bannerbanner
Ксенолит и другие повести (сборник)
Ксенолит и другие повести (сборник)

Полная версия

Ксенолит и другие повести (сборник)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

Ты же верила, что усидчивость решает все проблемы, и указывала мне на крутящийся табурет, засекая время – не меньше двух часов в день. Точно так же ты мучила меня чистописанием в первом классе, привязывая за косы к спинке стула – чтоб держала осанку. Почерк и в самом деле выработался красивым, но так похожим на папин, каллиграфический от природы и возникший без всякого насилия, что я сомневалась в необходимости столь жесткого тренинга. Впрочем, до сих пор, когда спешу или нервничаю, я сбиваюсь на твой, немного корявый, косой и чуть летящий.

Ясно, что дальше «Полонеза» Огинского и «Лунной сонаты» дело не пошло. Неужели ты не видела, что я не чувствую тайного устройства музыки, что могу только копировать и повторять, оставаясь вечной троечницей… Это ощущение невыносимо. У меня не было музыкального слуха. Почему ты не отдала меня в литературный кружок или художественную школу, где я зажглась бы изнутри? Почему ты и знать не хотела, куда меня несет моя природа?

Господи, может, ты просто мечтала о пианино в детстве?

Отбарабанив для гостей «Вальс» Грибоедова и не сняв очередное нарядное платье, сиреневое в мелкий горошек, я убегала на улицу, где около трансформаторной будки с черепом и костями сидела веселая компания, а дружок моего брата Мишка, уморительно кривляясь подвижным лицом, пел Окуджаву, подражая самому Булату, изредка заглядывавшему в их дом. Я слушала, как сцепляются друг с другом слова, как интонация заставляет различать то, что стоит за словами, как точная химическая пропорция бесшабашности и грусти заставляет биться что-то внутри. У Мишки был талант передразнивателя – он воспроизводил все нюансы абсолютно точно.

Кстати, поэтом он стал раньше меня.

12. Как Зоя

Телесные наказания – эффективнейшее средство воспитания. Так считают многие, и не только родители – даже знаменитый врач и педагог Пирогов настаивал на школьной порке.

Что уж говорить о нашем детстве… Времена были суровые, нравы простые – моих друзей, особенно мальчишек, отцы лупцевали почем зря, и часто это слышно было даже через стенку. Никто из нас, впрочем, не считал это надругательством над личностью, чаще мы даже хвастались друг перед другом, демонстрируя синяки или полосы от ремня, а подруга Люба, председатель совета отряда, не только переносила воспитательные процедуры со спартанской стойкостью, но даже ценила их как очередной способ закалки воли.

– Ну бей, бей! – кричала она матери. – Я буду молчать, как Зоя Космодемьянская! – после чего терпела, не пикнув. Мать плакала и бросала ремень.

За что приходилось ее наказывать, мне было совсем непонятно – проступок и Люба просто не могли существовать в одной плоскости, ее пылкая принципиальность уважалась всеми, недаром же мы выбирали ее на этот пост без всяких альтернативных кандидатур. Теперь я знаю, что взрослые могут вспылить от совершенной мелочи – и чаще всего от непочтительности, которую усматривают в дерзко поднятом подбородке и твердом взгляде.

Понятно, что от отца мне не доставалось никогда, зато от тебя – часто. Да и поводов я давала предостаточно, например мы стащили с Асей папиросу «Беломор» со стола учителя по труду и вместо шварканья напильником в слесарке (до чего же я ненавидела эти уроки из-за отвратительного металлического запаха!) курили в школьном туалете, обмирая и торжествуя. Бывало и серьезнее – как-то, прождав полчаса опаздывающую учительницу музыки, я улизнула гулять, но в дверях подъезда столкнулась с ней нос к носу. Какое смещение произошло в тот момент в моей голове, я объяснить не могу; поздоровавшись самым вежливым образом, я шмыгнула мимо нее на улицу и дунула в соседний двор. Замотанная Людмила Николавна, погруженная в свои мысли, машинально кивнула, но, наверно, не сообразила, что идет именно ко мне. Вернувшись, я застала дома следы чаепития – целый час, пока бабушка безуспешно разыскивала меня во дворе, ты утешала музичку конфетами и чаем, а та сквозь слезы рассказывала о своей незадавшейся жизни и о сегодняшнем неудачном дне, последней каплей которого стало мое хамское «здрассте!». В тот раз наказание было явно заслуженным, но чаще причиной твоего гнева становилось что-то другое, более эфемерное – подозрение в мнимом неуважении или скрытой издевке.

