bannerbanner
Ангел в зелёном хитоне (сборник)
Ангел в зелёном хитоне (сборник)

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

– И что он, лечился? – чуть не плача спросил Валера.

– А как же! Он вообще от всего лечится. Мнительность колоссальная. Что ты, Валера! В Европе лечился, мотался по клиникам. А что – заработал в своё время неплохо, дай бог каждому. Да и эта вечная меценатка его, Марианна… Муж-то знаешь у неё кто?

– Вылечили? – перебил Валера.

– Вылечили. Впал в тоску. Говорит, что понял – это и были те самые люди, ради которых всё затевалось. То есть вся публика, которая некогда у него была, – это так. А вот эти три-четыре фантома – да. Смысл жизни! Ну и о чём тут говорить? – заключил Радомский и, прокашляв дым, потушил сигару.

Валера, оглушённый новыми сведениями, задумался. Из открытой форточки лился невообразимо влажный, шёлковый воздух апреля. Звуками разной высоты по карнизу стучала вода. «Папа, опять ты куришь в доме! – досадным шумом перебил капель голос жены. – Тебе плевать на твоих внуков! Валерочка, если ты не хочешь меня потерять, – не размазывай по ботинкам грязь, а вымой!»

5. Посетители

Утром Йозеф опробовал инструмент – после Валериных трудов стала западать соль в малой октаве. Смертельное одиночество, обуявшее Йозефа в отсутствие теперь уже двух нот, мигом лишило его сил. Они вытекли разом – как из перевёрнутого вверх дном кувшина. Йозеф свалился на диванчик и долго неподвижно смотрел в окно, простроченное весенним дождем. К обеду, однако, отошёл и, поев хлеба с чаем, полез ковыряться сам. Под клавишей «соль» обнаружилась скрепка, должно быть, оброненная вчерашним застенчивым бездарем. Воодушевлённый, Йозеф покопался ещё: признал, что инструмент нуждается в очередном капремонте, а затем взял ключ, повернул на долю миллиметра колок фа-диеза и – победил! Нота чудесным образом выздоровела. Звук стал ровным, как зеркало.


Йозеф возлагал большие надежды на своё весеннее отшельничество. Именно здесь, в комнате с отсыревшим пианино, он впервые сошёл с ума и увидел смысл своей переполненной звуками жизни.

Это произошло без особого повода – само собой. Он играл и в какой-то миг различил присевших на кушетку посетительниц. Девушку лет двадцати, тихую, с милым русским лицом, и с ней – маленькую кудрявую девочку. Йозеф увидел их не в отражении полировки и вряд ли затылком – скорее уж умом или сердцем. Сперва обе сидели скромно, а затем старшая поднялась и неведомым образом зашла в его грудную клетку – прямо «с ногами».

Боль размыкаемого пространства оглушила его – он уронил было руки, но вдруг осознал: единственный способ облегчить рану вторжения – это продлить игру.

И правда, после неловкого прыжка в сердце девушка пошла осторожней. Она следовала за музыкой – точно так, как вёл проводник, не пропуская ни единого звука. Окончание фразы, как внезапно потухшая свечка, заставляло её замереть. Вскоре шаги девушки перестали причинять Йозефу боль.

Девочка, в отличие от старшей барышни, воздержалась от прогулок по сердцу, а принялась изучать сырую, с бегущим небом в окне комнату Йозефа. Поначалу её забавляли шатающиеся по потолку тени ветвей, а затем она нашла себе занятие поинтересней. Деловито прохаживаясь по комнате, девочка время от времени подхватывала из воздуха шар или кеглю причудливой формы – сыгранный и отплывший от своей родины звук – и несла на диван. Вскоре там собралось не менее дюжины вразнобой поющих фигур. В разгар фуги девочка подбежала к Йозефу и потормошила его за локоть, призывая полюбоваться коллекцией. Можно подумать, он был не таинственным мастером, чужим и холодным, а её присевшей за пианино бонной!

