Полная версия
Дом, в котором… Том 3. Пустые гнезда
Вернувшись в спальню, мы застаем там только Рыжую с Курильщиком, сидящих на разных концах кровати и действующих друг другу на нервы. Напряжение настолько ощутимо, что Горбач немедленно скрывается на своей полке, с глаз долой, а я сажусь между этими двумя, стараясь, по возможности, заслонить их друг от друга. Что ж, все правильно, теперь моя очередь работать громоотводом, жаль, я не Табаки, у него такие вещи получаются намного лучше.
Рыжая курит, рассматривая кончик сигареты. Курильщик таращится то на ее грязные кеды, то на пепел, который она стряхивает куда попало, – Фазан Фазаном, разве что не заносит замечания в дневник. Раздражение Рыжей почти незаметно, раздражение Курильщика искрит на всю комнату. Я мешаю ему целенаправленно беситься, и он пересаживается так, чтобы лучше видеть ее – грязную-невоспитанную-некрасивую, и еще что-то личное, чего я пока не могу уловить, может, она ему нахамила или налила в любимые кроссовки компоту, пока нас не было? Он краснеет, глядя на нее, и отводит взгляд, но тут же опять смотрит, словно пересиливая себя, и мне все интереснее, что же она такого натворила. С ролью громоотвода справляюсь из рук вон плохо, поэтому радует появление Шакала, жизнерадостно и фальшиво что-то насвистывающего.
– Ну вот, – сообщает он, вскарабкавшись к нам, – Габи вопит на всех углах, что забеременела, можете себе такое вообразить?
– Естественно, от Слепого, – Рыжая не кажется особо заинтересованной.
– А вот и нет! Этого она не говорила. Никаких «Да здравствует юный дофин!» – ничего подобного. Якобы от Рыжего или от Викинга, в общем, что-то неопределенное, с уклоном в Крысиную тему.
– Врет, – угрюмо констатирует Рыжая и, отбросив сигарету, идет к ящику Толстого. Выуживает его оттуда, сонного, сажает за спину и, согнувшись под его тяжестью, выходит. Толстый спросонья курлычет что-то невразумительное, но в целом выглядит довольным.
– Эй, куда неразумного? – изумляется Шакал.
– Гулять, – отвечает Рыжая уже из-за двери, потом хлопает коридорная дверь, и становится тихо.
– Ну вот, – вздыхает Шакал. – Так хорошо сидели…
Сидели мы совсем не хорошо, но запасы оптимизма Табаки неистощимы, и никто не намерен с ним спорить.
– Несуразное существо, – говорит Курильщик. Может, чтобы ему возразили. Или просто чтобы что-то сказать.
– Кто? Рыжая? – удивляется Табаки. – Почему?
– Так. Чего-то в ней не хватает. И даже очень многого.
Табаки крутит плашку радионастройки на магнитофоне.
– Знал бы ты, как многого не хватает тебе самому, был бы молчаливее, но раз уж ты не молчун, давай договаривай.
Курильщик не упускает возможность высказаться.
– Она резкая, – говорит он. – Грубая. Неженственная. То, как она себя ведет, хорошо для двенадцатилетней, а ей давно уже не двенадцать.
– Ого! – Горбач свешивается со своей кровати, прислушиваясь, и, по-видимому, ободренный его вниманием, Курильщик добавляет:
– И еще она неряха. Совсем безнадежная.
– Ай, ай, ай, – Табаки раскачивается, выпятив губы, как нервничающий шимпанзе. – Ты сам-то слышишь, что ты несешь, Курильщик?
