Полная версия
Дом, в котором… Том 3. Пустые гнезда
Я спохватываюсь, что говорю слишком долго, не слыша ответных реплик, и с подозрением гляжу на Русалочью голову, соскользнувшую с моего плеча куда-то под мышку.
– Эй, ты часом не спишь, любительница историй? Я ведь для тебя стараюсь, сотрясаю воздух…
– Нет, конечно, – отвечает преувеличенно бодрый голос, слегка приглушенный рукавом моей фуфайки. – Я внимательно слушаю. И размышляю.
– О чем именно ты размышляешь с таким сонным видом?
– Ну, – она отстраняется, и я опять вижу надпись в прорезях жилетки о том, что она помнит все, – я думаю, как сильно отличаются друг от друга рассказы об одном и том же, притом что ни один из рассказчиков по-настоящему не врет.
– Все зависит от рассказчиков. Ни один рассказ не может передать действительность такой, какой она была. Я уже сказал тебе, что предпочитаю истории Табаки.
– Ну а я предпочитаю сравнивать разные истории.
Жалобно кряхтя, она выпрямляет согнутые ноги и вытягивает их. Легкие кеды, серые от долгой носки, заштопаны у кромки резиновых носков. До того детские и трогательные, что невозможно смотреть на них спокойно. Когда Русалка меняет позу, узелки на ее жилетке сдвигаются, открывая новую надпись. «Ненависть до гроба!»
– Это еще что за ненависть? – удивляюсь я. – И к кому?
Она опускает голову, рассматривая надпись.
– Ну… просто так. На всякий случай. Надо же иметь и что-то такое мрачное.
– По-моему, вовсе не обязательно.
«Ненависть до гроба» скрывается под пепельными узелками, и мне сразу становится спокойнее. Все это игры, ребячьи развлечения, но я отношусь к таким вещам серьезно. Может, оттого, что знаю: никто в Доме ни во что не играет просто так.
Русалка поднимает к лицу колени и обнимает их, грустно сгорбившись. Ни надписей, ни человека, одни струящиеся потоки волос.
– Ты считаешь, что мне не подходят сильные чувства? Что мне это как бы не идет, да?
Я наступил на больное место. Вечно забываю об этом ее комплексе Серой Мыши: «Понимаешь, я ведь не личность, ну, не яркий человек… У меня все так тускло и неинтересно внутри…» Комплексе, с которым бесполезно бороться, приводящем в бешенство неуязвимостью своих позиций. «Вот, к примеру, Рыжая…» Когда перед ее глазами с трудом управляющий своими эмоциями человек, рвущий и мечущий по поводу и без повода, внезапно переходящий от смеха к слезам, не умеющий прятать ни любовь, ни ненависть: это красиво, это женственно, это привлекает, как яркие пятна на крыльях бабочки, закручивает, и уносит, и порабощает, но очень немногие способны выдержать яркую личность Рыжей дольше нескольких часов, даже не являясь объектом ее чувств. Да здравствует Лорд, нервы Лорда, его терпение и все остальное, чего нет у меня, может, ему это ближе и понятнее, потому что он и сам был таким, пока не загремел к настоящим психам, и да, они очень хорошо смотрятся, эта парочка в вечном накале страстей – огненноволосая Изольда и кобальтоглазый Тристан, у обоих все запредельно и нараспашку, ловите кислород и прячьте подальше посуду, но почему кто-то должен комплексовать и мучиться от того, что у него все не так, вот что мне непонятно, я никогда не понимал этого, и в своих попытках убедить Русалку почти доходил до Лордовско-Рыжей точки кипения, вот только проку от этого не было ни малейшего. «Это нервы, просто нервы, как оголенные проводочки, свисают во все стороны и за все цепляются, при чем здесь личность и степень ее яркости, глупое ты существо?» – но в ответ только покачивание головой и поджимание губ, хочешь – скрежещи зубами, хочешь – бейся головой о стену, выводы сделаны раз и навсегда и пересмотру не подлежат.
