bannerbanner
Невинная кровь
Невинная кровь

Полная версия

Невинная кровь

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 7

Хильда не то всхлипнула, не то фыркнула. Отец развернулся и медленно взял портфель со стола. Судя по виду и голосу, Мориса вдруг охватила усталость.

– Потолкуем после ужина. Досадно, что гости придут именно сегодня, но за какой-нибудь час мы от них отделаемся. Я же говорю, для подобных вестей вечно не хватает времени.

5

Филиппа наряжалась очень тщательно. Не ради каких-то там Клегорнов и Габриеля Ломаса, которого пригласили для ровного счета, но для себя самой выбрала она любимую вечернюю юбку из тонкой плиссированной шерсти и закрытую блузку бирюзового цвета. В такой одежде можно ощущать себя актрисой на сцене, кроме того, она не требует чересчур осторожного обращения и на ощупь очень приятна. Чего еще желать? Потом девушка старательно уложила волосы: расчесывала их, затянула тугим узлом на затылке и накрутила влажным пальцем две тонкие пряди у щек. Постояла, придирчиво изучая свою внешность в большом зеркале. «Вот как я себя вижу». Ну а другие?

Сердце на удивление ровно билось; продолговатое, худощавое лицо с резкими скулами сохраняло ясный медовый оттенок, а взгляд оставался безоблачным. Честно говоря, Филиппа почти ожидала, что зеркало закачается и поплывет перед глазами, словно изображение на волнах озера. Девушка протянула руку, и пальцы осторожно коснулись холодного стекла.

Потом Филиппа медленно прошлась, пытливо глядя вокруг, точно чужая. Когда-то здесь располагались два смежных чердака с низкими потолками, затем верхний этаж перестроили под ее комнату, которую Морис обставил целиком по вкусу приемной дочери. В отличие от остального дома тут была современная обстановка: ничего лишнего, сплошная легкость, простор и чувство парения. Окна с обеих сторон заливали пространство светом. Южное выходило на огороженный садик, на каменный внутренний двор и платаны, за ними пестрели бесчисленные крыши Пимлико… Вот за этим столом Филиппа учила уроки, готовилась поступать в Кембридж. А на этой кровати светлого дерева они с Габриелем на ощупь, извиваясь, впервые неудачно пытались заниматься любовью. Впрочем, какое нелепое выражение. Чем бы они там ни занимались, но только не любовью. Пару раз он сказал, сначала нежнее, потом уже сквозь зубы: «Не думай ты о себе. Хватит беспокоиться о своих чувствах. Отпусти себя на волю».

Именно этого она никогда не умела. Можно ли отпустить то, в чем до конца не уверен, то, чем, по сути, толком и не владеешь? Она боялась даже на миг утратить контроль над собственным «я».

Странно, что первое интимное фиаско не привело к отчуждению. Габриель подобно Филиппе не признавал поражений. Разочарованная, недовольная, когда все кончилось, она даже не пыталась притвориться из соображений целесообразности или великодушия. Поздновато, не ко времени вспомнилось предупреждение его сестры. Сара как-то раз изрекла холодно, почти со злорадством: «Видела розетки с переменным током? Вот и братишка у нас такой. В принципе мелочь, а все-таки знать не мешает. Прежде чем кофеварку врубать».

Надевая халат, Филиппа поинтересовалась:

– Чего тебя разобрало? Хотел доказать, что можешь и с девушками?

– А тебя? – огрызнулся парень. – Хотела доказать, что вообще можешь?

Хотя, если уж на то пошло, после кошмарного вечера молодой человек вел себя по-другому: нежнее, заботливее. Девушка в ответ отлично играла отведенную ей роль, подозревая, что вряд ли скроет от ухажера истинные причины своего поведения. Просто в списке нужных и красивых вещей, которые пригодятся в Кембридже, он занимал одну из верхних строчек. Разве будущей студентке помешает прихвастнуть в компании ровесников столь завидным приобретением, как богатый, остроумный, несравненный Габриель Ломас?