– Она ночует в комнате с шестью парнями и разгуливает по ванной комнате голышом, не запирая дверь, и вроде бы она спит с Лордом, но не удивлюсь, если и со Слепым, а может, и еще с кем-нибудь…
Горбач швыряет в Курильщика подушкой, а Табаки тут же на нее запрыгивает и приминает, яростно урча, словно хочет раздавить Курильщика в лепешку. Утрамбовав его как следует, он приподнимает подушку и, убедившись, что Курильщик дышит, быстро накрывает его опять. Пока они затыкают Курильщика таким диковинным способом, я ловлю образ Рыжей, так потрясший и разозливший его. Высверком – тощая, мальчишеская фигурка. Обтянутые розовой кожей ребра под темными сосками, красный кустик лобковых волос, ноги, руки и почти ничего между ними. Она смотрит на меня, вернее на Курильщика, вывернув руку, где пониже локтя алеет какая-то болячка, смотрит отрешенно, без малейшего интереса, и облизывает ее. Потом медленно опускает руку и, не пытаясь прикрыться, исчезает в душевой кабинке. Ее переход туда отпечатывается на сетчатке Курильщика покадрово, сотней узких, наползающих друг на друга снимков. Вот что заставило его так мучительно краснеть. Я понимаю, обижен он не тем, что увидел, а реакцией, точнее отсутствием реакции на свое появление. Это действительно неприятно, когда на тебя смотрят, как на пустое место, не видя. Такое выведет из равновесия и более спокойного человека.
– Она – как животное, – говорит Курильщик, сняв с себя подушку. – Как бесстыжая обезьяна.
– Кошмар, – возмущается Табаки. – Мы напрасно старались, Горбач. Он неисправим. Его можно только убить.
– Его забирают в субботу, – напоминает Горбач сверху. – Не забывай.
– Только этой мыслью и живу. Этой – и еще несколькими. Столь же отрадными, – Табаки смотрит вверх и жалобно спрашивает:
– Какое его собачье дело, с кем она спит, скажи на милость, если даже Лорд этим не интересуется?
– А вот такой он склочный тип, – отвечает Горбач и убирает голову.
Курильщик лежит, обняв подушку Горбача. Узкие кадры с голой удаляющейся девушкой стремительно падают перед ним, один на другой. Последний – захлопнувшаяся дверь душевой кабинки.
Я ухожу во двор искать Рыжую.
В месте, где сходятся стены двух корпусов, есть закуток, поросший сорняками. В начале лета крапивы здесь по колено, и мусор становится невидим. Самое якобы уединенное место в Доме, потому что на обеих стенах нет окон.
Они там. Сидят перед костерком, который Рыжая разожгла на старом месте – черном, обугленном участке, обложенном камнями. Старшие всегда разводили здесь костры. Раньше это место было чище – здесь валялись лежаки и ящики, использовавшиеся вместо стульев. Теперь ничего не видно. Может, их давно сожгли.
Толстый сидит на куртке Рыжей и смотрит в огонь. Тихо гудит, вздрагивая от треска занимающихся веток, и хватает себя за щеки. Такой забавный дамский жест то ли ужаса, то ли восторга. Рыжая шепчет ему что-то, чего я не могу расслышать. Я подхожу и сажусь рядом с ними. Она продолжает говорить, не обращая на меня внимания:
– Надо было суметь пристроиться где-нибудь на задах, так чтобы не прогнали, и смотреть. Тут главное было смотреть, не слушая. Потому что они пели и играли на гитарах, пекли картошку и все такое, но это только отвлекало, вся эта романтичная чушь, когда куча народу хочет доказать самим себе, что классно проводит время. А я просто ужасно любила смотреть на огонь. Один раз кто-то выхватил из костра ветку и написал ее тлеющим концом что-то на стене. Меня это просто ослепило. Слово, которое осыпалось огнем. Горящие буквы… Божьи письмена. На следующий день от них остались только черные буквы обыкновенного ругательства и полоса сажи, но все равно это было чудом, и я это видела…
Она бросает в огонь развесистый сегмент засохшего куста. В воздух взлетают искры, блестками отразившись в вытаращенных глазках Толстого.
– И еще я приходила сюда реветь, – заканчивает Рыжая. – Раз в неделю, как по расписанию.