А ведь есть еще Крыса – хищное существо, похожее на Слепого, как родная сестра, только еще менее дружелюбное, вот уж с кем Русалку не сравнишь, и, слава богу, но мое искреннее «слава богу!» воспринимается лишь слабым утешением Ходячемышиной Серости.
Смотрю на нее, спрятавшуюся под волосами до самых кончиков кед, закрываю глаза и мысленно крепко прижимаю к себе руками-невидимками. Русалка послушно валится на меня, как будто я и вправду это сделал, и я вздрагиваю, пораженный ее чуткостью, она почти всегда отзывается на прикосновения моих призрачных рук, даже когда расстроена и погружена в себя, как сейчас.
– Мы ведь не будем рассуждать о ярких личностях, а? Не будем перебирать их одну за другой, таких особенных и прекрасных? – шепотом спрашиваю я ее. – Если ты не против, мы не будем этого делать. Ты ведь не против?
– Нет, конечно…
Она ерзает, задирая голову, чтобы рассмотреть выражение моего лица, но я закрываю ей обзор подбородком, опять и опять, пока она не прекращает свои попытки и не сворачивается в нежно-кошачий, привычный боку клубок.
– Как я, наверное, надоела тебе этими разговорами. У тебя сделался такой несчастный голос. Я слишком часто говорю о таких вещах?
– Нет. Не часто. Просто я не переношу эту тему: «А не хотелось бы тебе, чтобы я была как…» Нет, не хотелось бы. И никогда не захочется. Может, в один прекрасный, неповторимо исполненный мудрости день ты это поймешь. В этот день я попрошу Табаки разукрасить меня праздничными флажками и татуировками.
Она выдергивает из своей жилетки длинный шнурок или, может быть, нитку и тянет ее в рот, грызть и лохматить до мокрой мерзости.
– Надо, пожалуй, подарить тебе эту майку. Вместе с надписью, этой и другими. У тебя ведь есть ненависть до гроба, тебе имеет смысл ее носить.
– Ты это о ком? – с подозрением уточняю я, тыча ей подбородком в пробор. – Уж не о Черном ли опять? Хочешь что-то сообщить или просто не можешь отделаться от его мужественного образа? Не припоминаю, чтобы мы раньше когда-нибудь столько о нем говорили.
– А если я и вправду хочу тебе что-то сказать? Именно о нем.
Теперь уже я тяну шею, чтобы заглянуть ей в глаза.
– Только не говори, что влюбилась в него без памяти, все остальное я как-нибудь переживу.
Она отстраняется, встряхивая волосами.
– Пожалуйста, представь себе его, если не трудно.
– Зачем?
– Ни за чем. Просто представь и все.
На всякий случай я сажусь прямее. И послушно представляю Черного. Во всей выпуклой красе его бицепсов и трицепсов. Это действительно нетрудно.
– Я представил. Что дальше?
– Теперь скажи мне, на кого он пытается походить?
– На идиота, естественно, на кого же еще?
– Нет, не так. На кое-кого хорошо тебе знакомого. Ты удивишься, когда поймешь.
Уже достаточно удивленный ее словами, я еще раз придирчиво изучаю облик Черного. Мой воображаемый Черный ничем не отличается от настоящего, я достаточно долго жил рядом с ним, чтобы изучить до мелочей.
– Не понимаю, – признаюсь я. – Он похож только сам на себя. Других таких я не знаю.
– Я говорю не о его лице. А о стиле. О том, например, как он одевается с тех пор, как стал вожаком. Ты не замечаешь в нем перемен?
Черный действительно изменил свой стиль, сделавшись главным Псом Дома. Отказался от маек-безрукавок, побрился наголо и перестал носить мешковатые брюки с подтяжками, от которых меня тошнило долгие годы. Можно сказать, его вкус изменился к лучшему. Хотя от этого он не перестал быть похожим на себя. Я говорю об этом Русалке.
