Полная версия
Лавка дурных снов (сборник)
Уэйленд показывает два пальца, и Бичер кладет в стакан два кубика льда с церемонной неторопливостью, свойственной старикам. Уэйленд делает глоток, и у него на щеках сразу же проступает румянец. Характерный румянец человека, который всегда не прочь выпить, думает судья Бичер. Уэйленд ставит стакан на стол и интересуется:
– Можно спросить, почему вдруг такая спешка? Как я понимаю, с вами все в порядке. Не считая проблем с желудком.
Судья сомневается, что молодой человек действительно так считает. Он не слепой.
– Стариковские причуды, – говорит он, покачивая рукой, и опускается в кресло, кряхтя и морщась. Секунду подумав, спрашивает: – Вы действительно хотите знать, почему такая спешка?
Уэйленд не торопится с ответом, и Судье это нравится. Потом Уэйленд кивает.
– Это связано с островком, о котором мы только что позаботились. Вы, наверное, его никогда и не замечали?
– Честно сказать, нет.
– Его почти никто не замечает. Это действительно крошечный островок. Даже морские черепахи не обращают на него внимания. И все-таки это особенный остров. Вы знали, что мой дед участвовал в Испано-американской войне?
– Нет, сэр, не знал. – Уэйленд произносит это с преувеличенным уважением, и Судья понимает, что малыш думает, будто у старика поехала крыша. Но малыш ошибается. Голова у Бичера работает четко и ясно как никогда, и, уже начав говорить, он понимает, что ему хочется рассказать эту историю хотя бы раз, прежде чем…
В общем, прежде чем.
– Да. Есть фотография, где он стоит на вершине холма Сан-Хуан. Она где-то тут. Грампи утверждал, что участвовал и в Гражданской войне, но я провел изыскания – для моих мемуаров, как вы понимаете, – и нашел убедительные доказательства, что такого быть не могло. В то время он был совсем маленьким, если вообще родился. Но он был джентльменом с весьма изощренным воображением, и в детстве я верил всем его выдумкам, даже самым безумным. Да и разве могло быть иначе? Я был ребенком и только-только перестал верить в Санта-Клауса и зубную фею.
– Он был юристом, как вы и ваш отец?
– Нет, сынок, он был вором. Тащил все, что плохо лежит. Все, что не прибито гвоздями, а что прибито, отковыривал и тоже тащил. Однако, как и большинство воров, которые не попались – взять хоть нашего нынешнего губернатора, – он называл себя бизнесменом. Помимо прочего, он проворачивал сделки с землей. Скупал за бесценок участки во Флориде, кишащие аллигаторами и мошкарой, и продавал втридорога наивным, доверчивым простакам. Бальзак однажды сказал: «За всяким большим состоянием стоит преступление». Это чистая правда по отношению к семейству Бичеров, и, пожалуйста, не забывайте, что вы мой поверенный. Все, что я говорю вам сейчас, строго конфиденциально.
– Да, господин судья. – Уэйленд отпивает еще глоток. Он в жизни не пробовал такого хорошего виски.
– Именно Грампи Бичер показал мне тот остров. Мне было тогда десять. Меня оставили с ним на весь день, а ему, думается, хотелось тишины и покоя. Или хотелось кое-чего пошумнее. В доме в то время служила смазливая горничная, и, возможно, он питал надежду исследовать райские кущи у нее под юбкой. Так вот, он сказал мне, что Эдвард Тич – больше известный как Черная Борода, – по слухам, закопал клад на этом самом острове. Несметные сокровища. «Клад так никто и не нашел, Хави, – сказал он. Он называл меня Хави. – Но вдруг тебе повезет. Вдруг ты найдешь этот клад. Драгоценные камни и золотые дублоны». Вы, наверное, уже догадались, что я сделал потом.
– Вы поплыли на остров, оставив деда развлекаться с девицей.
Судья улыбается и кивает:
– Я взял старую деревянную лодку, привязанную на пристани. Греб так, словно за мной гнались черти. Добрался до острова за пять минут. Сейчас-то это занимает не меньше четверти часа, если нет волны. На берегу, что смотрит на материк, скалы, а на стороне, выходящей к заливу, есть песчаная дюна. Она там всегда. За те восемь десятков лет, что я бываю на острове, она совершенно не изменилась.
– Как я понимаю, сокровищ вы не нашли?