Комнату переделали, когда ей исполнилось двенадцать. Утро следующего дня – это была суббота – навсегда врезалось в память Филиппы, ибо научило ее важному жизненному уроку: за незаслуженное счастье тоже нужно платить. Она садилась за новый стол писать историческое эссе, когда Хильда поднялась вместе с прислугой, миссис Купер, чтобы та разделила ее восторги по поводу детской. Миссис Пэлфри посвящала ее во все домашние события, отчаянно притворяясь, что у них прекрасные отношения. А Купер неколебимо продолжала называть хозяйку «мадам», словно желала показать: мол, за десять шиллингов в час и бесплатный обед можно купить раболепие, но не дружбу. Она, конечно, поглазела вокруг и привычным бесстрастным тоном изрекла:

– Очень мило, мадам, это уж точно.

Зато, как только Хильда вышла из комнаты, служанка бросилась к девочке и, дохнув на нее какой-то кислятиной, прошипела:

– Подкидыш! Надеюсь, ты хоть скажешь им спасибо. Что же такое творится? Приличные дети ютятся по четверо чуть не в сарае, а ты, безродная, – в хоромах прохлаждаешься, когда твое место в детдоме! – И тут же, без паузы, любезным тоном окликнула хозяйку: – Я сейчас, мадам!

Потрясенную Филиппу охватила ярость. Она готова была взорваться, однако уже научилась держать себя в руках. Простые слова, как выяснилось, бьют больнее кулака, больнее истеричного визга.

– Нечего было столько рожать, раз не можете прокормить, – промолвила девочка ледяным голосом. – Желаю вашим детям всю жизнь просидеть в сарае, особенно если они похожи на вас.

В тот же день миссис Купер уволилась без объяснений, и Хильда записала на свой счет еще один провал.

Книжные полки. Филиппа провела рукой по многочисленным корешкам. Классическая библиотека семьи, живущей выше среднего достатка. С таким набором немудрено сдавать на пятерки литературу, а если повезет, и поступить в Кембридж. По этим томикам трудно было бы определить вкусы хозяйки, разве только понять, что Тургенева она предпочитает Толстому, Пруста – Флоберу, а Генри Джеймса – Диккенсу. Правда, здесь никто не нашел бы потрепанных обложек, любимых книжек детства, передаваемых из поколения в поколение, – все выглядели купленными специально для привилегированного ребенка.

Полки, уставленные знаниями, мудростью, мечтами, которых достаточно для целой жизни… Для какой жизни? Странное дело: Филиппа ни строчки, ни слова не написала на этих страницах, и все же именно к ним, к собранию чужих мыслей и переживаний, прибегает она в поисках своего «я».

«Даже наряжаясь, – подумала она, – мы надеваем себя же. Вот, например, нагая, в ванной, кто я есть? Тело можно взвесить, описать, измерить, изучить каждый физический процесс в отдельности, дать ему имя, настоящее или вымышленное, разложить жизнь по полочкам… А как же я-то? Ведь во мне ничего нет от Мориса или Хильды. Они тут ни при чем, они лишь предоставили подсказки для шарады: одежду, книги, творения искусства. И даже этот внутренний монолог – плод выдумки, не более. Какая-то часть меня, та, что однажды начнет писать книги, внимательно следит за мною же, подыскивающей нужные слова, выбирающей, что чувствовать и как себя вести».

Она распахнула дверцы стенного шкафа и с грохотом сдвинула вешалки. Платья и юбки заколыхались, донесся знакомый слабый аромат – должно быть, ее собственный. Филиппа любила дорогие наряды. Покупки она делала редко, но выбирала весьма старательно. Синтетике предпочитала шерсть и хлопок.