Сбитая девочкой фуга, как вражеский истребитель, дымя обрушилась в бездну. Йозеф уронил руки, но при этом не испытал досады, напротив, поднял голову, припоминая какую-нибудь смешную детскую пьесу. Скажем, вот…

На следующий день барышни пришли опять. В руках у старшей был утюг. Нарядный современный прибор с паровыми кнопками. Йозеф удивился утюгу и поначалу заподозрил в нём опасность. Но утюг стал появляться частенько, Йозеф привык и больше не ждал удара по темечку. Кто знает – может быть в том неведомом измерении, из которого являлась гостья, она гладила под музыку Баха рубашки? На четвёртый или пятый визит он дал девушке имя из книжки своего детства, такой далёкой, что от неё осталось лишь имя героини – Отка.


Отке не было особого дела до интерпретатора – она шла к Баху. В этом паломничестве Йозефу отводилась роль проводника, укладывающего звуки, как доски над пропастью, знающего каждую паузу, подобно тому как местный житель знает безопасные кочки в болоте и брод в горной реке.

Пускай проводник – это не цель пути, но и к нему со временем прикипаешь сердцем. Йозеф догадался об этом, когда Отка со сновидческой бесцеремонностью спросила, что он любит помимо музыки? Есть ли у него семья? Во что он верит? И наконец призналась, что хотела бы почитать его дневник. Ведь он ведёт дневник? Не может быть, чтобы нет!

Йозеф впал было в смятение, но смирил себя и обдумал вопрос: а в самом деле, ведёт ли? Ответ пришёл в образе снятых с бумаги (подобно переводной картинке) и пущенных по воздуху нот. Вдоль архаичных линеек Баха бежал тревожный и детский почерк Йозефа. Йозеф был соавтором Лейпцигского Кантора или, по меньшей мере, переводчиком его поэтических произведений на язык ныне живущих.


Прошёл месяц, и по тропе, проторённой Откой, один за другим стали являться новые слушатели. Йозеф узнал среди них своего давнего друга – скрипачку Марианну и ещё несколько смутно знакомых, проглядывающих, как солнце через туман, людей.

Несколько недель подряд Йозеф давал идеальные клавирабенды[2]. Ему не аплодировали и не выплачивали гонорар, но спина была в мурашках счастья. По целине сердца сперва робко, спотыкаясь о камни, затем смелее гили люди. Сталактитовые своды музыки раздвигались, светлели, становясь по мере приближения к цели звёздным небом. Тайное присутствие Кантора захватывало дух, как шум моря, ещё не видимого за соснами. Тут следовало соблюдать особую сосредоточенность. Любая раздражённая, себялюбивая мысль могла обрушить сотворенный мир и отшвырнуть паломников в катакомбы.

Под конец той счастливой весны Йозефу показалось, что его пианино прихварывает. Он вызвал Радомского. Тот явился – низенький, младенчески лысый, с круглым животиком и чувствительными глазами человека, смыслящего в делах души. Пока Павел Адамович возился с инструментом, Йозеф, сделавшийся болтливым, как все счастливцы, проговорился Радомскому о чуде, длящемся вот уж пару месяцев. Он рассказал про Отку и девочку, про Марианну и прочих посетителей, которых он переводит по собственному сердцу – как по мосту – в измерение Баха. Им приходится двигаться с риском, иногда это больно, но зато нет большей близости между душами, чем та, что возникает в подобном паломничестве. Вероятно, это и есть то сокрытое до поры задание, ради которого Йозеф явился на свет.

Сначала Павел Адамович слушал вполуха, но вскоре насторожился, отложил ключ и задумчиво осел на диванчик. Чувство юмора не было сильной стороной Йозефа. По правде говоря, он и вообще не умел шутить. Следовательно, всё сказанное являлось откровенным признанием в безумии.