– В каком-то смысле нашел. Но не золото и драгоценные камни. Я нашел имя, написанное на песке этой дюны. Как будто палкой, только палки поблизости не было. Буквы были продавлены глубоко, и из-за теней складывалось впечатление, что они выступают наружу. Почти парят над песком.
– Что за имя, господин судья?
– Думаю, чтобы вы лучше поняли, вам надо увидеть, как оно пишется.
Судья открывает верхний ящик стола, достает лист бумаги, что-то пишет на нем большими печатными буквами и переворачивает бумагу так, чтобы Уэйленд мог прочесть: «РОБИ ЛАДУШ».
– Ясно… – осторожно произносит Уэйленд.
– Это был мой лучший друг, и если бы он тогда не уехал, мы бы отправились за сокровищами вдвоем, ну, вы знаете, как это бывает, когда мальчишки крепко дружат.
– Они неразлучны, как сиамские близнецы, – говорит Уэйленд с улыбкой. Возможно, он вспоминает своего лучшего друга из давно минувших дней.
– Да, – соглашается Бичер. – Но дело было на летних каникулах, и он уехал с родителями к бабушке, маминой маме, в Мэриленд или Виргинию, в общем, куда-то на север. Так что я был один. Но обратите внимание. По-настоящему его звали Роберт Ла Дьюш.
Уэйленд опять произносит:
– Ясно…
Судья думает, что это подчеркнуто медлительное «ясно» вполне терпимо в небольших дозах, но со временем начнет раздражать. Впрочем, времени осталось не так много, так что бог с ним.
– Мы с ним были лучшими друзьями, но у нас имелась целая компания мальчишек, и все называли его Робби Ладуш. Понимаете?
– Кажется, да, – говорит Уэйленд, однако Судья видит, что тот ничего не понимает. Впрочем, это простительно; у Судьи было значительно больше времени, чтобы все обдумать. Частенько – бессонными ночами.
– Напомню, что мне тогда было десять. Если бы меня попросили написать имя моего лучшего друга, я бы написал его именно так. – Судья стучит пальцем по «РОБИ ЛАДУШ». И добавляет, обращаясь скорее к себе, чем к собеседнику: – Значит, часть волшебства – от меня. Наверняка от меня. Вопрос в том – какая?
– Вы хотите сказать, что не вы написали имя на песке?
– Нет, не я. Мне казалось, я четко все разъяснил.
– Может, кто-то другой из вашей компании?
– Они все были из Нокомиса и даже не знали об этом острове. Если бы не рассказ деда, я бы сам туда не поплыл. Обычный крошечный островок, ничего интересного. Робби о нем знал, он жил тут, в «Пойнте», но он уехал на лето.
– Ясно…
– Мой лучший друг Робби не вернулся с каникул. Где-то через неделю нам сообщили, что он упал с лошади. Сломал шею. Мгновенная смерть. Его родители были убиты горем. Я тоже.
Какое-то время они молчат. Уэйленд раздумывает об услышанном. Бичер тоже задумался. До них донесся приглушенный шум вертолета, летящего над заливом. Управление по борьбе с наркотиками высматривает контрабандистов, решает Судья. Летают тут каждую ночь. Наступил новый век, и в каком-то смысле – во многих смыслах – Судья был бы рад избавиться от его примет.
Наконец Уэйленд произносит:
– Я правильно понимаю то, о чем вы сейчас говорите?
– Не знаю, – отвечает Судья. – О чем я, по-вашему, говорю?
Но Энтони Уэйленд – юрист и не поддается на провокации. Это укоренившаяся привычка.
– Вы сказали об этом деду?
– Когда пришла телеграмма о Робби, деда не было дома. Ему не сиделось на одном месте, он постоянно куда-то ездил. Вернулся только через полгода. Нет, я никому ничего не сказал. Это был мой секрет. Как Дева Мария, родившая Господу сына, я нес тайну свою в своем сердце. И много думал.
– И к какому пришли заключению?
– Я продолжал ездить на остров смотреть на дюну. Вот ответ на ваш вопрос. Там не было ничего… ничего… и опять ничего. Я уже был готов прекратить проверки и обо всем забыть, но однажды приплыл туда после уроков и увидел еще одно имя, написанное на песке. Выдавленное в песке, если быть точным. И опять – никакой палки поблизости, хотя палку могли зашвырнуть в воду. Питер Элдерсон. Вот что там было написано. Для меня это имя не значило ничего, но через несколько дней… Я забирал почту из почтового ящика в конце подъездной дорожки – это входило в мои обязанности по дому. На обратном пути я обычно просматривал первые полосы газет. А путь от ворот до дома, как вы знаете сами, – это добрая четверть мили. Летом я смотрел еще и спортивный раздел, проверял, как сыграли «Вашингтонские сенаторы», потому что в то время это была ближайшая к нашему Югу команда.