– Я тоже, – признаюсь я. – Пока не узнал, что каждый второй в Доме ходит сюда за этим же самым.
Она улыбается. Улыбка меняет ее, делая другим человеком. Непривычным сейчас, но таким, с которым ты вроде бы знаком очень и очень давно.
– Ага, – говорит она. – Вечно наткнешься то на одного, то на другого, закроешь глаза и делаешь вид, что этого не было. Самое, черт его дери, уединенное место в Доме!
– В Доме нет уединенных мест.
– Тогда уж точно не было.
Она лезет в рюкзак, достает сверток с бутербродами – «кстати, а у меня тут…» – и замирает, глядя на Толстого. Он подполз ближе к огню, таращится на него, в неуклюжей ласте зажата щепка. Приноравливается бросить ее в огонь – трудное дело, требующее всех его сил и внимания. Мы смотрим, как он, не переставая покачиваться, вытягивает одновременно руку и губы и осторожно кидает щепку. И тут же испуганно отшатывается, словно от крохотной щепочки костер может вспыхнуть до небес. Ничего не вспыхивает.
Толстый косится на меня, потом на Рыжую и опять заводит свою монотонную гуделку, выражая радость и удовлетворение происходящим.
Ветер дует в мою сторону. Зажмурившись, перекатываюсь ближе к Толстому. Сажусь на край куртки, обнимаю граблей его покатые плечи, и мы вместе следим за тем, как костер затухает. Рыжая пристраивается с другого бока Толстого.
– Не дам я ему бутерброд, – говорит она, и я соглашаюсь, что, конечно, не стоит давать Толстому никаких бутербродов. Для него сейчас существует только костер. Все, что мы дадим ему, полетит туда, ведь никакой ужин не заменит счастья покормить другого, особенно если этот кто-то – огонь, могущественное божество, чьей истинной силы Толстый не знает, но догадывается о ней.
Чтобы он не расстраивался оттого, что костер гаснет, Рыжая говорит про угли. Что они тоже красивые – «как маленькие красные звезды», говорит она, и Толстый кивает, подтверждая сходство.
– Я разожгу для тебя такой же костер завтра, – обещает Рыжая.
– Зачем тебе это? – спрашиваю я. – Он ведь может привыкнуть.
Рыжая молчит. «Пусть привыкает, – слышно в ее молчании. – Я буду носить его сюда каждый вечер. И жечь для него костры. Пусть скармливает им щепочки и поет. Нельзя только думать о том, что будет дальше. Когда я не смогу приносить его сюда, потому что не будет никакого сюда. Меньше всего стоит думать об этом».
– Не слишком ли многих ты приручила, Рыжик? – спрашиваю я.
В вопросе только нежность, я понимаю ее слишком хорошо. Я понимаю, каково это – не приручать, если ты любишь, когда любят тебя, если обретаешь младших братьев, за которых ты в ответе до конца своих дней, если превращаешься в чайку, пишешь незрячему любовные письма на стенах, письма, которые он никогда не прочтет. Если, несмотря на твою уверенность в собственном уродстве, кто-то умудряется влюбиться в тебя… если подбираешь бездомных собак и кошек и выпавших из гнезд птенцов, если разжигаешь костры для тех, кто вовсе об этом не просил…
Она смотрит на меня и тут же отводит взгляд. Потому что и я – один из тех, кто давно приручен. Счастье, что не беспомощный, не безнадежно влюбленный, не нуждающийся в присмотре, отчасти передоверенный Русалке, может, даже сумевший чуть-чуть Рыжую перерасти, но все равно один из них, нас – тех, кто навеки под ее ободранным чаячьим крылом.
Она тянется ко мне, и мы обнимаемся, соприкоснувшись лбами над макушкой Толстого. Совсем недолго, она почти сразу отодвигается.
– Ты сердишься из-за Лорда, – говорит она. – Но я не виновата…
– Я не сержусь.
