bannerbanner
Росстань (сборник)
Росстань (сборник)

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 8

Федька протянул широкую, давно загрубевшую ладонь.

– Ох, и напужал ты меня, братка. Кобыла ушами прядет, всхрапывает, а мне и невдомек… А тут и ты крикнул…

– Да не крикнул я. Шепотом. Пойдем-ка от глаз подальше. Неровен час, кто увидит.

Братья зашли в кусты, привязали немолодую, чуть не в два раза старше Степанки, Игренюху.

– Ну, пойдем, паря Степан, – сказал Федя и пошел, пригнувшись, в глубь тальников. – Потолкуем в укромном месте.

Вскоре вышли на маленькую полянку, и Степанка замер от восторга. На яркой от солнца зеленой луговине сидели и лежали посельщики, убежавшие в партизаны. Рядом – винтовки, шашки. У куста оседланные кони привязаны. «Добрые кони», – отметил про себя подросток.

– Федя, а почему вы в погонах? К белым ушли? – опасливо шепнул он брату.

– Не выдумывай. А погоны – так надо.

– Лазутчики вы? Во здорово!

Увидев Федькиных дружков, Степанка уже не сдерживал улыбки.

Гостю, как взрослому, все подавали руки, жали крепко, по-мужски, и Степанка от удовольствия был на седьмом небе.

– Давай к нашему столу.

На попоне лежали сухари, полоски вяленого мяса, сочные стебли дикого лука-мангыра.

Степанка не заставил себя упрашивать, ел быстро, видел – у каждого посельщика в глазах вопрос.

– Ну, рассказывай, как жизнь в поселке, что нового.

– Не, – мотнул головой Степанка, – я так не умею. Лучше спрашивайте.

– Как оказался-то здесь?

– Мы с Дулэем скот пасем. А вчера митрофановского бычка потеряли. Дулэй мне и говорит: «Езжай по речке. Может, бычок где в грязи сидит, если беляки не украли».

– Воруют, сволочи?

– На это дело они мастаки.

– Ты про нас никому не говори, – Николай потрепал гостя по плечу.

– Я чо, маленький? – обиделся Степанка.

– Анну мою видел? – Филя подсел поближе, по-бурятски сложил ноги.

– Вчера видел. Она с ведрами шла. Седни утром дядю Алексея Крюкова видел. Чалый у него хромает, копыто расколол.

– Совсем, значит, обезножел отец, – нахмурился Николай. – Ну, ладно, про родных нам потом расскажешь, а сейчас службу надо выполнять. Белые есть у вас?

– Полно, – Степанка отпил воды из фляжки. – Ну вот, теперь совсем наелся. Полно, говорю, белых. Третьего дня даже к нам поставили пять человек. Злые какие-то, грязные. У некоторых раненые лежат.

Степанка рассказывал добросовестно, вспоминал все виденное, слышанное. Рассказал о беженцах, что живут на лугу, о двух неизвестно за что расстрелянных казаках, о пушках, стоящих за низовскими огородами, на взлобке.

– У Богомяковых важный атаман остановился. Вчера вечером гуляли у них, песни пели…

…Снова кустами Федька вывел братана к Игренюхе, которая, полузакрыв глаза, терпеливо ждала хозяина.

– Я совсем забыл, братка, рассказать, когда вы убежали, вас целый день искали. Проня Мурашев злой бегает, Андрюха Каверзин злой бегает.

– Пускай злятся, – Федор помог Степанке взобраться в седло. – Помни, никому ни слова. Симка как там, крутит?

– Не-е-е… Видно бы было. Не-е-е… Она девка хорошая…

Степанка выехал из кустов и затрусил через луг.

VI

Каверзин не обошел давнего приятеля Степана Белокопытова: специально работника прислал, чтобы пригласить его, Степана, на званый ужин. Причина для ужина была: в доме Каверзина изволил остановиться полковник Гантимуров, личность известная в Забайкальском казачьем войске.