В тот день мое внимание привлек заголовок внизу первой страницы: «МОЙЩИК ОКОН РАЗБИЛСЯ НАСМЕРТЬ». Бедняга мыл окна на третьем этаже Общественной библиотеки в Сарасоте. Мостки обвалились, он упал и разбился. Его звали Питер Элдерсон.
По выражению лица Уэйленда Судья понимает, что тот считает его рассказ либо розыгрышем, либо фантазией не совсем здорового старческого ума. Также Судья понимает, что Уэйленд пьет с удовольствием, и когда подливает ему еще виски, тот не отказывается. На самом деле Судье все равно, верят ему или нет. Просто рассказывать – уже удовольствие.
– Возможно, теперь вам понятно, почему я задумываюсь о том, откуда все это волшебство, – говорит он. – Я знал Робби, и ошибки в его имени были моими ошибками. Но я совершенно не знал того мойщика окон. Как бы там ни было, после этого случая дюна захватила меня целиком. Я начал плавать туда, на остров, чуть ли не каждый день, и продолжаю делать это до сих пор. Да, дюна. Я ее уважаю, я ее опасаюсь, но самое главное – меня к ней тянет. За долгие годы на ней появилось немало имен, и люди, чьи имена возникали на дюне, всегда умирали. Иногда через неделю, иногда через две, но не позже чем через месяц. Я знал некоторых из них, и если я знал их прозвища, то видел на песке прозвище. Однажды, в сороковом, я приплыл туда и увидел на песке надпись: «ГРАМПИ БИЧЕР». Дед умер в Ки-Уэсте через три дня. Сердечный приступ.
Уэйленд произносит голосом человека, потакающего причудам явного, но не опасного психа:
– А вы никогда не пытались вмешаться в… этот процесс? Например, позвонить деду и сказать, чтобы он обратился к врачу?
Бичер качает головой:
– Я не узнал, что это сердечный приступ, пока мы не получили известие от судмедэксперта округа Монро. Это мог быть несчастный случай или даже убийство. Несомненно, у многих были причины ненавидеть моего деда. Он вел дела, скажем так, не совсем честно.
– И все-таки…
– К тому же мне было страшно. Я чувствовал… и сейчас тоже чувствую… словно там, на острове, приоткрылась какая-то дверь. По одну сторону этой двери – мир, который мы называем реальным. По другую – все механизмы Вселенной, занятые работой. Только дурак сунет руку в такой механизм, пытаясь его остановить.
– Судья Бичер, если вам хочется получить официальное утверждение завещания, на вашем месте я бы помалкивал обо всем, что вы сейчас мне рассказали. Вы уверены, что никто не оспорит ваше завещание, но когда речь идет о немалых деньгах, троюродная-пятиюродная родня имеет обыкновение появляться из ниоткуда, словно кролики из шляпы фокусника. И вам известна освященная временем формула: в здравом уме и твердой памяти.
– Я молчал восемьдесят лет, – говорит Бичер, и в его голосе Уэйленд явственно слышит: протест отклоняется. – Никому ни единого слова, до сегодняшнего дня. И, возможно, мне следует повторить, хотя это и так очевидно… все наши беседы строго конфиденциальны.
– Ясно, – говорит Уэйленд. – Я понял.
– В те дни, когда на песке появлялись имена, меня переполняло волнение… какое-то нехорошее возбуждение, нездоровое… но по-настоящему я испугался всего один раз. Испугался до глубины души и плыл обратно домой, словно за мной гнались все черти ада. Рассказать?
– Да, пожалуйста.
Уэйленд отпивает еще глоток виски. Почему бы и нет? У него почасовая оплата.
– Дело было в пятьдесят девятом. Я жил здесь, в «Пойнте». Я жил здесь всегда, кроме нескольких лет в Таллахасси, но об этом лучше не вспоминать… хотя сейчас я понимаю, что моя ненависть к этому заштатному городишке проистекала отчасти – или даже по большей части – из тяги к острову, к дюне. Понимаете, я все время думал о том, что мог упустить. Кого я мог упустить. Способность читать некрологи заранее придает человеку потрясающее ощущение силы. Возможно, вам неприятно такое слышать, и тем не менее.