Она подошла к пробковой, угольного цвета, доске для записок, повешенной над столом. Пестрые открытки, купленные во время поездок или в художественных галереях, учебное расписание, газетные заметки о предстоящих выставках, aides-memoire[13], два приглашения на праздники. Филиппа присмотрелась к открыткам-репродукциям. Утонченный портрет Сесилии Герон[14] работы Ганса Гольбейна[15]; У. Б. Йитс[16] на гравюре Огастеса Джона[17]; обнаженная фигура кисти Ренуара из музея Же-де-Пом[18]; акватинта[19] Фарингтона[20] «Лондонский мост. Тысяча семьсот девяносто девятый год»; ну и картина Джорджа Брехта[21]. Какой капризный, причудливый выбор! Он ровным счетом ничего не говорил о вкусах хозяйки: обычный перечень галерей, в которых она побывала.

В этих самых стенах десять с лишним лет Филиппа сочиняла мифологию своего прошлого; и вот отживший, уличенный во лжи мир ускользает от нее. «А ведь по большому счету ничего не изменилось, – сказала себе девушка. – Я все та же, что и вчера. Да, но кем я была вчера?»

Комната напоминала творение дизайнера в мебельном магазине, где каждая вещь должна намекать на то, что ее никогда не существовавший, созданный фантазией автора владелец якобы с минуты на минуту вернется домой.

Перед глазами всплыло лицо Хильды, склонившейся, чтобы подоткнуть приемной дочери одеяло.

– Куда я деваюсь, когда сплю?

– Ты по-прежнему здесь, в своей кроватке.

– Почем ты знаешь?

– Потому что вижу тебя, глупенькая. И даже могу потрогать.

Хотя вот этого Хильда как раз не любила. Троица жила как бы в отдалении друг от друга, и вина лежала отнюдь не на миссис Пэлфри. По вечерам девочка застывала в постели, будто деревянная, и всегда уворачивалась от обязательного поцелуя. Филиппа не выносила прикосновения влажных губ, после которого Хильда непременно вытаскивала из-под простыни колючее одеяло и совала его приемной дочери под подбородок.

– Это ведь ты знаешь, где я. А я не могу потрогать себя во сне.

– Никто не может. И все-таки ты здесь, в постели.

– А если мне сделают операцию под наркозом? Где я буду тогда – не тело, а я сама?

– Спроси лучше папу.

– А когда умру?

– Попадешь к Иисусу на небеса, – восставала Хильда против атеистических воззрений мужа; впрочем, без особой убежденности.

Девушку снова потянуло к книжному шкафу. Если она и отыщет ответ, то лишь на этих полках. Вот и они, обложка к обложке, – первые экземпляры книг Мориса, подписанные его рукой на имя, навязанное приемной дочери против ее воли. Странно, что при такой трудоспособности ни один из университетов до сих пор не предложил ему кафедру. Возможно, прочие, кто разбирался в науке, чуяли в нем притворщика-дилетанта, не сумевшего полностью отдаться своему предмету. Или все гораздо проще? Их попросту раздражало и отталкивало резкое высокомерие некоторых его публичных заявлений? Студентов наверняка отталкивает. Однако свежие плоды интеллектуальных трудов обладали безупречным – по мнению критиков – стилем, довольно элегантным для социолога, и хотя бы частично объясняли Мориса. А заодно, как оказалось, и его приемную дочь. «Природа и воспитание: взаимодействие наследственности и среды в развитии языковых навыков», «Вредное окружение: социальный класс, язык и интеллект», «Гены и среда: влияние окружения на понятие неизменности объекта», «Обученные неудачниками: классовая бедность и образование в Великобритании». Пора бы ему прибавить еще кое-что: «Усыновление: социологическое исследование взаимодействия среды и наследственного фактора».