Не обошел Илья. Хотя так оно и должно быть: у себя, в Куранлае, Степан считается самым крепким хозяином: табун лошадей, тысяч десять баранов, два гурта дойных коров. А что сейчас живет в таборе на пограничном лугу, так это не его вина. Это беда. Если бы все дрались, как три его оставшихся в живых сына, то давно бы всяких красных прогнали к чертовой матери и он сам, Степан Белокопытов, на старости лет вместе с невестками и внучатами не кочевал бы, как цыган.

На табор Степан вернулся только перед солнцем.

С перепоя отяжелел лицом, но голову имел светлую: успел проспаться.

– Марья!

Из палатки – Белокопытов богат, имел несколько палаток – вывернулась грудастая молодуха.

– Марья, буди мужиков. Дело есть.

– Может, отец, подождешь утра? – робко спросила, выглянув из палатки, жена Белокопытова, рыхлая старуха с седыми растрепанными волосами.

– Молчи, коли не знаешь.

– Как хочешь, – старуха перекрестила вялый рот, подвязала голову темной шалью, потянула к подбородку козью доху.

Марья пригладила волосы перед маленьким зеркальцем, надела крупные бусы, покачивая крутыми бедрами, пошла по табору.

Про Марью в народе говорили нехорошее. Рано потеряв мужа, Марья, владевшая справным хозяйством, вдруг пошла в работницы к Белокопытову. Старый Степан называл ее по-городскому – экономкой.

– И никакая она не економка, – судачили куранлаевские бабы, – а самая что ни на есть настоящая потаскуха. С хозяином спит. Энто при живой-то жене.

Но, встретив экономку на улице, бабы здоровались заискивающе: не дай бог, обидится Марья, пожалуется самому, а тот со свету сживет.

Строили в Куранлае церковь. Степан Белокопытов большие деньги отвалил на постройку храма Божьего. Когда поднимали святой крест, отец Григорий отслужил молебен. Но дело у мастеров что-то не ладилось, сноровки, видно, не хватало. Тогда отец Григорий обратился к народу с проповедью. Он говорил о грехах, всуе творимых человеком, об аде и рае, о Судном дне. Священник умел говорить. Камень бессловесный, и тот заплачет, когда этого захочет духовный пастырь.

– Большой грех – прелюбодеяние, – взывал к пастве святой отец. – Есть среди нас принявшие на душу этот грех. Господь Бог гневается.

И закончил словами, удивившими многих. Дескать, чтобы крест поднять, нужно прелюбодейщикам встать на колени и слезно просить Спасителя о милости.

– Выполним волю Божью!

Замерли прихожане.

Растолкал народ, вышел вперед и опустился на колени купец Овдей Шаборин. Чесал бороду, прятал глаза Степан Белокопытов, потом шагнул решительно и опустился в пыль рядом с Овдеем.

Отпустил, видно, батюшка грехи Степану. А экономка Марья по-прежнему голову высоко носила, щеголяла, стерва, обновками.

Мужики пришли заспанные, недовольные. С перепоя, видно, старый пес народ мутит, куражится. А может, и верно, вести какие Степан принес: у начальства его табуны в уважении.

Белокопытов молчал, тянул за душу.

– Говори, Степан Финогеныч.

– Говорить-то больно нечего. Снимать табор будем, – повысил голос. – Сегодня уйдем за Аргунь, если не хотите лишиться живота и имущества. Антихристово войско близко.

Ойкнули бабы в соседних шатрах, запричитали.

– Партизанские банды уже низовские караулы захватили, грабят.

Табор ожил. Охваченные страхом, люди суетились: табор похож на развороченный муравейник. Бабы с воем кидали в телеги узлы. Орали свиньи, взвизгивали собаки, увертываясь от хозяйских пинков. Хриплые голоса мужиков, многоэтажный мат, гулкие оплеухи. Испуганные гомоном лошади храпели, рвались из рук, бились в оглоблях.

Наконец табор снялся, и вереница телег двинулась к месту переправы. По земле ползли длинные и косые тени. Солнце взошло недавно, роса блестела крупно и ярко. С бугра видно Зааргунье – чужая немилая сторона.

На одной из белокопытовских телег заливалась слезами старуха.

– Жили – не тужили. А помирать, верно, придется на чужедальней сторонушке! Матушка, Царица Небесная, спаси и помилуй!