Итак, пятьдесят девятый. Харви Бичер подвизается в юридической фирме в Сарасоте и живет в «Пеликан-Пойнте». Почти каждый день, если не было дождя, возвращаясь домой с работы, я переодевался в старую одежду и плыл на остров, на разведку перед ужином. В тот день мне пришлось задержаться в конторе, и когда я прибыл на остров, солнце уже садилось, большое и красное, как часто бывает у нас над заливом. Я добрался до дюны и застыл как громом пораженный. Я не мог сдвинуться с места, ноги словно приросли к земле. И это не просто фигура речи.
В тот вечер на дюне было написано не одно имя, а много имен, и в красном свете заката казалось, будто их написали кровью. Они теснились, сплетались, накладывались одно на другое. Буквально вся дюна была покрыта гобеленом имен, сверху донизу. Те, что в самом низу, уже наполовину смыла вода.
Наверное, я закричал. Точно не помню, но кажется, да. Помню только, как паралич отпустил, и я со всех ног бросился к лодке. Пока я развязывал узел, прошла целая вечность, а когда все-таки развязал, толкнул лодку в воду, даже не забравшись в нее. Промок до нитки, и удивительно, как я вообще ее не опрокинул. Хотя в те годы я легко добрался бы до берега вплавь, толкая лодку перед собой. Теперь так уже не получится. Если лодка перевернется сейчас, как говорится, пиши пропало. – Судья улыбается. – К слову о надписях.
– Тогда я советую вам оставаться на суше, во всяком случае, пока завещание не будет нотариально заверено.
Судья Бичер холодно улыбается.
– Не беспокойтесь об этом, сынок, – говорит он и задумчиво смотрит в окно, на залив. – Те имена… они так и стоят у меня перед глазами, втиснутые в эту кроваво-красную дюну. Два дня спустя в Эверглейдсе разбился пассажирский лайнер, летевший в Майами. Весь экипаж и пассажиры погибли. Сто девятнадцать человек. В газете был список пассажиров. Я узнал некоторые имена. Узнал многие имена.
– Вы их видели. Видели эти имена.
– Да. Несколько месяцев после этого я не плавал на остров и поклялся себе, что не поплыву уже никогда. Думается, наркоманы так же клянутся завязать. Но, как любой наркоман, в конечном итоге я дал слабину и возобновил свою пагубную привычку. Ну что ж… Теперь вам понятно, почему я пригласил вас сюда и почему завещание надо было исправить сегодня?
Уэйленд не верит ни единому слову, но, как во всякой фантазии, тут есть своя логика. Ее легко проследить. Судье девяносто; когда-то румяное и цветущее, его лицо стало землистым, некогда твердая походка превратилась в неуверенное старческое шарканье. У него явно сильные боли, он как-то нехорошо похудел.
– Полагаю, сегодня вы увидели на песке свое имя, – говорит Уэйленд.
Судья Бичер испуганно вздрагивает, потом улыбается. Жутковатая улыбка превращает его худое бледное лицо в оскаленный череп.
– О нет, – говорит он. – Не свое.
С мыслями об У.Ф. Харви
Гадкий мальчишка[9]
Перевод Т. Покидаевой
В жизни столько важных вопросов! Судьба или случай? Рай или ад? Любовь или влечение? Здравый смысл или минутный порыв?
«Beatles» или «Rolling Stones»?
Я всегда выбирал «Stones». «Beatles» сделались чересчур мягкими, когда стали Юпитером в Солнечной системе поп-музыки. (Моя жена говорила, что у сэра Пола Маккартни «глаза старого пса», и это отчасти суммирует мои ощущения.) Но ранние «Beatles»… они играли настоящий, честный рок, и я до сих пор слушаю их старые песни – в основном каверы – с большой любовью. Иногда я даже встаю и немного танцую.
Одной из самых любимых моих композиций у «Beatles» была их перепевка «Гадкого мальчишки» Ларри Уильямса, где Джон Леннон солировал хриплым, напористым голосом. Больше всего мне нравилась строчка: «Давай-ка, веди себя хорошо». В какой-то момент я решил, что хочу написать рассказ о гадком мальчишке, поселившемся по соседству. И это будет не сатанинский отпрыск, не ребенок, одержимый каким-то древним демоном, как в «Изгоняющем дьявола», а просто гадкий мальчишка, гнусный до мозга костей, – зло ради зла, апофеоз всех мелких гаденышей, которые были, есть и будут. Мне он виделся в шортах и бейсболке с пропеллером. Он только и делал, что пакостил всем и каждому, и никогда в жизни не вел себя хорошо.