В конце концов, чтобы слегка успокоиться, Филиппа присела и долго любовалась самым дорогим, что у нее было: холстом Генри Уолтона[22], изображавшим преподобного Иосифа Скиннера вместе с семейством. Она лично выбрала себе этот подарок на восемнадцатый день рождения – за необыкновенную привлекательность и мастерство, а главное, за полное отсутствие налета сентиментальности, присущего более поздним работам великого мастера. Картина воплощала собой всю изысканность, порядок, уверенность и манеры ее любимой поры в английской истории. Преподобный Скиннер и трое его сыновей сидели верхом, супруга с двумя дочерьми – в коляске. Позади располагался их приличный, бесстрастный дом, а впереди тянулась подъездная аллея, тенистая лужайка, усаженная дубами. Вот уж кто вряд ли затруднялся с определением самих себя. Вытянутые лица Скиннеров, их носы с горбинкой не оставляли сомнений в чистоте родословной. И все же герои, запечатленные великой кистью, словно говорили девушке: «Мы жили, страдали, терпели, умерли. Тебе, как и нам, не уйти от общей доли».

6

Гарри Клегорну стукнуло сорок пять, и он уже начинал лысеть, однако по-прежнему сохранял за собой славу многообещающего политического деятеля. Филиппе он так напоминал успешного тори-заднескамеечника, что будущая карьера гостя казалась ей просто неизбежной. Рельефные мышцы, гладкая, смуглая кожа, иссиня-черные волосы – не крашеные ли? Влажный, чуть надутый рот; губы красные, словно обведены помадой. Оставалось только гадать, что связывало столь непохожих мужчин, кроме участия в одних и тех же телевизионных программах. Впрочем, разве требовалось еще что-нибудь? Всякая разница в происхождении, темпераменте, интересах, даже приверженность противоположным политическим философиям тут же блекла в ярких лучах студийных прожекторов, экран крепко спаивал своих избранников воедино.

Боевую раскраску Норы Клегорн немного скрадывали мягкие блики свечей. Лет этак в двадцать она, должно быть, кружила головы тем, кому по душе фарфоровая кукольная прелесть и кто не сумел распознать, что та слишком быстро увянет, ибо держится не на изящных пропорциях, а лишь на свежести юной кожи и бойкой косметике. Глупая женщина безумно гордилась своим супругом, однако это мало кого раздражало: было нечто подкупающе наивное в ее убеждении, что членство в палате общин и есть вершина человеческих устремлений. По своему обыкновению, ради неофициального ужина гостья разоделась в пух и прах. Безрукавка над пышной бархатной юбкой сверкала металлическими блестками. А запах этой дамы вызывал в воображении Филиппы образ мешка золотых монет, утонувшего в море духов.

Кстати, Габриель Ломас тоже вырядился не по случаю: он единственный из мужчин додумался надеть смокинг. По крайней мере молодой человек сознательно ошеломлял своим видом. Морису он явно нравился – не то вопреки, не то благодаря бурным восторгам по поводу проявлений крайне правого торизма. Это хотя бы отличало Габриеля от большинства студентов мистера Пэлфри. С другой стороны, девушку всегда удивлял чрезмерный интерес парня к ее отцу. Именно от Габриеля она услышала львиную долю того, что знала о Хелене. В памяти Филиппы, словно в архиве, хранились почти дословные записи всех интересующих ее разговоров. Например, обрывок такой беседы:

– Твой отец похож на всех богатых социалистов: в его душе прячется тори, которого он пытается загнать поглубже.

– Не думаю, что Морис подходит под твое описание, – возразила тогда девушка. – Тебя сбил с толку наш образ жизни. Особняк, почти вся мебель и картины унаследованы от первой жены. Папино происхождение безупречно с точки зрения товарищей. Он был почтовым инспектором, образцовым трудягой. Морис никогда не бунтовал, только приспосабливался.