Офицерский ремень и тяжелая, хоть и женская, рука – сочетание не из самых приятных, притом мне явно не хватало Любиной уравновешенности – в момент экзекуции я и не думала молчать, а только упорствовала в своей правоте, отчего твои удары становились всё яростней. Было ли мне больно – вот уж не помню, а что обидно – так это всегда. Папа страдал в отдалении, приговаривая: «Ленуся, Ленуся, успокойся!» – но не пытался отобрать орудие наказания. Однажды после сеанса дрессуры я хлопнула дверью и рванула на улицу. Летний ночной воздух несколько успокоил меня, но, прослонявшись час вокруг дома, я вдруг ощутила полную свою ненужность и какое-то совсем уж космическое одиночество. Так и хлюпала носом на скамейке, держа в поле зрения дверь подъезда, пока не увидела отца, выходящего на поиски. Уговаривать меня долго не пришлось, хотя я и поломалась для виду. Но, вернувшись, удивилась – в квартире темно, а ты уже давно спишь. Или делаешь вид.

Как-то я огрызнулась на твое замечание – ты схватила попавшийся под руку рубанок из детского набора «Юный столяр», и он, просвистев над ухом, шарахнул в стенку, оставив в ней изрядную вмятину. Я не испугалась, но мне до сих пор интересно, что бы ты делала, если б не промахнулась?

И все же к физическим наказаниям я относилась спокойнее, чем к моральным. Однажды двум счастливицам достались пропуска на трибуны Красной площади в день пионерского парада девятнадцатого мая – Люба получила его как председатель, а я – как отличница. Под твоим присмотром я наглаживала пионерскую форму – юбка уже была готова и разложена на диване, но, трудясь над блузкой, я оставила утюгом рыжую подпалину на рукаве. Обида была кромешной – казалось, жизнь кончится, если я не попаду на праздник, и только ты могла мне помочь, ты ведь всегда что-нибудь придумывала, как фея из сказки, а Золушке всего лишь требовалось переждать шквал справедливых замечаний, издевок и ударов по больному месту. Так ты и язвила – а я стояла и терпела, такая уже большая дылда во фланелевых розовых трико, и почему-то именно эта полуодетость делала унижение невыносимым. Потом ты извлекла из шкафа свою парадную блузку, вышитую и с мережками, мою тайную мечту, и протянула мне – хоть и не форменная, с галстуком она смотрелась вполне чинно. И уже глядя на ровные колонны ликующих пионеров, я все еще не могла избавиться от свинцовой тяжести, только облако пущенных в небо воздушных шаров освободило меня – будто мне разрешили взлететь вместе с ними.

Но самым жестоким наказанием было молчание – ведь ты могла не разговаривать со мной неделю, другую, третью, тогда воздух в квартире будто наполнялся электричеством, искрил, дышать было трудно, я чувствовала в этом какое-то искривление пространства, при котором будто проваливалась в щель другого измерения или просто переставала существовать. Ничего невыносимее я не испытывала никогда, мне казалось, что дикая тоска просто разорвет меня изнутри, и хотелось просто быть, любой ценой доказывая свое присутствие в мире, – мыть посуду, разучивать фортепьянную пьеску, решать физтеховскую задачу. Когда ты наконец снисходила до общения, я сразу чувствовала себя сдутым мячиком, у меня даже на радость не хватало сил.

Если ты бывала в хорошем настроении, то спрашивала – разве я так уж сильно наказываю тебя? И вспоминала буяна деда – как приходил пьяным среди ночи, будил детей и кричал: «А ну, делать уроки, живо!» – и расстегивал ремень, и отшвыривал бабушку, повисавшую на руке, и приходилось проводить остаток ночи у соседей, а чаще на улице, и тогда хорошо, если зимой успеваешь взять с собой теплые вещи.

– Что ты чувствовала тогда? – спросила я.

Ты ответила:

– Унижение.

13. Закрытая позиция

Ты же не могла не любить меня совсем, правда?

Но никогда не выдавала себя – ни словом, ни взглядом.