– Цыц ты! Не вой, как собака по покойнику, – прикрикнул на жену Степан. – Без тебя тошно.

Переправа – карбас – была китайская. Китайцы заломили цену за перевоз, момент не упустили. Но сговорились в цене быстро: последнее отдашь, лишь бы уйти от страха. Последнее отдавать не пришлось: Белокопытов трех лошадей выделил своих. Добрый он, Степан Финогеныч. На чужой стороне его надо держаться.

Переправлялся Белокопытов первым. Он осторожно повел первую упряжку. Но лошади шарахаются, не хотят входить на настил. Мужики помогают благодетелю: подталкивают телегу, щелкают бичами, тащат лошадей за повод.

Глаза у лошадей дикие, пугает их переправа. Бьется в постромках пристяжка, коренник храпит, пятится, рвет шлею. Бьется пристяжка. Неожиданно задние ноги ее срываются с настила, лошадь валится в воду, увлекая за собой телегу. Видно, дорого ценил эту подводу старик, наверняка на ней золотишко вез, если в лице переменился, закричал по-страшному:

– Постромки режь! Р-руби!

Освободившись от пут, пристяжка спиной ухнула в воду.

– Черт с ней, не утонет.

Через несколько мгновений пристяжка всплывает, жалобно ржет и, сделав большой круг, выплывает на свой берег. Там она тяжело поводит глянцевыми боками, трясет головой и бежит от страшного места, дико кося глазами.

Белокопытов успокоился сразу.

– Ну чего, дурак, испугался, – треплет он коня. – Страшного ничего нет.

На дощатый настил завели еще одну телегу, и карбас, поскрипывая, медленно двинулся к чужому берегу.

Смотреть, как уходят на ту сторону беженцы, собралось чуть не все село. Люди стояли и молчали. Лишь ребятишки с криками носились по берегу.

Скот беженцы решили перегонять вплавь. Их коровы вместе с телятами паслись на ближнем лугу. Мужики и бабы, проверив, не затерялась ли какая животина в кустах, окружили гурт, щелкая бичами, размахивая палками, погнали его в воду.

Скот был из глубинных степей, где нет больших рек, плавать не приучен. Подойдя к реке, коровы обнюхивали воду, но дальше не шли. Телята, замочив ноги, задрав хвосты, выскакивали на берег, дробно стучали копытцами, стряхивали воду. Коровы кидались вслед за телятами.

Часть гурта, правда, загнали в воду, но частокол из коровьих рогов не проплыл и пятнадцати саженей, пошел вниз по течению и снова прибился к берегу.

– Надо лодку и коня, – предложили из толпы. – Телят в лодку, коров за корму привяжите. Остальные – сами пойдут.

Поймали несколько телят, связали им тонкие ноги, положили в лодку. Трем коровам петли ременные на рога набросили. Лошадь пустили перед лодкой, держали ее за хвост.

Но коровы плыть не хотели. Валились на бок, вытягивали ноги, тащились за лодкой по мелководью.

– Надо, паря, пороза поперед сплавить, – снова сказали из толпы. – Тогда и коровы вплавь пойдут. Верное средство.

– Давайте делать, что говорят, – подтолкнул своих, вернувшихся с того берега, Степан Белокопытов. – А то до морковкина заговенья провозимся.

Опять в лодке связанные телята. За лодкой белолобый, с тяжелыми короткими рогами бык и корова. Гребцы навалились на весла.

Снова захлопали бичи, закричали люди, засвистели, стали теснить стадо к воде.

– Н-но! Гони! Эй! Ну! Жми!

Гурт пошел за лодкой.

– Слава богу, поплыли.

Стадо сопит, с шумом дышит, но плывет. И вот уже видно, как головные коровы выходят на низкий противоположный берег.

Река у переправы быстрая, коровенок послабее оторвало от стада, понесло вниз. И хотя они были ближе к чужому берегу, развернулись и поплыли назад.

– Чтоб вас чума перекурочила, жабы рогатые. Опять лодку, опять коня!

К беженцам подошел Илья Каверзин: это он из толпы подавал советы.

– Эти сами пойдут. Отдохнут и пойдут. Видишь, они на тот берег, на свое стадо смотрят.