– Взять за себя дочь графа – я бы не назвал такой поступок приспособленчеством. Правда, мы говорим о весьма своеобразном графе, можно сказать, белой вороне среди представителей этого класса, но по крайней мере династия и чистота породы вне подозрений. Хотя, конечно, зная леди Хелену, многие удивлялись их браку, пока спустя семь месяцев на свет не появилось дитя, единственный в своем роде недоношенный младенец восьми с половиной фунтов весом.

– Габриель, где ты нахватался таких подробностей?

– Пагубная привычка к мелочным сплетням. Это у меня с детства. Помню, как долгими вечерами в Кенсингтон-Гарденс я слушал няньку и ее дряхлых подружек. Расфуфыренная Сара едет в нашей семейной, видавшей виды коляске, я чинно шествую рядом… И мы все дружно наворачиваем круги вокруг старинного Круглого пруда. С ума сойдешь от тоски! Скажите спасибо, что ваши юные годы обошлись без этой отравы.

Ужин начался с артишоков и взаимного поддразнивания между Морисом и Габриелем, который прикинулся, что свято верит, будто бы последняя передача с участием лейбористов и группы молодых социалистов оказалась сорвана усилиями все тех же консерваторов.

– Ах, как невежливо. Впрочем, сомневаюсь, что лишнее выступление прибавило бы им новообращенных. И потом, если они собирались нагнать на кое-кого страху, то преуспели в своем намерении. На моей памяти даже молодые товарищи не потчевали слушателей настолько смехотворной смесью из нелепой философии, классовой нетерпимости и давно опорочившей себя экономической теории. И где, скажите на милость, они набрали актеров с такими гнусными рожами? Золотушные просто! Вот бы провести научное исследование на тему «Прыщавость и левые убеждения». Получился бы занятный проект для одного из ваших бывших студентов, сэр, вы не находите?

– А я думала, выступать будут лейбористы, – удивилась Нора.

Клегорн рассмеялся.

– Хотите добрый совет, Морис? Припрячьте куда-нибудь молодых товарищей хотя бы до конца выборов.

За столом разгоралась неизбежная политическая дискуссия. Филиппа давно заметила, что не может запомнить подобные беседы: в них либо мусолились доводы, уже высказанные на последних теледебатах, либо же отрабатывались реплики для будущих. Поэтому она перестала слушать наскучившие споры и перевела взгляд на Хильду.

Едва успев подрасти, девочка стала смотреть на приемную мать как на поношенное, но еще крепкое зимнее пальто, требующее основательной переделки, изменений, улучшений: то и дело мысленно накладывала на ее лицо макияж, как будто бы краска способна придать выражение тусклым, невыразительным чертам. Даже теперь Филиппа не могла спокойно видеть Хильду, не изменив в воображении ее прическу или стиль одежды. Примерно год назад, когда миссис Пэлфри потребовалось вечернее платье, она робко предложила девушке пройтись по магазинам вместе. Должно быть, надеялась на эдакий дамский заговор, легкомысленную вылазку, хотела поиграть в дочки-матери. Все закончилось полным провалом. Хильда терпеть не могла витрин, заполненных чем-либо, кроме еды, тушевалась при виде других покупателей, щеголяющих более приличным платьем, и сюсюкала с продавцами; изобилие выбора сбивало ее с толку, а неизбежное раздевание вообще казалось целой трагедией. В последнем из магазинов, куда Филиппа в отчаянии затащила приемную мать, была длинная общая примерочная. Интересно, что за реальный или надуманный телесный недостаток загнал несчастную в самый дальний угол, вынудив переодеваться под покровом собственного плаща, в то время как прочие девушки и женщины преспокойно обнажались до бюстгальтеров? Утратив надежду, Филиппа опустошала целые прилавки, но и это не помогало. На миссис Пэлфри ничто не смотрелось как подобает. В первую очередь потому, что та одевалась без малейшей уверенности в себе, не проявляла никакого удовольствия, стояла с видом бессловесной жертвы, украшаемой на заклание. В конце концов покупательницы остановили выбор на черной шерстяной юбке – она и висела сейчас на Хильде в сочетании с аляповатой кримпленовой блузкой дурного покроя – и больше уже никуда не ходили вместе. Теперь и не придется, поздравила себя девушка. Однажды попыталась разыграть из себя примерную дочь – и хватит.