– А скажи, пожалуйста, кто еще в Доме бреется наголо, носит пиджаки внакидку и головные платки, а кеды зашнуровывает вокруг щиколоток?
– Пиджаки – только я. А насчет бритых наголо… – И тут до меня доходит, что она имеет в виду. – Ты с ума сошла! Я не бреюсь наголо! И платок только недавно стал носить. Потому что ты мне его подарила! И вообще, о чем мы говорим? Он меня ненавидит лютой ненавистью. Он душем после меня не пользовался!
– А я не спорю, – пожимает плечами Русалка. – Просто это бросается в глаза любому непредвзятому человеку.
Он подражает твоей походке, манере одеваться, даже говорить пытается, как ты. Но все это только с тех пор, как он в шестой, где ты не можешь видеть, какой он и как себя ведет.
– И о чем это свидетельствует? – тупо спрашиваю я.
Русалка молчит. Глаза, как две зеленые виноградины, в которых просвечивают косточки. Очень грустные и серьезные глаза.
– Боже, какой ужас! – меня передергивает, и я почти со страхом кошусь на отсвечивающие серебром на солнце окна шестой, за каждым из которых может скрываться Черный в моем гротесковом обличье, бритоголовый и насупленный, в пиратской головной повязке, изузоренной черепками и крестиками. Это какой-то кошмар.
– Между прочим, моя повязка не в пример красивее и тяготеет к растительной тематике. Дело вкуса, конечно…
– Ох, Сфинкс, – смеется Русалка. – И не стыдно тебе? Скажи еще, что у тебя ноги длиннее…
– А что, разве не так? И форма черепа благороднее. И слабо ему, со всеми его…
– Кончай! Тебе сейчас не хватает только слюнявчика и помочей крест-накрест. Можно подумать, он делает тебе что-то плохое.
Мы замолкаем и некоторое время рассматриваем окружающий пейзаж. Это вовсе не ссора, мы никогда не ссоримся, просто благоразумная пауза для утряски информации. В таких паузах обычно курят, но Русалка некурящая, а у меня с собой ничего нет, поэтому я терплю и только на всякий случай обшариваю глазами землю под скамейкой в поисках окурков, которые чаще всего прячутся в таких вот местах.
– Пошли? – предлагает Русалка. – У меня, кажется, нос обгорел. Тебе было очень неприятно то, что я сказала?
– Нет. Просто я должен это пережить. Пойдем поищем сигареты и что-нибудь для твоего носа, чтобы он не облупился.
Мы встаем. Русалка смотрит на меня, щурясь и моргая. Сколько я просидел здесь, на скамейке? Вроде бы совсем недолго. А кажется, что несколько часов. Возможно, она заколдована, эта скамейка, с виду такая безобидная. Кто-то навел на нее сложные чары, вызывающие людей на откровенность.
Бредем к Дому, толкая перед собой две круглые, безголовые лепешки теней.
– Зато теперь я знаю, за что ты так не любишь Самую Длинную, – говорит Русалка.
На крыльце душно пахнет геранью. По всей длине перил расставлены горшки с этими цветами, запаха которых я не переношу.
– Странно, – говорю я Русалке. – Ни одного лица, ни в одном окне. Что-то отвлекло людей от наблюдения за нами. Интересно, что? Кстати, твоя «ненависть до гроба» похожа цветом на эту герань.
– Придется выбросить майку, – серьезно говорит Русалка, поднимаясь впереди меня по лестнице. – Очень тебе не понравилась эта надпись, я чувствую.
– А замазать никак нельзя?
Лестница совсем пустынна. Ни души, ни выше, ни ниже, и непонятно, куда все подевались, но хотя бы понятно, почему никто не глазел в окна. Общий сбор где-то в глубинах Дома. Русалка прислушивается и делает соответствующие выводы.