– А Курильщик…
– А это вообще ерунда.
Я смеюсь.
Ей все равно, сколько человек слышат их ссоры с Лордом, ей все равно, с кем Слепой, если он не с ней, ей без разницы, голая она или одетая, девушка она или парень, это стайный зверь, таких выращивает Дом, и Курильщик отчасти прав – Рыжая монстр, как многие из нас, лучшие из нас. Будь я проклят, если попрекну ее этим.
Она кивает и встает. Уже почти стемнело, угольки еле тлеют, Толстому, наверное, холодно. Он возится в своих подштанниках-ползунках, вопросительно хрюкая.
– Идем, – говорю я. – Уже совсем уходим.
Рыжая сажает его мне на плечи. Привязывать не обязательно, он привык разъезжать верхом и держится крепко.
Она подбирает куртку и рюкзак и затаптывает последние тлеющие угольки.
Толстый многозначительно кашляет.
– Да, – говорит Рыжая. – Я помню, что обещала тебе насчет завтра. А это место должно пока отдохнуть. Остынуть.
Мы идем в сумерках, ориентируясь по светлой полоске асфальта среди скрытой зарослями свалки. В карманах шорт Рыжей побрякивают ключи и монетки. Теперь, когда костер погас, видно, что еще не стемнело.
Толстый возит ладонями у меня по лицу, что-то бормочет и неуверенно запевает. Наверное, песню о сегодняшнем вечере. В отличие от песен Табаки по таким же поводам эту никто никогда не поймет.
В субботнем медосмотре участвуют все, поэтому очередь в Паучий кабинет растягивается до Могильной площадки, съезжая на лестницу, и проводим мы в ней столько времени, что Логи успевают натаскать с первого одеял и кипятильников, разбить на площадке лагерь и пару раз заварить чай, прежде чем ее хвост втягивается в Могильный коридор.
Здесь скучнее. Нельзя шуметь, курить и включать кипятильники. Многие задремывают. Птицы режутся в покер, Слон выгуливает на сером линолеуме игрушки, Лорд и Рыжая ссорятся, потом мирятся, Шакал раскладывает под Могильными шкафами кусочки булок – для Могильных домовых.
– Странно, что с такими повадками здешние боятся выпуска, – говорит Курильщик. И, поймав мой взгляд, добавляет:
– Вам ведь так немного надо, где бы вы ни очутились.
Провокационное заявление, но никто с ним не спорит.
Мы удручающе милы с Курильщиком. С самого утра.
Очередь понемногу укорачивается. Белые пластиковые стулья, на которые принципиально никто не садится, отмечают вехи нашего пути. Когда до двери кабинета остается всего один стул, выясняется, что Курильщика оставляют в Могильнике.
Никаких объяснений, как это принято у Пауков. Просто посылают за его вещами, и остается недоумевать, что же такое с ним стряслось со времени прошлого осмотра, чего никто не заметил. Будь на месте Курильщика кто другой, мы оставили бы в Могильнике десант до выяснения всех обстоятельств, но Курильщика в любом случае должны были забрать родители, так что мы ни на чем не настаиваем и возвращаемся в спальню.
За обедом возникает дурацкий спор. О возможностях колясников. Табаки считает их безграничными и пытается нас уверить, что ноги, в сущности, лишняя часть тела. Якобы в них нуждаются только футболисты и манекенщицы, а всем остальным они требуются только в силу привычки. И когда человечество наконец соберется усовершенствовать себя путем полной моторизации конечностей, эта старая привычка отомрет сама собой.
Я и Горбач вяло защищаем ноги. Мы их любим, они нам нравятся, мы не хотим их моторизировать. Лэри бубнит что-то про зелен виноград.
Оскорбленный Табаки предлагает всем присутствующим ходячим посоревноваться с ним в скорости, быстроте разворота и силе наезда.