Раскатистый, словно на трибуне, голос Гарри Клегорна грубо прервал привычные, по-своему даже уютные пренебрежительные размышления о Хильде, наделенной лишь двумя дарами: стряпать и лгать.

– Вот вы представляете так называемый рабочий класс, да? А ведь большинство членов вашей партии даже не догадываются об истинных чувствах тех, кого якобы защищают. Возьмем, к примеру, старушку с южного берега, коротающую век в одной из ваших блочных высоток; если она боится лишний раз выйти на улицу за покупками или чтобы забрать пенсию, опасаясь бессовестных грабителей, – кому нужна такая воля? Свобода без страха разгуливать по собственному городу, черт побери, гораздо важнее «гражданских свобод», о которых трещат на всех углах члены парламента.

– Будь любезен, разъясни нам, как это более длинные сроки заточения и более суровый тюремный режим сделают жизнь безопаснее?

Нора Клегорн слизнула с пальцев соус и между прочим обронила:

– Все-таки, я думаю, они должны вешать убийц, как раньше.

Слова прозвучали столь буднично, словно речь шла о праве горожан закрывать окна от любопытных соседских глаз. За столом наступила мертвая тишина, как если бы дама разбила что-нибудь очень ценное. Филиппе даже послышался тонкий звон стекла.

– Они? – невозмутимо повторил Морис. – Вы хотели сказать, мы должны. Лично я бы не взвалил на себя подобного рода обязанность и не представляю, кто бы выполнил за меня грязную работу.

– О, Гарри сделает все, что угодно, не правда ли, дорогой?

– Ну, пару-тройку подонков я бы не задумываясь отправил на тот свет.

Разговор, как и ожидалось, перекинулся на самую знаменитую женщину-детоубийцу двадцатого века. Ее имя всплывало в каждой беседе, как только где-то заговаривали об отмене высшей меры наказания – этом камне преткновения для всех либералов. Филиппе казалось, что ее родную мать нарочно продержали в заключении дольше обычного, лишь бы не возбуждать общественное волнение по поводу той печальной знаменитости. Девушка покосилась через стол на Хильду. Миссис Пэлфри низко склонилась над тарелкой, прикрыв лицо двумя прядями волос. Артишоки – удачное начало для досадного обеда, они требуют столько внимания.

– Решив, что казнить убийц неправильно, – разглагольствовал Клегорн, – мы только теперь осознали: оказывается, они не умирают потихоньку в камерах и не испаряются неизвестно куда. Вдобавок кто-то должен о них заботиться, и очень скоро никто не возьмется выполнять неблагодарную работу задешево. А ведь рано или поздно эту женщину придется выпускать. По мне, чем позже, тем лучше.

– Да ведь, говорят, она жутко ударилась в религию? – вмешалась Нора. – Вроде в газетах писали, ее потянуло не то в монастырь, не то ухаживать за прокаженными.

– Бедные прокаженные! – хохотнул Габриель. – Вечно подворачиваются под руку желающим раскаяться! Как будто им своих бед не хватает.

Влажные губы Клегорна облепили сочную сердцевину артишока, точно большой палец младенца. Голос прозвучал приглушенно сквозь льняную салфетку:

– Мне все равно, о ком она заботится, лишь бы держалась подальше от детей.

– Но если эта женщина так переродилась, – вставила Нора, – ей незачем рваться из тюрьмы, верно?