– Поцелуй меня, пока никого не видно…
Мы устраиваемся на площадке, прижавшись к перилам, ловим свою минутку в затишье Дома, совсем недолго, или мне это только кажется, но дальше я иду с легким головокружением и не так уверенно, как привык ходить.
Коридор пуст. Если где-то все и собрались, то не на этом этаже. Ближе к середине коридора мы замечаем две одиноко бредущие фигуры и ускоряем шаг. Слепой и Крыса. Очень подходящая парочка. До дрожи в коленях. Оба бледные, как покойники, с синими кругами вокруг глаз, в одинаковой стадии истощения, за которой следует дистрофия. Слепой к тому же располосован от ключиц до пупка. Майка свисает клочьями, в зияющих прорехах видна ободранная кожа. Жуткое зрелище, особенно учитывая, что у Крысы ногти в крови.
– Вот, пожалуйста, – говорю я Русалке. – Что-то вроде твоей «Кама Сутры», с уклоном в Маркиза де Сада. Не очень-то приятно на такое смотреть.
Русалка бросает на меня укоризненный взгляд, переводимый как: «Ну, зачем ты так?» – но я уже завелся, и до самой спальни рассуждаю о сексуальных извращениях, а Бледный и Крыса терпеливо слушают, не возражая, что бесит намного сильнее, чем, если бы кто-то из них предложил мне заткнуться.
Так, вчетвером, мы вваливаемся в спальню, где никого, кроме Шакала, самозабвенно мурлыкающего в переплетении разноцветных проводов. Провода вырастают из стены и в ней же исчезают, большая часть болтается просто так, не ведя никуда и ни с кем не связывая, но десяток основных доползают до стен девичьих спален, и даже до вполне конкретных ушей. Все это великий дар Шакала влюбленным, разлученным обстоятельствами, как выражается сам Шакал, только дар абсолютно бесполезный без участия его самого, единственного, кто разбирается в хитросплетении всех этих проволочных хвостов.
Мы застаем его в прямом контакте с кем-то «оттуда», кому он сообщает, что «ну, ты еще большая дура, чем можно было ожидать!». При виде нас он радостно кивает, прикрывая грибок микрофона, и закатывает глаза, изображая крайнюю степень утомления.
– Где все? – спрашиваю я его.
Он, естественно, ничего не слышит и только улыбчиво раскланивается.
Русалка перекапывает содержимое тумбочки в поисках средств неотложной помощи для Слепого. Крыса садится на пол и застывает, обхватив голову руками, зарыв окровавленные ногти в волосы. На ней кожаная жилетка, руки и плечи голые, а грудь увешана бляхами, таких безобразно худых девушек, как она, слава богу, не часто встретишь. Может, действительно она не получает удовольствия от простых поцелуев, если они не сопровождаются раздиранием кого-либо на части, может, ей нужны сильные эмоции, недоступные без применения изощренных методов, черт ее знает, но при одной мысли, что Слепой потакает ей в этом, меня пробирает дрожь.
Бледный медленно освобождается от остатков майки. Русалка передает ему пузырек с чем-то целебным и сочувственно наблюдает процесс смазывания царапин.
– Иди туда сама, дорогуша, туда, и еще дальше, до самой наружности! – посылает кого-то Шакал и выдергивает из уха наушник.
– Ух, до чего же трудно поддерживать с некоторыми личностями беседу, прямо-таки тяжкий труд! А где вы все вообще-то пропадаете, если не секрет?
Табаки внимательно изучает наш внешний вид, кивает, придя к каким-то выводам, и сообщает:
– Все, между прочим, внизу, там опять выступает Акула, разве вам не интересно, о чем?