Радомский потёр лысую голову, перевёл дух и, включив серьёзность тона на максимум, проговорил:

– Значит, Йозеф, если в твои планы не входит повторить судьбу Роберта Шумана, мы с тобою действуем так…


Йозеф выгнал Радомского и, проведя всю ночь в черноте накатившего страха, позвонил знакомому врачу. Тот приехал – и не утешил. По его мнению, Радомский был прав. Йозеф нуждался в помощи. Собравшись с духом, Йозеф принялся объяснять, что слушатели собираются, лишь когда он играет, следовательно, если воздержаться от музыки – может, помощь не так-то уж и нужна? Доктор разделил его надежду, но продолжал решительно настаивать на серьёзном и срочном исследовании вопроса.

За прошедшие сутки Йозеф растерял остаток мужества. Его сознание смешалось. Поулёгшаяся в благополучные годы детская напасть – нервный тик моментально одолела ослабевшую жертву. Моргая «всем лицом», он позволил увезти себя в город.


Мытарства по клиникам продлились полгода. Закончив курс восстановления, Йозеф переждал зиму в Крыму и весной вернулся домой. Галлюцинации не повторялись, а впрочем, они закончились ещё до начала лечения, едва лишь его отлучили от инструмента. Лёгкий, лаконичный, как зимнее дерево, организм Йозефа был условно здоров – обнаруженную ещё в детстве неполадку в сердце не стоило брать в расчёт – Йозеф её не чувствовал, а остальное было в порядке. Разве только избавленное от спазмов лицо утратило сохранявшийся прежде след юности. Теперь всякий раз, видя своё отражение, столь мало достойное музыки, он испытывал жажду размыть его, затереть ластиком, оставив одни глаза. Тогда-то Йозефу и пришло в голову наклеить на полировку пианино листы бумаги.

Год он промаялся в здравии, пытался «встроиться в жизнь», играть, но вода музыки больше не принимала его в свою глубину. Она выталкивала его на поверхность клавиатуры, отвергала, как зачумлённого одиночку, бессмысленного для управляемой любовью вселенной. Йозеф снова улетел греться в Крым. Там случайно ему на глаза попался старый голливудский фильм об Одиссее, тот кадр, где Антиклея, отчаявшись дождаться сына, уходит в морскую пучину. Её пример вдохновил Йозефа. Он попробовал утонуть, но не смог. И эта стихия вытолкнула его.

Осень и зиму Йозеф провёл, почти не выходя из своих тихих апартаментов, листая взятые в библиотеке журналы. В них его интересовали, во-первых, стихи – как материя, обладающая некоторыми чертами музыки, и во-вторых, специфический шелест страниц.

А в канун весны упрямая смелость, с какой он всю жизнь исполнял предназначенное, взяла верх. Он приехал с дерзкой, неистребимой целью – вернуть паломников. Его встречала вода.


И вот, Бог помог – Йозеф справился с фа-диезом! Одержав победу, он сел, подвернул манжеты рубашки, сползшие по худой руке, и, скрестив ноги под табуретом, заиграл любимое. Играя, он чутко прислушивался – нет ли признаков желанного вторжения? Пока что всё было тихо – ни удара, ни скрипа, но Йозеф не оставлял надежду.

Закончив первое погружение, он с силой отворил разбухшую дверь и вышел на божий свет. Ошеломляющее солнце, не встречая никакой преграды, кроме голых ветвей, дробилось о воду. Йозеф прикрыл глаза козырьком ладони – чтобы видеть вдаль, до самого небесного Лейпцига.

Пока он отчаивался, чинил, играл, воды прибыло. К затопленному до верхней ступеньки крыльцу пришвартовалась беседка. Йозеф и не заметил, когда и как на его участке поселилось это хрупкое творенье в японском стиле. Должно быть, его привёз какой-нибудь оставшийся из прошлой жизни доброжелатель.