Ощущение нелюбви убивает человека. Когда-нибудь я должна была сорваться. Роль дерзящего подростка – не моя роль, но единственно возможная в отсутствие другого выхода. Отличница с тройкой по поведению – что еще оставалось? Меня часто песочили на педсоветах, но ответчиком всегда был папа – в старших классах ты в школу не ходила принципиально. Вот в младших – да, и когда в конце учебного года мне вручали грамоту за отличные успехи и примерное поведение, к каждому такому выходу ты готовилась два часа, наглаживая парадные платья и завязывая мне огромные банты. Тебе нравилось мной гордиться – кажется, весь год я училась в ожидании этого дня и чуть заметного одобрения в твоих глазах.


Заканчивала я в матклассе. Твое давление на меня усиливалось: дни рождения, походы – все подвергалось контролю, ничего было нельзя, одноклассники смеялись и сочувствовали. Я мечтала о поступлении в институт. Теперь мне хотелось быть дальше от тебя, независимей. Ты что-то твердила о филфаке, но моя любовь к географическим картам и стремление к свободе заставили выбрать геологию, и только МГУ.

«Девчонки из геологоразведки…» – песенка такая была популярная.

Когда-то, десятилетнюю, папа повез меня смотреть салют на Ленинские горы. После салюта мы пошли мимо подсвеченных фонтанов к главному зданию, к высотке, которая сияла в темноте. «Можно потрогать?» – спросила я. Мы подошли и вместе потрогали стену. «Буду учиться только здесь!» – решила я, имея в виду, конечно, астрономию. И вот теперь легко поменяла ее на геологию. Если нельзя сбежать на Луну – можно на край света. И факультет, кстати, оказался в той самой высотке.

Наши отношения походили на фехтование – парировать выпад, нанести укол. Я хорошо усвоила эту стратегию: скрещенные клинки, шаг вперед – шаг назад, терпение и упорство, закрытая позиция. Никаких репетиторов – сказала ты мне, я согласилась и вгрызлась в учебники. От меня искры летели – так хотела поступить, и ты не стала спорить, зато в самый разгар экзаменов затеяла ремонт, чтобы поступление не удалось. Но я стояла насмерть – сбежав от краски и побелки, сидела с учебниками на подоконнике в подъезде. Мишкины родители, отъехав на дачу, пожалели, оставили ключ от своей квартиры. Их книжные шкафы сводили меня с ума, я металась между учебниками и первым изданием Цветаевой, поэтами Серебряного века и Буниным – ничего подобного не было ни дома, ни в школьной программе. Как я отрывала себя от них, заставляя зубрить билеты, – это отдельная песня.

Математику сдала с ходу. По химии меня экзаменовали два ехидных аспиранта, и когда я им бодро отрапортовала про пять способов получения спирта, они вкрадчиво спросили – а шестой? Я съежилась в ожидании провала, они же, хохоча, завопили: табуретовка! Чуть не расплакалась, но пятерку получила. Конкурс был – двенадцать человек на место, но я прошла. Ремонт в квартире закончился. Я ликовала, ты злилась.

Теперь ты меня упустила.

14. Мусорное ведро

Я пыхтела, как паровоз. Приставала к папе, чтобы он научил меня лихо брать интегралы, лезла к нему с лабораторками по физике, он вправлял мне мозги и все ставил на место, премудрости геодезии мне тоже помогал осваивать он. Ты не могла помочь ничем – только ревновала.

Я с упоением уезжала на практики, потом в дальние экспедиции – на два месяца, на четыре, почти на полгода. Однажды, когда вернулась из забайкальских странствий, на пятом этаже безлифтовой хрущобы ты открыла дверь чумазому и обветренному существу, рванулась помочь, втащить через порог рюкзак с лазуритовыми образцами – и не смогла поднять, села на него и заплакала. Я же внутренне ликовала.

Потом у меня случилась любовь – но еврейский мальчик тебе не нравился так яростно, что мы с ним ни на что не могли решиться. А может, тебя раздражало эмоциональное поле: фотография под стеклом на письменном столе, пылающие щеки после телефонных звонков, любовные стишки, на которые я падала грудью, когда ты входила в комнату, – у меня была лихорадка, а что у тебя?