У Табаки пуговичный период, не проходящий с последнего маскарада, он весь в пуговицах, сверкает и переливается, как бред сумасшедшего. Основой для пуговичной выставки служит алый камзол с отворотами и фалдами (чтобы побольше всего уместилось), а на джинсах почти ничего нет (чтобы не мешало ползать), и Табаки это так удручает, что, угнездившись в любом месте, он спешит прикрыть себя фалдами камзола и начинает вертеться, ловя электрический свет всеми своими бесчисленными пуговичными бляшками, пока не превращается в режущее глаз подобие елочного украшения.
– С кем это ты ругался, уж не с Кошатницей ли? – спрашивает Русалка, стаскивая с меня заскорузлую от дождя и грязи фуфайку.
– Нет, конечно. С Кошатницей все не так примитивно. И с чего ты вообще взяла, что я ругался? Я просто поддерживаю боевой дух в некоторых нуждающихся в этом личностях. Всем нужны общение и встряска, нельзя целыми днями пребывать в благодушном оцепенении и потихоньку деградировать только оттого, что некому тебя позлить.
– И кого ты злил?
– Неважно, – Табаки быстро сует наушник обратно в ухо и начинает перебирать провода: – Важна благотворительность как таковая, а не ее объект. Ты не согласна со мной? Прием, прием, – оскаливается он в микрофон. – Волкохищная Собака на проводе! Отзовись, неведомый и одинокий собеседник…
Пуговицы сверкают, оплетенные радужными проводами. Мой взгляд странствует от них к полкам отворенного шкафа, по сложенным свитерам, рубашкам и жилетам. Мой гардероб нельзя назвать бедным, но до чего же трудно найти в нем что-то оригинальное, недоступное каждому желающему одеться точно так же. Впору увешивать себя коллекциями того и этого, как Лэри или Шакал, по крайней мере будешь уверен, что неповторим в своем безобразии.
Русалка угадывает мои мысли:
– Хочешь, сплету тебе рубашку из крашеной веревки? У меня есть громадный клубок травяного цвета. Если детки Кошатницы до него еще не добрались.
Табаки хоть и в наушнике, а что-то слышит. Живо поворачивается в нашу сторону и таращится.
– Тише… – говорю я Русалке. – Не то тебе придется плести десять рубашек и украшать их сотней пуговиц, а ты еще слишком мала, чтобы так надрываться.
Табаки подозрительно кренит в нашу сторону. С разворачиванием свободного уха. Русалка хватает первую попавшуюся рубашку и набрасывает ее мне на плечи.
– Пожалуй, надо сходить на нашу сторону поглядеть, не лежит ли там кто с сердечным приступом, – озабоченно говорит она. – А то кое у кого очень странные понятия о благотворительности.
– Иди. А я спущусь на первый, послушаю, о чем там говорят. С утра живу в отрыве от общества. Без пищи и сигарет.
Слепой, уже облачившийся в целую майку, запихивает мне в нагрудный карман пачку «Кэмела».
– О чем это вы так долго беседовали с Ральфом? – спрашивает он. – Нора полнится слухами.
– О потенциальных беглецах. Незаметно выживаемых из Дома. У него целый список таких – желающих поскорее слинять.
– Как эти воспитатели любят бумажки, – дивится Слепец. – Может, с памятью у всех непорядок?
Он подбирает с пола свой тощий рюкзак.
– Пошли, послушаем Акулу. Они там уже полчаса, так что он, наверное, как раз подбирается к сути дела. И бумаг у него там тоже целые горы.
– Сними с меня этот головной убор, – прошу я. – Он меня начал раздражать.
Слепой сдергивает с меня головную повязку. Русалка ждет у двери, исподтишка наблюдая за нами. Крыса сидит на полу, пряча лицо в ладонях, и вроде не собирается никуда уходить.
– Привет, – таинственно шепчет Шакал, обнимая микрофон. – Это абонент четырнадцать дробь один? Сколько лет, сколько зим. Как поживаешь, дробь три? Я по тебе соскучился, а ты?