Йозеф схватился за столбик и поплотней притянул беседку к крыльцу. Рама заехала на ступень и кое-как укрепилась. Шанс совершить плавание привёл его в восхищение. Может быть, посредством плота он каким-нибудь образом освободится от надоевшей «оболочки»? Кости и связки останутся на берегу, а сам Йозеф приобщится стихии воды и воздуха. Вода и воздух определённо ближе к музыке, нежели вся эта скорбная глина, из которой поналепили людей!

Перепрыгнув на качнувшийся пол беседки, он оттолкнулся рукой от перил. Плот, мягко отчалив, двинулся к забору соседей. Впрочем, до него было ещё плыть и плыть. Йозеф лёг на живот и почувствовал всем телом ледяную, таинственную близость воды. Доски пола жестко сомкнулись с ребрами, но всё равно удовольствие было велико. Он закрыл глаза и стал слушать.

В жизни Йозефа существовало одно маленькое проклятье. Никакой звук – будь то птичья трель или грохот крышки мусоропровода – не оставался для него просто звуком. Мозг немедленно угадывал в нём фрагмент мелодии или ритмического рисунка какой-нибудь вечной музыки. Но сегодня у него словно бы стёрли память. Весенний клёкот, звон и плеск проникали в сознание, не возбуждая ассоциаций.

Доплыв до середины участка, Йозеф повернулся на спину и, запрокинув голову так, что волосы коснулись воды, стал смотреть на небо и яблони. Птичье пение наполнило воздух солнечной мишурой, но Йозефу казалось, что щебечут не птицы, а само небо и сами яблони, наконец обретшие голос.

Японская беседка дрейфовала по русскому синему озеру в рай. Когда она доплыла до калитки, Йозеф краем глаза заметил цветы. Видение был столь ошеломляющим, что он мигом перевернулся на живот и, вцепившись пальцами в край плота, склонился к венчику под водой. Это были подснежники. Они расцвели в густом снегу. Затем снег растаял. Чтобы спасти от затопления город Дубну, на реке подняли дамбу, и половодье, залив садовые участки, превратило беседку в плот. Подснежникам пришлось доцветать на «дне морском».

Йозеф прислушался: утопленники приветствовали его прозрачной чередой звуков. Он не уловил в них порядка и всё-таки насвистал в ответ мелодию Моцарта.

А затем окунул руку в острый холод талой воды. Безумие это – рисковать и без того побаливавшими суставами – доставило ему неясную сладость. Руку зажгло. Посомневавшись, можно ли так поступать с дружественными существами, он всё же дерзнул – потянулся и, погрузившись в воду по самое плечо, сорвал букетик. Не целый куст – всего три или четыре цветка. Это стало финалом плавания. Подгребая рукой, Йозеф поплыл к крыльцу и, ухватившись за балку, перепрыгнул на ступени.

Свой странный улов он опустил в хрустальный стакан, из которого изредка, пару раз за весну, пил вино. Подснежники утонули в стакане по шейку, но Йозеф был доволен. Он поставил стакан на стол рядом с пианино – это цветы для гостей. Даст Бог, они придут к нему снова – Отка, девочка и другие близкие. Теперь можно было вскипятить чайник и погреть над паром руки, докрасна ошпаренные талым льдом.

Проходя на террасу мимо тусклого бабушкиного зеркала в прихожей, Йозеф мельком поймал в нём собственный взгляд и, не узнав, остановился. В мистическом, с поволокой, стекле полыхнул зелёно-оранжевый огонь апельсиновых рощ, о котором давным-давно говорила ему Марианна. Йозеф сдёрнул с вешалки шарф, потёр зеркальный туман и отступил – нет, взгляд не стёрся, даже не потускнел! Дары, причудливо намешанные в крови – немецкий романтизм, иудейская устремлённость к цели, славянская меланхолия, страстный балканский нрав, – пробудились разом, наделив Йозефа силой, неслыханной для простого смертного. С восторгом он чувствовал, что готов буквально на всё – лишь бы свихнуться вновь!