Я окунала лицо в подаренный букет и зарифмовывала какую-то девичью ерунду, когда ты ледяным голосом напомнила про мусорное ведро – в этом не было бы ничего странного, если бы не половина первого ночи. Мусоропроводы в пятиэтажках не предусмотрены, пришлось бы тащиться вдоль всего длинного дома, мимо скамеек с ночными выпивохами, а потом сворачивать за угол, где в кустах прятался контейнер. Хотя подозрительных типов могло и не быть, поскольку сеялся дождик, все равно перспектива перемещения по пустынному двору казалась неприятной. Я было запротестовала, но результатом протеста стала траектория, по которой мой романтический букет вылетел из окна в мокрые кусты. Букета, естественно, было жалко, но еще жальче – себя.

– Почему сейчас, ночью? – заныла я.

– В доме всегда должен быть порядок! – отчеканила ты голосом, на фоне которого любая попытка протестовать выглядела смешнее цыплячьего писка. Понятно же, что не в мусоре дело.

Я отправилась, непринужденно помахивая ведром, но внутренне кипя. Конечно, ничего со мной не случилось, во дворе было пусто, никакой маньяк не караулил в кустах, я только промочила ногу, ухнув в темноте в асфальтовую выбоину из-за метнувшейся кошки, да еще одинокий прохожий проводил меня недоуменным взглядом, и все-таки мне чудилось, что я вязну в нелепом сне, где слова и предметы лишены привычных смыслов, а искаженная действительность коварно притворяется обычной и лишь какой-нибудь мелкий прокол, нечаянная улика сейчас докажут, что это всего лишь сон.

Когда я вернулась к подъезду, свет почему-то не горел. Вернее, горел только на пятом этаже, остальные тонули в темноте. Я вздохнула, шагнула во мрак и скорее почувствовала, чем услышала, что за мной кто-то крадется. Бежать? Делать вид, что ничего не происходит? Сердце бухало и отдавалось в ушах, лестница не кончалась, но я медленно поднималась навстречу свету последней лампочки, уговаривая себя, что все в порядке. Только на последнем пролете, где было посветлее, осмелилась обернуться – за мной, мягко и беззвучно ступая, шла огромная черная собака…

Когда ты открыла дверь, твоя улыбка вдруг показалась мне чужой и зловещей. Но я знала, что мне только кажется.

Правда же, это был сон?

15. Опять платье

Она больно задевала тебя, моя восторженная одержимость другим существом, мальчиком. Неужели матери всегда переживают так драматично?

В твои сорок пять в тебе оставалось столько неизрасходованной страсти, что хватило бы на пятерых. Любила ли ты отца той любовью, которая вместила бы весь этот пыл? Похоже, что нет. Других романов у тебя не было никогда – в этом отношении ты была принципиальной пуританкой. Чем объяснялись твои истерические вспышки – уязвленной гордостью, подсознательной завистью, тщетным соперничеством с юностью, кошмаром нереализованности? В платоническую природу нашего романа ты не верила, на меня сыпались не просто упреки и придирки – я чувствовала себя будто отхлестанной по щекам. Мой избранник недоумевал, почему случайное столкновение с тобой в театре становится поводом чуть ли не для публичного скандала. Логики тут не было, примирение казалось невозможным в принципе. Вдобавок его родители тоже были против – им хотелось в семью только еврейскую девочку.

Я окончательно психанула и, когда ты лежала в больнице – онкологический диагноз, к счастью, оказался ошибочным, но на время ослабил твой контроль, – сбежала от тебя замуж. За другого. Понимаешь, сбежала не к нему, а от тебя – хорошее начало для совместной жизни? Ты была против, но ничего сделать уже не могла. И тогда опять все взяла в свои руки. Подвенечное платье, которое ты сшила, получилось прекрасным – в нем я выглядела хрупкой и элегантной, как фарфоровая статуэтка. Ни одна магазинная фата тебя не устраивала – искусственные цветы для флердоранжа ты делала сама, вооружившись серебристой парчой, крахмалом и железной булькой. Но какая разница – я же знала, что ты на свадьбе все равно красивее меня.

Жизнь шла, я родила сына и поступила в аспирантуру, вила отдельное гнездо, меня уже не доставали так твои упреки – я рассеянно выслушивала их по телефону. Но мне все равно чего-то не хватало.

Тебе, видимо, не хватало тоже. Тогда в паспорте существовала графа «социальное положение», и там, где у бабушки стояло «пенсионерка», а у отца «военнослужащий», у тебя значилось обидное – «иждивенка». Мне это слово казалось возмутительным – какое право они имеют называть так тебя, неустанно пропускающую сквозь руки вещество жизни и преображающую тусклую материю действительности в яркую и прекрасную. Иждивенцами тогда уж выглядели мы, все бестолковое семейство – для нас из хаоса выстраивался космос, где мы так привычно и неблагодарно существовали. Но когда дети выросли, тебе что-то нужно было менять.