Лорд говорит, что после такого соревнования мы окажемся в Клетке. Те из нас, разумеется, кто не окажется в Могильнике.
– И ты, Брут? – шепчет Табаки потрясенно.
После обеда начинается то, что Шакал называет Великим Исходом. Ничего великого в нем нет. Просто увозят нескольких прошедших тестирование, в основном Фазанов, но в Доме умеют обставить любое событие так, что от него веет грандиозностью.
Первый этаж огораживают в районе приемной. В роли шлагбаума выступает Р Первый. Логи немедленно сбиваются у ограждения и всеми силами пытаются прорваться на ту сторону. Черный Ральф держит оборону. Остальные воспитатели доставляют сюда своих подопечных и их багаж.
Общее восхищение вызывает тощая девчушка по кличке Стёкла, чье имущество занимает три огромных чемодана, две сумки и пакет. Шакал заявляет что нашел, наконец, истинно родственную душу в этих стенах, но, увы, слишком поздно, и сердце его теперь разбито.
После доставки неподъемного багажа Стёкла начинает пищать, что забыла упаковать свою любимую жакетку, и за жакеткой отправляют трех воспитательниц, у каждой из которых на лице написано, до какой степени ей хочется прибить Стёкла. Жакетку не находят. Стёкла кричит, что никуда не едет. Логи аплодируют ей. Наконец Акула лично уволакивает в приемную «милую деточку», и больше ничего интересного не происходит, не считая рыданий Фазаненка Хлюпа и прощальной речи Пса Лавра, в которой он обзывает всех нас говнюками.
Никого из родителей увозимых увидеть не удается, что, в общем-то, понятно: увидь мы их, они в свою очередь увидели бы нас, а Акула достаточно хорошо соображает, чтобы этого не допустить.
Наконец прошедшие тестирование упакованы и отправлены вон из Дома, заграждения сняты, Рептилии разбрелись пить валерьянку, а мы возвращаемся в спальню.
– Хорошо все же, что мы вот так по-дурацки не проводили Курильщика, – высказывается Горбач.
– Думаешь, он тоже обозвал бы нас говнюками? – спрашивает Шакал.
– Не исключено, – говорит Горбач.
Сфинкс
В роднике твоих глази виселица, и висельник, и веревка.Пауль Целан. Хвала твоим далямЯ поднимаюсь на чердак единственным доступным мне способом. С изнанки пожарной лестницы, спиной упираясь в стену. Чем выше поднимаюсь, тем менее приятным делается этот способ передвижения. Теоретически в нем не было ничего сложного. На практике оказалось, что я многого не учел. Например, вбитые в стену гвозди. Первый втыкается мне в спину на пятиметровой высоте, со вторым мы встречаемся сразу после первого, так что уже к середине пути я истекаю кровью, как святой Себастьян, и перестаю заботиться о скорости, более важным кажется избежать свидания с еще одним гвоздем.
Лорд – с ним мы поспорили, кто влезет на чердак быстрее – примерно в это же время тихо исчезает, не попрощавшись. Табаки – арбитр, чьи бодрые выкрики досаждают мне немногим меньше гвоздей, остается на посту.
– Держись, старина! Осталось всего ничего! Просто забудь, что у тебя есть спина, и станет легче!
– Спасибо! – я перекидываю ногу на следующую перекладину и проталкиваю себя вверх по стене, обдирая еще немного кожи с лопаток. – Твои советы всегда исполнены мудрости. А куда подевался Лорд?
Гляжу вниз, на недоуменно озирающегося Шакала, и становится смешно. Последнее, что стоит делать человеку в моем положении, – это хихикать, поэтому я стискиваю зубы, отвожу взгляд и, наверное, в сотый раз пересчитываю оставшиеся до верха перекладины.
– Действительно. Где он? – возмущается Шакал. – Неужели нервы сдали? Какое-то хилое пошло поколение, прости господи, совершенно не умеют держать себя в руках!