6. Исцеление

Внешне ничего не изменилось: Валера ходил в мастерскую, ковырялся в старых инструментах. Вечером забирал из сада Наташку. Но подлинное его существование соскочило с наезженных рельсов и неслось прочь от семьи, в затопленные весенней водой пространства, по которым не проедешь с коляской.

Валера научился покупать себе маленькую свободу на валюту домашних дел. Он больше не уклонялся от чистки картошки и вытирания пыли, а однажды посреди воскресенья сообщил обомлевшей жене, что отныне берёт на себя глажку. Теперь в относительном покое и с чистой совестью, монотонно водя по доске утюгом, он мог слушать в наушниках добытые у тестя записи Йозефа.

Их бесшабашная, не подотчётная никому, кроме Господа Бога, честность трогала Валеру. На территории Баха творился мятеж – по полотнам партит[3] мчали скоростные поезда, ветреный, отчуждённый от красоты неуют современной Европы сквозил в фигурах старинных танцев, и на всех платформах, как на льдинах земных полюсов, маячил человек, не знающий, куда ему ехать. Его слепящее одиночество доводило Валеру до спазмов в горле.

Попадались и совсем иные записи – тихие, пахнущие Валериным детством, когда мама водила его в музыкальную школу и пекла на скромный ужин блины. Слушая, Валера без усилий сливался с голосом музыки и порой разбирал слова.

«Эх, Валера, – вздыхала какая-нибудь аллеманда или чакона. – Как же ты оставил меня? Ведь раньше мы были с тобой не разлей вода – когда ты читал на лавочке в вашем дворике, жёг с мамой осенние листья или просто гонял на велике, влюблённый во всё подряд. И в смешной твоей любви к велосипеду, и в любви твоей к маме – всюду мы были вместе. А теперь у тебя нет любви – не любишь ты никого, даже Наташку с Пашкой. Так, боишься только, чтоб ни с кем ничего не стряслось».

Особенно строга к нему была одна сарабанда, которую Валера, прилежный знаток творений Лейпцигского Кантора, почему-то не слышал прежде. Под каплями её звуков в душе растворялись пласты лежалого зла и открывались маленькие круглые дырочки – прожоги в правду. Через них, если прильнуть, Валера мог различить строки своего мистического «досье» – предал маму, предал себя, не вырастил ни дружбы, ни любимого дела. Вял, труслив, сонлив, пропитан преждевременной старостью…

Валера слушал, соглашаясь со всем, и ему казалось, что лекарство, столько лет стекавшее по поверхности, наконец-то стало проникать внутрь. Йозеф наподобие филиппинских магов раздвинул ткани, и благодать Баха прошла напрямик к «больному органу». Вот только что болело у Валеры?


Во время одного из таких сеансов в спальню, где он гладил простыни и пододеяльники, вошла Светка. В её руках была молочная бутылка и ложка.

– Вот смотри, я купила молочко, фермерское! – весело проговорила она. – Да сними ты свои уши! На, попробуй! Сливки – видишь? Потому что это натуральное молочко. Три дня – и скисает. Ну, пробуй же! – и Светка ткнула ложку ему в лицо. Валера покорно открыл рот – зубы лязгнули о железо. И вдруг подкатила тошнота, так внезапно, что рука сама оттолкнула ложку – выпав из пальцев ошеломленной Светки, она звякнула о штангу гладильной доски.

Отплевавшись от «молочка», Валера не вернулся к утюгу, а вбежал в кабинет тестя. Тот был занят интеллектуальным трудом – варганил за ноутбуком статью на сайт мастерской.

– Павел Адамович, вот скажите, что это? – воскликнул Валера и, подняв крышку пианино, наиграл ту самую, прожигавшую «дырочки» сарабанду. – Это Бах?