Мы со Слепым являемся в актовый зал в самый разгар событий. Распаленный жарой и гневом Акула вещает в периодически глохнущий микрофон, публика частично внимает, частично дремлет, на подступах к кафедре проходы между стульями почему-то усеяны обрывками бумаги, как плохо сработанным бутафорским снегом.
Стыдливо пригибаясь, проскальзываю в центральный ряд. Слепой повторяет мои движения след в след, защипнув для верности подол моей рубахи. Акула замечает наше опоздание, но слишком занят, чтобы его комментировать. Он как раз переходит к «документальным подтверждениям вышесказанного», уткнувшись в ворох бумаг, подкинутый ему верным Лоцманом. Мы со Слепым устраиваемся на уродливых железноногих стульях и присоединяемся к слушателям. Их не так уж много – тех, кто на самом деле слушает. В основном передние учительские ряды.
– Согласно результатам общего тестирования…
Стая в дремотном оцепенении. Самый бодрый вид у Толстого, грызущего морковку, и у Спицы, подсчитывающей петли очередного вязания. Горбач вяло кивает песням, звучащим в его наушниках, Македонский выковыривает булавкой занозу из пальца. Я гляжу в дальние Песьи ряды, туда, где розовеет бритый затылок Черного. Четыре Пса по соседству один в один повторяют его позу – скрещенные руки, ступня на сиденьи переднего стула. В своем стремлении полностью уподобиться вожаку они переплюнули даже Логов, но если верно сказанное Русалкой, не мне над этим смеяться. Тем более, я уже собирался пихнуть ногу на переднее сиденье тем же манером, а вместо этого сижу, как истукан, и бешусь. В конце концов кто из нас кому подражает?
– Практически никто не набрал даже ста очков! А это минимальное количество очков для среднего тупицы, проходящего тест!
Акула гневно швыряет в воздух пачки осточертевших всем бумажек «да-нет», и они разлетаются по залу, усеивая пол дополнительным слоем бутафорского снега. Вот, оказывается, откуда он берется.
– Могу объяснить, что это означает! Это означает, что большинство из вас неспособны к умственному труду в рамках соответствующих требований, предъявляемых к вашим сверстникам, окончившим обычные школы!
Учительский ряд, второй от сцены, дружно оборачивается, чтобы с укором посмотреть нам в глаза. В воспитательском ряду никто и ухом не ведет. Удивить их чем-либо мы давно не в состоянии. Микрофон в очередной раз глохнет. Акула продолжает говорить, не замечая этого, потом спохватывается и орет так, что получается громче, чем с микрофоном:
– То есть вы – идиоты! Кого вы, спрашивается, срезали под корень этими вашими фокусами, может, вы думаете, что меня? Может, вы думаете, я буду рыдать и кому-то доказывать, что вы умнее, чем прикидываетесь? Может, вы думаете, мне не все равно, куда вы отсюда отправитесь и чем будете заниматься? Вы испортили биографии только самим себе, олухи!
Я обнаруживаю, что таки просунул ступню на переднее сиденье, и оставляю ее там, где она есть. Нельзя в конце концов жертвовать элементарными удобствами только потому, что не желаешь быть объектом подражания.
Слепой зевает и прячет зевок в ладонь. В его лемурьих пальцах запросто исчезает все лицо со лбом и подбородком. Такой вот простой жест, который не дано скопировать никому из присутствующих. Я сижу, съедаемый завистью, как последний болван. Пора уже стряхивать с себя эти параноидальные настроения. И вдруг ловлю себя на мысли – чему я, собственно, позавидовал? Не рукам Слепого, не его живым пальцам, а всего лишь жесту, который нельзя скопировать. Интересно, я на самом деле такой дурак, каким иногда кажусь себе?
Последнее «быть может, вы полагаете…» Акулы, микрофон неожиданно подхватывает, стократно усилив, и с грохотом раскатывает по залу. Вскрикнув, просыпаются самые крепко спящие. Толстый роняет морковку. Горбач морщится, глубже заталкивая наушники. Даже самого Акулу передергивает на кафедре.
