к нам пришел актер, Петровских, Чацкого играл, но как! Как! Глубоко, необычно, парадоксально. У нас в театре актера такого калибра и не было никогда, да во всей стране нет актера такого калибра!» А потом через месяц уже и забывал его фамилию или мог упомянуть небрежно… Опять говорила мысленно с Соней – как прекратить эти диалоги? Ну сколько, сколько можно, связки иногда даже болят. Потому что внутри, когда говоришь, больше напряжение, выше поднимается кровь. Вылезло, как из змеиной норы, о Вале-Валентине, мачехином хахале, сорок лет разницы, переспавшем с Сонькой по злобе. Осанистый модный архитектор с золотым перстеньком на мизинце, красивой седой стрижкой и благородным лицом, но с мелкой, скользкой улыбочкой, обнажавшей маленькие зубы и большие десны. Любил цитировать: «Никогда ни у кого ничего не просите, сами придут и всё дадут» или «Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется». Отымел в отместку Алене, душу Сонькину отымел – за то, что Алена то ли не дала ему, то ли отказала впоследствии. Мерзкая тварюга Сонькина мамаша! Не манда, а проходной двор… И вот Сонька прильнула тогда к ней после Вальки, после первого раза, такая окрыленная, гордая собой, что стала женщиной… Потом порезала вены, так же, как и она сама когда-то, – у Майи на руке всю жизнь красовались побелевшие от времени шрамы, она где-то подсмотрела это в фильме и перед рождением Сони от невыносимости жизни, а больше все-таки для театра, полоснула себе лезвием от папиного станка по левой руке. Стыдно было всю жизнь перед докторами, когда обнажала руку для измерения давления или забора крови из вены; поначалу извинительно лепетала: «Это я бутылкой в детстве случайно», – потом перестала говорить, а просто внутри вся сжималась, что удивятся, что подумают, что скажут… Так Соня и тут собезьянничала – поцарапала руку, неглубоко, но царапины не проходили долго, и от них тоже остались тонкие белые ниточки шрамов. Как же цыкнуть на это перешептывание, где он, этот внутренний язык, и как его прикусить?


Парубок с прямой челкой – Паша, хохол, – ждал ее у подъезда на белом форде – она таки решила прокатиться по окрестностям. А почему бы и нет – после выздоровления, вернувшегося аппетита, курения в свое удовольствие? Какая же щенячья радость, когда раз – и нет ничего! Она намазывала булку маслом, она наливала сливки в кофе, она ела у распахнутого окна и что-то говорила птичке, присевшей на парапет. Радость! Вот так взять и полететь от дома к дому, с ветки на ветку…

На страницу:
2 из 5