Радомский, отвернувшись от экрана, прислушался.

– А-а, нет… – рассмеялся он, – это его собственное. У Йозефа хобби – пополнять собрание сочинений Баха. Не знал? Например, Седьмая партита. У Баха клавирных шесть, но Йозеф удружил – нате вам седьмую!

– Думаю, всё же это Бах! – возразил Валера. – Ре-минорная сарабанда. Только вот откуда? Вы послушайте всё же, может, вспомнится… – и, придвинув табурет, благоговейно извлёк череду целительных звуков.

– Ради бога, сарабанда, куранта, жига, – морщась, перебил Радомский. – Да, похоже. Но ты же понимаешь – чего стоит подражание? Сделать стилизацию – это и я могу.

– Ну так сделайте! – резко поднявшись, сказал Валера и долго потом умолял потрясённого тестя простить ему грубость. Откуда только нашло? Кажется, первый раз в жизни тишайшего Валеру «укусила муха»!

Павел Адамович, уведя тоскующий взгляд к окну, сказал, что прощает.

Но, должно быть, «укус» оказался ядовит и проник в кровь. Под визги детей и бессмысленные реплики Светки Валера всё старался припомнить строгие и любящие слова, какие говорила ему музыка Йозефа – про чистую жизнь детства, про дворик с велосипедом и листьями. И вдруг – неожиданно для себя самого – объявил жене, что завтра поедет к маме.

Поступок его был нов и потому страшен. Не выдюжив собственной дерзости, Валера забился в спальню, завернулся с головой в одеяло, но успокоение длилось недолго.

– К маме он поедет! Ты для того детей завёл, чтоб к маме ездить? Или чтобы в наушниках фанатствовать? – полыхнул над одеялом возмущённый голос жены. – Я ему про молочко для его же сына – а он ложками швыряется!

– Молоко! – из-под одеяла рявкнул Валера. – Не молочко, а молоко! Ма-ла-ко!

Голос умолк на пару секунд и полился с новой силой. Хорошо ещё, что одеяло срезало высокие частоты.

– Валерочка, я что, плохая жена? – визжала Светка. – Я ведь тебе разрешаю в воскресенье валяться хоть до одиннадцати, а сама колупаюсь с детьми! Потом, я тебе всё время разрешаю копаться в твоих фотках! Но есть же пределы! Знаешь, милый, если всё так пойдёт, ты можешь меня потерять!

– Да не нужны мне никакие ваши фотки! Ты мне их сама навязала, чтоб я щёлкал детей! Я другим хотел заниматься! Совершенно, абсолютно другим! – окончательно утратив себя, взревел Валера и забрыкался под одеялом, как спелёнутая лошадь.


Бедный дворик на окраине Великого Новгорода, явленный в окошечках сарабанды, мучил Валеру своей достоверностью. Вот мама кидает на снег половичок, а потом вдруг сразу – золотая листва берёз и георгины. И любовь, всюду любовь, вольное дыхание, воздух! Трус и раб! Трус и раб! – городил он шёпотом и бил себя под одеялом кулаком в нос. И опять на припёке, где колонка с водой, зацветала мать-и-мачеха и манила Валеру провалиться в прошлое лет на двадцать. Да, на двадцать – не меньше…

К ночи у Валеры поднялась температура. Он метался по постели и плакал. Ему казалось, что какая-то его часть – наверно, душа – присутствует в мамином дворике, склоняясь горячим лбом к георгинам. И одновременно – одно не мешает другому! – находится в сырой комнате Йозефа; там уже невидимо собрались люди, пришедшие, как и он, за исцелением, но молчит пианино – хозяина нет и нет…

7. К маме

На рассвете, пошатываясь от слабости, Валера выбрался в прихожую, воровато оделся, стащил из кухни полбатона на дорожку и поехал в Новгород к матери.