Осталось семь перекладин. Здесь стык стен двух коридоров Дома. Когда-то этот угол был наружным, потом его застеклили, и теперь это просто кубическая ниша, где размещаются пожарная лестница и аварийный выход. Стена, о которую я опираюсь, нежно-голубая, стена напротив – кирпичная, а та, что выходит на двор – стеклянная, но сквозь нее ничего не разглядишь, стекло слишком грязное, так что на виды окрестностей я при восхождении не отвлекаюсь.
На четвертой сверху перекладине начинает сводить икры. Я скольжу вверх, как можно выше, стараясь выпрямиться вдоль лестницы, так что едва касаюсь предыдущей перекладины носками кед, и на следующую не ставлю подошву, а подцепляю ее снизу подъемом и швыряю себя вперед, впечатавшись в лестницу – прием, который не согласился бы повторить и под дулом пистолета. Теперь я ни на что не опираюсь, стою, как стоял бы на лестнице человек с руками, и стараюсь поверить, что они у меня и в самом деле есть. Дальше просто. Надо выпрямиться и сделать шаг вверх, представляя, что внизу, в полуметре, расстелен мягкий матрасик, на который будет приятно упасть. Я представляю его, делаю шаг и оказываюсь на чердаке. Вернее, там оказывается моя голова. Главное – не забыть про матрасик. Я не забываю. Еще шаг – и я на чердаке по поясницу, последний – и я там целиком.
Выползаю из люка, растягиваюсь на дощатом полу, но не успеваю поздравить себя с благополучным прибытием – ногу скручивает судорога, и я начинаю с шипением кататься по полу, рискуя выпасть в тот самый люк, через который только что влез. Не могу ни размять свою конечность, ни растереть, есть только одно доступное мне средство – укусить себя за икру, и я уже собираюсь прибегнуть к нему, когда обнаруживаю, что нас на чердаке двое.
В углу, под скошенным потолком на расстеленном пледе сидит похожая на привидение девчонка в длинном красном платье. Платье огненно-красное, девчонка зеленоволосая. Я узнаю ее по этим волосам, но не сразу вспоминаю кличку, а вспомнив, все равно не уверен, что не ошибся, пока она не кривит брезгливо тонкогубый рот, и тогда я говорю ей:
– Здравствуй, Химера! – скрученный, как змей Уробос – пусть кто-нибудь попробует цапнуть себя за икру, сохраняя при этом достоинство. Большим идиотом я, должно быть, еще никогда не выглядел, но нелепостью моей позы невозможно объяснить злобу, с какой глядит на меня Химера. Она смотрит так, будто я – самое омерзительное, что ей вообще когда-либо в своей жизни доводилось видеть. Под Химерьим взглядом притихает даже судорога. Кое-как выпрямившись, делаю еще одну попытку наладить контакт.
– Не ожидал здесь кого-то встретить.
– Я тоже, – говорит она, – не ожидала, что кто-то притащится сюда пережидать приступ эпилепсии.
Каждым словом можно отравиться, столько в них яду.
– Не знал, что мы давние враги, – только и говорю я и, чтобы хоть как-то от нее отгородиться, подхожу к краю люка, посмотреть, как обстоят дела внизу. Почему-то не очень удивляюсь, обнаружив там Лорда, уверенными рывками втаскивающего себя вверх по пожарной лестнице. Лорд – человек упрямый и не настолько нервный, каким иногда хочет казаться.
Табаки, задрав голову, катается перед лестницей взад и вперед. По голубой стене тянется кровавый след моего восхождения. При виде него я чувствую, как спина начинает гореть и чесаться, и одновременно возникает настоятельное желание отойти от края люка. К людям, которые смотрят на тебя определенным образом, лучше не поворачиваться спиной, стоя в опасных местах. Я становлюсь к Химере вполоборота, догадавшись по ее ухмылке, что маневр не остался незамеченным.
– Эгей! – вопит Табаки. – Вот он ты! А я уж думал, ты лежишь там в обмороке! Куда ты пропал?