Из этого образа вырос рассказ о гадком мальчишке, этаком зловредном двойнике Слагго из комиксов о Нэнси. В электронном виде рассказ уже вышел во Франции и Германии, где «Гадкий мальчишка» наверняка входил в репертуар «Beatles» в гамбургском «Звездном клубе». Это первая публикация на английском.
1
Тюрьма располагалась в двадцати милях от ближайшего городишки, на пустынной равнине, продуваемой всеми ветрами. Главное здание являло собой грозный каменный кошмар, возникший посреди чистого поля в начале двадцатого века. С двух сторон из него вырастали бетонные пристройки – тюремные корпуса, которые добавлялись поочередно на протяжении последних сорока пяти лет. В основном они строились на федеральные средства, хлынувшие рекой в годы президентства Никсона и с тех пор не иссякавшие.
На некотором расстоянии от главного корпуса стояло здание поменьше. Заключенные называли его Прививочным корпусом. От него отходил наружный коридор длиной сорок ярдов и шириной двадцать футов, огороженный плотной металлической сеткой: Куриный загон. Каждому из заключенных, содержавшихся в Прививочном корпусе – на тот момент их было семеро, – разрешалось гулять в загоне по два часа ежедневно. Кто-то ходил. Кто-то бегал трусцой. Большинство просто сидели, прислонившись спиной к сетчатому ограждению, и смотрели на небо или на низенький горный кряж, разрезавший равнинный пейзаж в четверти мили к востоку. Иногда там бывало на что посмотреть. Но чаще смотреть было не на что. Почти всегда дул сильный ветер. Три месяца в году в Курином загоне было жарко, как в топке. В остальное время – холодно. Зимой – так и вовсе дубак. Но даже зимой заключенные не отказывались от прогулок. Все-таки там было небо. Птицы. Иной раз олени щипали траву на вершине низеньких гор, свободные и вольные бродить где вздумается.
В центре Прививочного корпуса располагалась облицованная кафелем комната, где стоял стол в форме буквы Y и хранился рудиментарный набор медицинского оборудования. В одной стене было окно, задернутое плотными шторами. Если раздвинуть шторы, за ними открывалось обзорное помещение размером не больше гостиной в типовом пригородном доме, с дюжиной пластиковых стульев для гостей, наблюдавших за Y-образным столом. Табличка на стене гласила: «СОБЛЮДАЙТЕ ТИШИНУ И НЕ ДЕЛАЙТЕ РЕЗКИХ ДВИЖЕНИЙ ВО ВРЕМЯ ПРОЦЕДУРЫ».
В Прививочном корпусе было ровно двенадцать камер. За камерами – караульное помещение для надзирателей. За ним – пост охраны, где шло круглосуточное дежурство. За постом – комната для свиданий, где стена из толстого оргстекла отделяла стол со стороны заключенных от стола со стороны посетителей. Телефонов там не было, общение происходило через круг высверленных в стекле маленьких дырочек, похожих на дырочки микрофона в старых телефонных трубках.
Леонард Брэдли уселся за стол со своей стороны этого канала связи и открыл портфель. Выложил на стол блокнот и ручку. Потом просто сидел и ждал. Когда минутная стрелка у него на часах сделала три полных круга и пошла на четвертый, дверь, ведущая во внутренние помещения Прививочного корпуса, открылась с громким лязгом отодвигаемых задвижек. Брэдли уже знал всех охранников. Сегодня дежурил Макгрегор. Неплохой парень. Он держал Джорджа Халласа за руку повыше локтя. Руки Халласа были свободны, но по полу звенела стальная цепь, сковывавшая лодыжки. Поверх оранжевой тюремной робы на нем был широкий кожаный ремень, и когда Халлас уселся за стол с той стороны стекла, Макгрегор приковал его к спинке стула еще одной стальной цепью, закрепленной на поясе. Он застегнул цепь, подергал ее, проверяя на прочность, и отсалютовал Брэдли двумя пальцами:
– Добрый день, адвокат.
– Добрый день, Макгрегор.
Халлас не произнес ни слова.
– Вы знаете правила, – сказал Макгрегор. – Сегодня время не ограничено. Беседуйте сколько хотите. Ну или сколько сможете выдержать.
– Я знаю.