По дороге он сомневался и страдал. В своё время мама возразила против его союза со Светкой, назвав её девушкой глупой. Молодая жена, заподозрив угрозу, взяла с мужа слово сократить общение с деспотичной мамашей до минимума. Позвонил в день рождения – и будет. «Ты разве не понимаешь – иначе она разрушит наш брак!»

И вроде бы правильно сделал Валера, что поехал – не виделись с мамой уже два года, но всё равно его грыз стыд. Светка неизбежно подумает, что он обидел её из-за музыки. Разве Йозеф играл о том, как быть жестоким с родными? О чём угодно – но не об этом!

Чинили Ленинградку. Километров сорок пришлось ползти по срезанному асфальту. После этакого наждака немного останется от шин. Светка почует, конечно, урон – будут слёзы. Был бы он поумней, поглядел бы заранее, как объехать… – переживал Валера. А потом над соснами тракта вспыхнуло солнце, и в голове у него тоже что-то вспыхнуло – он погнал, наплевав на всё. Как будто полоса бездорожья – глины, камней, столпившихся грузовиков и экскаваторов – была последним препятствием на пути к истинной жизни, которая настанет вот-вот.

При въезде в Великий Новгород Валера, не успев отдать себе отчёта в совершаемом действии, затормозил на обочине и поглядел через зеркало назад: две пожилые женщины, расставившие на аккуратной клеёночке свой товар, с надеждой смотрели на его машину. Рядом с ними, опёртый о «ногу», стоял прогулочный велосипед – облупленный и странно родной. Велосипед этот въехал рогами руля прямо Валере в сердце. Первые секунды он тупо созерцал в зеркало дальнего вида его знакомую конструкцию, а затем причина «дежавю» высветилась в памяти: это был подарок на одиннадцать лет! Помнится, Валера не слишком обрадовался ему – какой-то девчачий, без рамы…

Валерина мама – худенькая, в старой рыжей куртке на молнии, с блёкло-коричневыми, совершенно белыми у корней волосами продавала на пару с подругой оставшиеся после зимы запасы – маринованные белые грибы, огурчики, черничное варенье. «Мама!» – позвал Валера в форточку и не услышал своего голоса, как будто повстречал мать не на земле, а в царстве Аида. Он так и не нашёл в себе сил выползти из машины. Мама сама села к нему, утолкав складной велосипед в багажник.


Ни колонки, у которой цветёт мать-и-мачеха, ни лавочки – ничего не успел разглядеть Валера. Сильный дождь загнал их в дом. Мама сварила картошку и, усмехаясь, раскрыла непроданные банки – грибочки и огурцы.

Чтобы не думать, Валера без меры запихивал в себя еду и болтал тоже без меры – про внуков, про свою пыльную и звонкую работу в мастерской. Мама не перебивала его. Валера замолк сам, потому что вдруг услышал музыку. Через крышу в дом протекал дождь и бил в расставленные по комнатам тазы и кастрюли. В ответ на Валерины ахи мама, усмехнувшись опять, сказала, что сосед за бутылку однажды слазил, подлатал, но хватило ненадолго.

После того как дождь утих, Валера приставил разбухшую, сбитую ещё отцом лестницу и полез поглядеть, что там, с крышей. Старый, истрёпанный в щепку шифер насквозь пропитался дождем.


Домой в Москву Валера возвратился через сутки, в воскресенье днём, и за весь обратный путь не заметил, кажется, ничего, кроме деревенских крыш, сплоить покрытых пеплом осыпающегося шифера. Только ближе к Москве пошла металлочерепица.

Дома, проигнорировав обиженный вид Светки, Валера с ходу поднял вопрос о деньгах на ремонт для мамы. Своих заначек у него не водилось – распорядиться финансами без участия жены он не мог.

Светкино мнение было определённым. Ты не зарабатываешь столько, чтобы позволить себе благотворительность. Это раз. И два – Валерочка, ты забыл, как она хотела нас разлучить?

На страницу:
2 из 4