– По этой причине, – говорит он уже спокойнее, – отменяются все намеченные на этот месяц экзамены, а также общая аттестация, о которой я предупреждал вас в прошлом полугодии. И то и другое потеряло всякий смысл. С вашими результатами тестов вас не допустят к экзаменам ни в одно учебное заведение, а вы и раньше могли об этом только мечтать.
Лорд поворачивает ко мне зашторенное серебряными очками лицо и растягивает губы в улыбке. Я улыбаюсь в ответ и вдруг с ужасом замечаю, что он тоже окружен неумелыми копиями. Трясу головой, но мираж не исчезает. Пара Логов по обе стороны от Лорда, хранители Лордовских костылей – по одному на брата, у обоих зеркальные очки и мефистофельские бородки а-ля Лорд. Не отвлекаясь на сплетни, жевание и речи Акулы, Прыщ и Москит полируют костыли носовыми платками и соскребают грязь с резиновых наконечников. Забавное и нелепое зрелище, вызывающее у меня улыбку. Лорд вопросительно поднимает брови, я киваю на его свиту. Он пожимает плечами – дескать, что поделаешь. Попугайский хохолок Рыжей полыхает у его локтя, ниже – бледный профиль, утонувший подбородком в ладони, а дальше в ряд – торчащие зубы и преданные глаза гордых своей службой костыльничьих, и я удивленно думаю: как же Лорд повзрослел после путешествия в Наружность, если за полгода научился философски относиться к вещам, до сих пор выводящим меня из равновесия.
– Сейчас я зачитаю фамилии тех немногих, кто прошел тестирование с высоким результатом…
Выжидающе щелкающим пальцам Акулы Рыбой Лоцманом передается очередная папка. Схватив ее, он угрожающе отхаркивается:
– Итак… в первой группе…
Учительский ряд гудит, перешептываясь. Горбач достает из кармана пепельницу, щелчком открывает ее и ставит на пол. Нигде не видно курящих, но над головами висит предательское серое облако. Акула зачитывает первые фамилии. Фазаны в передних рядах переглядываются и пихают друг друга локтями. Я шепотом повторяю фамилии, припоминая, что вроде бы уже имел с ними сегодня дело.
– Странно, – говорю я. – Был уверен, что среди Фазанов их будет больше. Хотя это их проблемы, разумеется…
– Разумеется, – подтверждает Слепой мне в ухо и тихо смеется своим выводящим из равновесия смехом сумасшедшего. Кадык пляшет на голой шее, в каждом зеркально отсвечивающем глазу по Сфинксу, как в очках-лужицах Лорда.
– Они были в списке Ральфа, – зачем-то объясняю я, – в списке персон, желающих побыстрее слинять.
– Вот сейчас и посмотрим, – чему-то радуется Слепец, – как у них это получится. И у кого еще, кроме них.
– Ты знал про них? – подозрительно уточняю я.
– Спятил? – изумляется Слепой. – Ты же сам только что все рассказал.
Действительно, я рассказал. Но он не очень-то удивился. Или умело скрыл удивление. Во всяком случае, не переспрашивал и не уточнял.
Акула между тем зачитывает умников второй, что не отнимает у него много времени, потому что вторая может похвастаться одним-единственным изгнанником – несчастным Фитилем.
– Так его! Ну да… самое верное дело, – гудят через ряд от нас Крысы, после того как «переводчик», насильно лишенный наушников, знаками привлекает их внимание и объясняет, в чем дело. – А как же иначе? Ты давай, слушай, потом расскажешь, – поощряют переводчика, и вся стая дружно втыкает обратно наушники. Вернее, не вся стая, а десять отловленных представителей, что для Крыс уже много, когда речь идет о такой скучной повинности, как отсидка на общедомовом собрании.