Случись это позже, в девяностые, – ты бы нашла себе дело. Шляпная мастерская или дизайнерская фирма, цветочный магазин или кафе – какая разница, все бы процветало. Кроме дара делать красоту из ничего ты обладала каким-то многоуровневым чутьем и способностью угадывать на несколько шагов вперед – даже странно, что не любила шахмат, ведь у тебя был вполне стратегический ум. Практичность и креативность, расчет и драйв – всего хватало в идеальной пропорции, только возможностей тогда было мало.

Ты отважилась на работу методиста в Литинституте, в учебной части заочного отделения; диплома не было, стажа работы тоже, но проявилась тонкость понимания чужих текстов и судеб – не с бумажками ты общалась, а с молодыми дарованиями. Многие тебя просто обожали – книжки с трогательными надписями до сих пор стоят за стеклом, плакательной жилеткой ты тоже была для многих и не только вытирала носы провинциальным поэтессам, но и выручала из милиции подвыпивших гениев, хотя считала любой алкоголь в принципе отвратительным. О, моя ревность к конвертикам с девичьими письмами в перерывах между сессиями – ведь ты, советчица, отвечала им всем, я же твоих советов не просила никогда – все равно бы не получила.

Ты и скучный холл заочного преобразила, развела там чуть ли не оранжерею, выпросила у завхоза новые шторы, нашла в кладовке куски деревянных резных карнизов, содранных при предыдущем ремонте, вычислила студента, сумевшего их отреставрировать, – и украсила стены.

И сама очень изменилась, стала сильнее, ярче, уверенней – вряд ли кто-нибудь из коллег догадывался, что модные платья-рубашки скопированы со случайных французских журналов и сшиты собственными руками, а эксклюзивная бижутерия не привезена из Польши. Я радовалась, наблюдая, как шляпная резинка и несколько деревянных шариков преображаются в стильное ожерелье, а бусы из нарезанных треугольниками страниц журнала «Америка» мы скручивали тебе вместе. Ты еще более, чем всегда, была увлечена проявкой неявных смыслов, тайных форм – предметы еще раз заявляли о себе, предъявляя всем скрытую красоту.

Еще ты любила грузинское серебро из художественного салона – на черном под горло джемпере оно мерцало благородно – и никогда не носила золота – терпеть его не могла, желтый блеск казался тебе неживым.

Изредка я заглядывала к тебе на службу и всегда видела оживленной, хохочущей в кругу студентов, но одновременно строгой. Преподаватели считали тебя самой элегантной сотрудницей института, а меня хоть и разглядывали доброжелательно, оценивая сходство, но я все равно ежилась, зная, что не умею так же держать спину и красиво отставлять ногу в английской лодочке.

Мне нравилось, что ты становишься еще прекраснее.

И вдруг пришла беда.

16. Дедовы кудри

Я не знаю, можно ли об этом.

Ты прости, но без этого – никак.

Брат Лесик из беленького малыша стал подростком Лешкой. Своевольным и дерзким. Правильными чертами лица он походил на отца, я же унаследовала твою внешность. По части характеров все сложилось совершенно наоборот – в брате кипела другая кровь, твоя и деда. Сходство с дедом усилилось внезапно – ему было четырнадцать, он вышел из ванной, тряхнул мокрой головой, и прямые волосы в один момент превратились в буйную кудрявую копну. Так и остался с тех пор кудрявым.

Учился он плоховато, дерзил учителям и на мои вопросы, в чем, собственно, дело, чеканил: я этой дуре физичке отвечать не желаю. Я его обожала – мы чертили вместе карты придуманных стран, я делала им с Мишкой картонные щиты и разрисовывала геральдическими львами и орлами.

Не знаю, почему ты любила его намного больше меня – не заметить этого было невозможно. Говорят, матери всегда любят мальчиков сильнее, но мне кажется важным еще и другое – любовь к существу твоего витального уровня. Скорее всего, образ буйного запорожца, несмотря на всю его разрушительную для детской жизни роль, подсознательно запечатлелся в тебе как идеал настоящего мужчины, и на этом фоне папины застенчивость и мягкость казались тебе слабостью и недостатком. Возможно, ты чувствовала в сыне достойного соперника – война неминуемо разразилась.