Я машу ему граблей.
Цветастая рубаха Лорда придает ему сверху сходство с бабочкой. С упрямой и целеустремленной бабочкой. Которой нехорошие люди оборвали крылышки. Он благополучно миновал зону где у меня возникла первая заминка из-за встречи с гвоздем, и продвигается дальше, но, несмотря на то, что делает он это с завидной легкостью, мне вдруг становится не по себе. Я отхожу от края люка, словно без моего участия то, что он вытворяет, будет не так опасно.
– Что ты затеял? – спрашивает Химера. – Что тебе здесь нужно?
– А тебе?
Она молчит.
Скуластая, узкоглазая, с выкрашенными в изумрудный цвет волосами, до ужаса похожая на куклу. На шее у нее гипсовый ворот, глаза подведены зеленым до самых висков, губы такие же ярко-красные, как платье, а пудры на лице столько, что не видно бровей. Я помню, что при ходьбе у нее что-то позвякивает под одеждой, и движется она скованной походкой, придающей ей еще большее сходство с игрушкой.
– Мы поспорили. Кто сюда быстрее влезет.
Застывший взгляд выражает только презрение.
– Ну и кретины.
С этим я согласен. Так оно и есть. Снова подхожу к краю люка, хотя еще минуту назад решил этого не делать.
Лорд ближе, чем я предполагал, но подтягивается медленнее и перед каждой следующей перекладиной ненадолго замирает, собираясь с силами. Меня начинает подташнивать. Становлюсь как можно дальше от люка, чтобы больше туда не заглядывать, и начинаю считать в уме. Примерно полдюжины перекладин. Считаю медленно. Химера тем временем мрачно перебирает эпитеты, относящиеся в равной степени ко мне и к Лорду, и никак не может на чем-то остановиться, видно, все они недостаточно полно отражают ее эмоции.
Чуть погодя Лорд втаскивает себя в люк и, загнанно дыша, распластывается у его края. Голос Химеры набирает силу. Не обращая на нее внимания, Лорд, не отдышавшись толком, начинает потрошить свой рюкзак.
– Самовлюбленные идиоты! Инфантильные полудурки! Слабоумные альпинисты…
Лорд выкладывает на пол пузырек с медицинским спиртом, вату, пачку пластырей и фляжку с водой. Теперь понятно, куда он ездил. За средствами для оказания первой помощи. И тащил все потом на себе.
– Пальцем деланные мачо! Жопой думающие снобы! Недоразвитые кобели!
Пока Лорд обрабатывает дырки в моей спине, Химера иссякает, и на чердаке воцаряется благословенная тишина. Золотоголовый недоуменно оглядывается, словно осознает, наконец, что все это время здесь было более шумно.
– Здравствуй, Химера, – говорит он. – С чего это ты вдруг замолчала?
Химера замирает с приоткрытым ртом. Ненадолго.
– Боже, какое счастье, – шипит она, опомнившись. – Меня соблаговолили заметить! И кто? Сам Лорд – прекраснейший среди самцов Дома!
– Не преувеличивай, сестренка, – просит Лорд, одаряя ее улыбкой. – Это не совсем так. Я, конечно, не урод, но прекраснейший… это как-то уж чересчур. Мне даже неловко такое слышать. Хоть это и недалеко от истины.
Химеру настигает приступ удушья.
Только близко знакомый с Лордом человек способен уловить все нюансы его игры в самовлюбленного красавца и насладиться ею. Спирт жжет адским пламенем, злоба Химеры заполняет все пространство вокруг, просачиваясь через люк даже к далекому Шакалу, а мне смешно, потому что Лорд смертоносен в роли Прекрасного Принца, смертоносен и совершенно невыносим.
Он снисходительно осматривается и роняет:
– Я так понимаю, ты здесь спряталась, чтобы побыть наедине с собой. Знакомое состояние…