Расходился с берега народ. Кто радовался, кто печалился, но виду никто не показывал.

А вечером в Караульный еще две казачьи сотни вошли. Снова коней отбирать будут, поговаривали в народе.


Воздух душный и вязкий. Приближалась гроза. Далеко на северо-западе, за сопками густели тучи и перекатывался гром. Разом налетел ветер, рванул вершины тополей, закружил дорожную пыль, взъерошил перья у куриц, пригнул к земле дым, ползший из труб, зашумел в траве. Створки окна со звоном раскрылись, взвилась вверх белая занавеска, с подоконника упал горшок с геранью и разбился.

Степанка одним прыжком оказался у окна, захлопнул створки. Приплющил нос к стеклу. Ба-а-льшая гроза будет.

Мимо окон груженые подводы идут. Да это Ямщиковы куда-то поехали!

Придерживая штаны, Степанка выскочил на улицу. На одном из возов сидел Шурка.

– Шурка, куда это вы?

Шурка соскочил с подводы, подбежал к приятелю. Глаза у Шурки красные, нос распух.

– Куда вы подались?

– Мы убегаем. На ту сторону, за реку, – торопился Шурка. – Тятька партизан боится. Говорят, нам мало не будет, за то, что Васька у белых стал служить. Мы всю ночь собирались. Я почти нисколечко не спал.

Да как же Шуркиному отцу надо бояться партизан, – Степанке трудно понять. Партизаны-то почти все свои. Там Федя, Северька, Лучка, дядя Филя. Степанка вспомнил о встрече с партизанами.

– А ты, Шурка, не бегай, оставайся, и твой отец останется. А?

– Нет, – замотал головой Шурка, – тяте оставаться нельзя, его партизаны расхлопают. Так Андрюха Каверзин сказал. И Проня Мурашев талдычит то же.

Шурка побежал догонять подводы.

Оказывается, уезжали не только Ямщиковы. Уже грузились на карбас Каверзины, дожидалась своей очереди на берегу семья Прони Мурашева, заколачивали окна у Богомяковых.

В пыль дороги ударили первые крупные капли дождя. Воздух стал плотный – хоть разгребай руками. Утих ветер, замерли в ожидании тополя. Только ласточки стремительно проносятся над самой землей, да старая осина мелко-мелко вздрагивает широкими листьями. Гром перекатывается ближе, уверенней.

У рыжего плетня стоят, разговаривают два старых казака.

– Видишь, – говорит Алеха Крюков могучему старику, отцу Северьки Громова, – бегут язвы.

– Вернуться хотят, – Сергей Георгиевич оглаживает бороду. – Вишь, дома заколачивают. Для сохранности.

Мимо проскакал есаул Букин. На минуту осадил коня.

– Не радуйтесь. Шибко не радуйтесь.

Не поймешь Букина. То ли пригрозил, то ли предупредил. А может, и предупредил. Не раз за долгие годы войны переходил Караульный из рук в руки. Возвращаясь, белые наводили порядок. Пороли, а кого в расход пускали. Букин тоже, видно, думает: если и уйдут белые – все одно вернутся.

– Ну, Богомяков побежал – ладно, – продолжал Крюков, – ну а Мишка Черных чего за границу дунул? Извечный батрак, а тоже капиталы спасает.

– Богомяков ему голову закрутил. Сладкую жизнь обещал.

– В работниках.

– Табуны богомяковские пасти кому-то нужно. Неужто сам Фрол Романыч этим займется?

– Снять бы с этого Миши штаны, голову в ногах зажать да крапивой… Для его пользы.

Поднимая пыль, проскакал по улице, в сопровождении двух вооруженных милиционеров, Тропин. Рот сжат. На мужиков посмотрел косо.

– Чего это они забегали?

– Пойдем-ка, паря, по домам. От греха подальше. Да и гроза начинается.

Замерло село. Замолчало, притаилось. Который уж раз. Дома с заколоченными окнами – как кресты на кладбище. А в других домах – мучаются: ехать на чужбину – душа не принимает, оставаться – боязно. В третьих все решено. Лишь бы своих дождаться, лишь бы выжить. Хорошая, говорят, жизнь будет.