Твое упрямство нашло на подростковую дурь, как коса на камень. Он не желал подчиняться, приходил и уходил, когда хотел, и плевал на все попытки держать его под контролем. Неукротимая энергия искала выхода – частично она нашла его в Геошколе при МГУ, где мэнээсы и аспиранты возились с подростками, устраивали вылазки за камнями то в Хибины, то на Кавказ, то на Волынь. Я лишь слегка заразила его геологией, а потом овладевший им дух вольницы действовал уже вполне автономно. Я иногда тоже ездила с ними – у, как же ты ненавидела захламившие квартиру брезентовые штормовки, пахнущие дымом рюкзаки и геологические молотки! И если тебя раздражало даже то, что я предпочитала туристские ботинки туфелькам на каблуке, то куда больше бесили авантюрные вылазки брата в места опасные и малодоступные, в особенности в подмосковные Сьяновские пещеры, где вечно клубился хипповатый и не брезгующий наркотиками сброд. Ты боялась дурных компаний, человеческого дна, но я знала, что ездил он туда не водку пить, а, напротив, с искренней и наивной целью навести порядок, то есть служить справедливости и чести, как гласил устав конспиративного «Общества Грина», основанного им вместе с приятелями. Кажется, они даже листовки какие-то распространяли.

Если я походный образ жизни всегда могла оправдать учебной необходимостью, демонстрируя в результате отличную зачетку, то Лешка, запустивший за полгода до аттестата почти все школьные предметы, требовал немедленного обуздания. Обуздание проходило так бурно, что однажды ему пришлось связать тебя шнуром от утюга и запереть в ванной. Папа был в ужасе – его миролюбивая натура не вмещала шекспировских страстей.

С чего началась последняя ссора, я не видела. Я видела только пощечину, которую ты в отчаянии влепила брату, и его окаменевшее лицо с алым пятном на щеке. Это я, папина дочка, умела гнуться, как стебель, – подобные вам могут только сломаться.

Он сбежал из дому.

17. Девочка не в счет

Ты держалась стойко, но как-то почернела, отца же просто трясло.

Мне брат оставил записку: «…страна большая, и в ней столько работы, сколько выдержат руки и ноги…»

Был объявлен всесоюзный розыск, но безрезультатно. Полгода никто ничего не знал. Ближайший друг, трусовато и мелко моргавший Сэнди, клялся, что с Лешкой все в порядке, ну уехал в Сибирь – и что особенного, но подробности прояснить отказался – видимо, связанный взаимным уговором.

После уже выяснилось, что Лешка бродяжил на севере Читинской области, жил в лесной избушке, где его, голодного и полуживого после тяжкой болезни, чудом нашли случайные геологи. Несколько месяцев он болтался с ними, а потом сорвался в Северный Казахстан, где тогда работал мой мрачный и полубезумный однокурсник Акимов, тоже из «гриновцев». Папу вдруг вызвали в КГБ и объявили, что сын задержан с краденой взрывчаткой. Как оказалось, в целях борьбы с вездесущим злом приятели собирались транспортировать ее в Москву, чтобы взорвать ненавистные Сьяновские пещеры. Но отец Акимова, к счастью, тоже оказался сотрудником КГБ, помог замять дело, и неудавшихся диверсантов отпустили домой.

Дома ждала повестка из военкомата.

В армию он уходил веселым, писал оттуда смешные письма, разрисованные десантными парашютами.

Через полгода пришла похоронка.

Я, вся в заботах юного материнства, совершенно растерялась и не знала, как разговаривать с тобой, – на меня как будто дышала стужей громада черного льда. Ты окаменела. Нам обеим было плохо, но плакать обнявшись мы не умели. Я съеживалась, хотя вина перед тобой была невольной – у меня рос сын, а у тебя его не стало.

Но была еще и другая моя вина, за которую ты упорно хваталась. Сначала я не понимала, какие ледяные вихри выкручивали тебя изнутри, что за мрачное пламя стояло в глазах, но однажды ты проговорилась: «Все случилось из-за тебя, это ты, ты затянула его в проклятую геологию».

Эта смерть – из-за меня?

Что я могла ответить? Вспомнить, с чего все началось: вашу войну и алое пятно пощечины на его щеке? Нет, это был бы запрещенный прием. Я смолчала.

На страницу:
3 из 6