– Да уж, – нетерпеливо поморщился Клегорн. Филиппа не раз обращала внимание, с какой легкостью он прощал жене любые глупости, зато разумных речей из ее уст просто не переносил. – Это последнее, что теперь волнует нашу героиню. В конце концов, камера – самое подходящее место на земле, чтобы творить добро, которого вдруг возжаждала ее душа. Все эти толки о раскаянии – сущий бред. Она с любовничком замучила насмерть ребенка. Если когда-нибудь детоубийца поймет, что натворила… Не знаю, как можно это пережить. Тем более строить планы на будущее.

– Тогда пожелаем ей не каяться, ради собственного же блага, – усмехнулся Габриель. – Однако меня забавляет весь этот шум по поводу преступной души. Понятно, общество вправе наказать убийцу, дабы припугнуть остальных или постараться как-нибудь обезвредить ее после выхода, но разве можно требовать сожаления, мук совести? Этот вопрос останется между ней и ее богом.

– Вот именно, – сказала Филиппа. – Не будучи еврейкой, я не вправе заявить, что прощаю нацистам холокост. Это была бы пустая, высокомерная болтовня.

– Не более, чем утверждение о том, что покаяние касается лишь преступницы и ее бога, – сухо промолвил мистер Пэлфри.

– Уймись, Морис! – усмехнулся Клегорн. – Оставь теологические споры до теледебатов с епископом. К слову, сколько тебе сейчас платят за выступления?

Разговор обратился к новым контрактам и порокам телевизионных продюсеров; детоубийцу благополучно забыли. Хозяева и гости расправились с телятиной, потом – с лимонным суфле, затем перебрались в сад неторопливо пить кофе и бренди. Филиппа уже не верила, что этот безумный день когда-нибудь закончится. Утром она проснулась внебрачной дочерью и вот за какие-то часы стала законной, зато окунулась в пучину кошмара и бесчестья. Девушка словно пережила разом рождение и смерть – две по-своему болезненных стороны одного неумолимого процесса. Теперь же она, опустошенная, сидела за столом на освещенном дворике и мысленно проклинала засидевшихся гостей.

Даже утомление имеет свои границы. Мозг Филиппы вдруг сделался неестественно чистым и ясным, а разум начал цепляться за какие-то мелочи, придавая невероятную важность лямке бюстгальтера, спустившейся с плеча Норы Клегорн, тяжелому перстню с печаткой, впившемуся в толстый мизинец ее супруга, кроне персикового дерева, серебряной при свете лампы; если протянуть руку и тряхнуть ствол как следует, на всех полился бы дождь из блестящих листьев.

К половине двенадцатого беседа стала бессвязной, поверхностной. Морис и Гарри уладили свои академические дела, и Габриель с полунасмешливой учтивостью откланялся. Однако Клегорны с упорством, достойным лучшего применения, продолжали сидеть за столом. По саду стелилась сырая ночная свежесть, багровое небо покрыли сетью вспухшие вены умирающего дня. Около полуночи назойливая семейка вспомнила, что живет не в этом доме, и потом еще долго-долго прощалась, медленно шагая по тропинке к своему «ягуару». Наконец Филиппа могла свободно пойти к себе.

7

Ни одно из школьных сочинений не давалось девушке с таким трудом, как это письмо. Поразительно: короткий отрывок прозы потребовал на свое составление столько времени, что самые заурядные слова вдруг обрели бесчисленное множество смысловых оттенков, отяжелели от снисходительных намеков, резали ухо бестактностью. Уже само обращение заставило Филиппу серьезно задуматься. «Дорогая мама»? Чересчур навязчиво и отдает самонадеянностью. «Уважаемая миссис Дактон»? Обидная, почти жестокая любезность. «Уважаемая Мэри Дактон»? Ни то ни се, затасканный оборот, признание в собственном бессилии. По долгом размышлении она остановилась на «Дорогой матери». В конце концов, именно такой и была связь между ними, основанная на первичных, незыблемых биологических узах. Открыто признать ее не означало напрашиваться на большее.

На страницу:
4 из 7