Пустая улица. Но все видит улица. За каждым, кто идет по ней, следят глаза.

Сила Данилыч мучается. По всему бы – уехать надо. Хозяйство – немалое. Но чужбину Сила знает получше других. Два года в турецком плену был. Нет горше доли, когда тоска по родине душу рвет. «Останусь, – решает Сила. – Красным я ничего не сделал. Не доносил, в дружине на партизан только раз сходил».

Голова у Силы Данилыча есть, а думал долго. Решил твердо: «Останусь». Только на всякий случай продал полтора десятка коров да отару овец. Взял золотишком. Золотишко на огороде закопал, в приметном месте. Так-то оно спокойней.

VII

Партизанская разведка возвращалась домой. Ехали повеселевшие: жмут белых со всех сторон. Ехали днем. Особенно не таились. Но наткнулись на сильный семеновский разъезд. Благо кони были свежие – вынесли. Никого не потеряли, но Николай ругал себя за ротозейство. Снова пошли сторожко, высылали вперед дозоры. И не напрасно. Ехавший в дозоре Никита Шмелев прискакал возбужденный.

– Паря командир, – заикаясь и проглатывая слова, докладывал Никита. – Сейчас из-за сопочки подвода выкатит. За ней – четверо верших. Погонники.

Николай осмотрел своих.

– Надо брать. Вон в тех кустах. Оружие нам нужно. Да и кони.

Только успели партизаны укрыться в кустах, как на пустынной дороге показалась телега. Чуть сзади – четверо конных казаков. Ехали не спеша, мелкой рысью.

– В телеге-то японцы, – скрипел над самым ухом Северьки голос Федьки. – Давно я их не видел.

Японцы о чем-то весело переговаривались и чувствовали себя спокойно. Сопровождающие их казаки, казалось, дремали в седлах.

– Стой! – рявкнул Северька. Из кустов, на дорогу, – люди.

Кучер резко потянул вожжи, но в этом уже не было нужды: Григорий Эпов держал лошадей и зло визжал.

– П-попались, гады.

Казаки рванули шашки, но хлопнули выстрелы, и двое медленно стали сползать на землю, а третий, дернувшись, схватился за плечо. Четвертый, бросив шашку, поднял руки.

Японцев вязали.

– Лошадей ловите! – кричит Федька.

Японцев было трое. Два офицера и солдат. Возница равнодушно смотрел, как тащат к кустам связанных офицеров.

Про третьего – солдата, – казалось, забыли. Он без сопротивления отдал винтовку, но потом вывернулся с телеги и, быстро-быстро перебирая ногами, побежал по дороге.

– Уйдет, сволочь! Лучка – на коня! Руби его!

Лучка, не задев стремена, прыгнул на казачью лошадь, выхватил шашку. Все, даже связанные офицеры, смотрели, что будет.

Лучка взмахнул и опустил шашку. Но японец продолжал бежать. Лучка сделал круг и снова взмахнул шашкой.

– Не умеет! – взъярился Филя. – Себя и его мучает.

Через мгновение Зарубин был уже на коне и карьером летел за беглецом. Он привстал на стременах, вытянул руку вперед; пролетая мимо солдата, резко опустился в седло, рванул шашку на себя.

– До пояса, – азартно сказал казак, все еще стоящий с поднятыми руками.

– Может, с тобой так же сделать?

– Воля ваша.

– Опусти руки, – сказал ему Николай. – И сними с седла приятеля. Видишь, ранен.

– Чего ж вы за шашки хватались? – Северька строго смотрит на казаков.

– С перепугу, паря, с перепугу. Шибко вы внезапно выскочили.

– Если бы не внезапно, винтовки бы сорвали.

– Может, и сорвали бы.

– Смелый ты, – Филя закуривает трубку. – Не боишься так говорить?

– А чего бояться. Бойся не бойся – едино.

Японский офицер, старший по званию, торопливо, с хрипотцой заговорил.

– Чего ему надо? Не пойму? – развел руками Николай.

– Его хочет умереть, – спокойно сказал второй офицер. – Харакири. Живот резать.

– Как это? – не понял Николай.