Обычно общение клиента с адвокатом ограничивалось одним часом. За месяц до предстоящего клиенту похода в комнату с Y-образным столом время увеличивалось до полутора часов, в течение которых адвокат и его все более нервозный партнер в этом вальсе со смертью, санкционированном властями, обсуждали возможные варианты, число которых стремилось к нулю. В последнюю неделю не было никаких ограничений по времени. Правило действовало и для близких родственников, и для адвокатов, но жена Халласа подала на развод сразу после того, как суд признал его виновным, а детей у них не было. Он остался один в целом свете, если не считать Лена Брэдли, однако Халлас не проявлял интереса к многочисленным апелляциям и, как следствие, отсрочкам, которые подавал адвокат.
До сегодняшнего дня.
Он еще с вами заговорит, сказал ему Макгрегор после короткой десятиминутной встречи месяц назад, когда участие Халласа в беседе сводилось к нет, нет и нет.
Когда время подходит, они становятся разговорчивыми. Потому что им страшно. Они забывают о том, как собирались войти в комнату для инъекций с высоко поднятой головой и расправленными плечами. До них потихоньку доходит, что это не кино, это по-настоящему, и смерть близка, и вот тогда они начинают хвататься за любую возможность отменить неизбежное. Или хотя бы отсрочить.
Однако Халлас не производил впечатления человека, которому страшно. Он был таким, как всегда: невысокий мужчина, слегка сутулый, с бледным землистым лицом, редеющими волосами и невыразительными глазами, которые казались нарисованными. Он походил на бухгалтера – им и был в прошлой жизни, – потерявшего интерес к числам, которые раньше казались такими важными.
– Ладно, ребята, приятного вам общения, – сказал Макгрегор и отошел в угол, где стоял стул. Там он уселся, включил свой айпод и заткнул уши музыкой. Однако он не сводил взгляда со своего подопечного и его собеседника. Сквозь мелкие переговорные дырочки не пролез бы и тоненький карандаш, а вот иголка – запросто.
– Что я могу для вас сделать, Джордж?
Халлас ответил не сразу. Он молча разглядывал свои руки, маленькие и слабые с виду, – и не скажешь, что это руки убийцы. Потом он поднял взгляд.
– Вы хороший человек, мистер Брэдли.
Брэдли удивился и не знал, что ответить.
Халлас кивнул, словно Брэдли пытался ему возразить:
– Да. Вы хороший человек. Вы продолжали меня защищать даже после того, как я дал вам понять, что не хочу никаких апелляций и пусть все идет своим чередом. Но вы от меня не отказались. Так поступили бы очень немногие защитники, назначенные судом. Они бы просто пожали плечами, сказав: «Ну как хотите», – и занялись следующим неудачником, которого им подсунут. Но вы не такой. Вы мне рассказывали о шагах, которые думали предпринять, и когда я говорил, что не надо, вы все равно делали, как считали нужным. Если бы не вы, я бы отправился на тот свет еще год назад.
– Не всегда получается так, как нам хочется, Джордж.
Халлас сдержанно улыбнулся.
– Кому, как не мне, это знать. Но было не так уж плохо. В основном из-за Куриного загона. Мне там нравится. Нравится ветер в лицо, даже когда он холодный. Нравится запах травы из прерии, нравится полная луна, когда она видна даже днем. И олени. Да, олени. Иногда они прыгают и бегают друг за другом. Мне это нравится. Иной раз я наблюдаю за ними и смеюсь.
– Жизнь – хорошая штука. И стоит того, чтобы за нее побороться.
– Чья-то другая жизнь – да. Моя – нет. Но я все равно ценю ваши усилия, ценю то, как вы за нее боролись. Я очень признателен, что вы меня не бросаете. Поэтому я расскажу вам все, о чем не стал говорить в суде. И тогда вы поймете, почему я не хотел подавать апелляции… хотя не мог помешать вам подавать их за меня.
– Апелляции, поданные без участия заявителя, не имеют почти никакого веса в суде этого штата. Как и в судах высших инстанций.
– И вы навещаете меня здесь, за что я тоже вам благодарен. Очень немногие проявили бы доброту к осужденному детоубийце, а вы – проявили.
И снова Брэдли не знал, что ответить. За последние десять минут Халлас сказал больше, чем за все их свидания в течение двух лет и десяти месяцев.
– Я не могу вам заплатить, но могу рассказать, почему я убил того ребенка. Вы мне не поверите, но я все равно расскажу. Если вы хотите послушать.