– Обычай у них, у японцев, такой, – объяснил Филя. – Сам себе живот режет.

– Сам себе? Ну уж, не выйдет.

Но японец говорил торопливо и настойчиво.

– А, хрен с тобой. Развяжите ему руки.

Много за эти годы люди смерти видели. Пообвыкли, очерствели. Потеряла смерть таинство. Какое тут таинство, если вот она, каждый день промеж людей шлындает.

Смерть разная: легкая и трудная. Легкая – это та, что в бою. Летит человек на коне, машет шашкой, кричит. Грохнется о землю, перевернется несколько раз, как тряпичная кукла, и – все. Лежит казак в степи, запрокинув голову, бродит вокруг хозяина верный конь. Ржет конь призывно и встревоженно, а хозяин не слышит и не услышит больше никогда.

Раненые умирают трудно. В муках, в тоске. Хорошо еще, если кругом свои стоят, друзья-товарищи. Вот и этот, приехавший из-за моря, не больной, не раненый, сейчас умрет. Умрет среди тех, кого приехал он убивать. Не в бою, не в азарте, сжигающем душу. Каково ему?

Федька развязал японцу руки, отвел его в сторону и услужливо подал клинок.

– На тебе, морда неумытая.

Японец снял китель, опустился на колени. Лучка отвернулся.

– Не могу. Из винтовки стреляю по людям – ничего. А так не могу. И вот того догонял. Рублю его, а меня мутит.

– Обвыкнешь, – успокоил его Филя.

Смертник обмотал носовым платком лезвие клинка, чтоб удобнее было держаться, строго, отчужденно улыбнулся и всадил конец клинка в живот.

– Вот это вояка, – восхитился Федька. – Жизнь свою не пожалел. Может, ты теперь хочешь? – спросил он второго офицера.

Тот отрицательно махнул головой.

– Значит, хочешь, чтоб расстреляли?

– Отпустим мы его, – вдруг сказал Николай.

– Пусть уходит, – обрадовался Лучка.

– А потом он в нас стрелять будет, – Эпов рассердился. – Насмотрелся поротых, вешанных.

– Я переводчик, – твердо сказал японец. – Не стреляю. Я только переводчик.

– Все вы переводчики. Нашего брата переводите.

– Да, да, – обрадовался японец, – переводчик.

– Пусть уходит, – повторил Николай.

Японцу развязали руки. Федька вывел его на дорогу, подтолкнул коленом в зад.

– Пошел.

Переводчик шел медленно, оглядывался, вздрагивал спиной, опасался выстрела. И вдруг побежал.

– Не выдержала душа.

– А с вами, голуби, что делать? – спросил Николай пленного казака.

– Японца отпустили, стал быть и нас отпустите, – бесстрашно ответил казак, поднимавший руки. – Как-никак люди свои, русские.

– Отпустим, видно, – согласился Крюков. – Только оружие заберем. Не обессудьте. А насчет своих людей… Приведись, так японец тебе родней.

– Издеваешься?

– И чего это ты такой ершистый?

– Отпускаешь, значит?

– Отпускаю.

Казак расслабленно повернулся – нелегко, видно, далась ему бравада, – наклонился над товарищем. Раненый лежал на обочине дороги, морщил лицо, тяжело дышал. Казак расстегнул ремень, рванул от исподней рубахи широкий лоскут.

– Давай перевяжу. Говори спасибо, что живой. Наших-то – наповал.

Раненый приподнял голову. Глаза стали осмысленные, куда-то ушла из них боль.


– Убили… Сволочи… Стрелять вас… Как собак…

– Что он там бормочет? – настороженно спросил Северька.

– Бредит он. Не в себе, – шершавой ладонью казак закрыл рот своему товарищу.

Но тот оттолкнул руку, закричал хрипло, громко:

– Сволочи! Собаки краснозадые… Мать вашу…

Зло сощурился Федька, дернул головой Филя Зарубин.

Пленный казак медленно встал, одернул гимнастерку, надел ремень. Приготовился умирать.

Раненый откинул голову, закрыл глаза. Видно, много сил израсходовал на злой крик.

– Так что же теперь делать будем? – спросил Николай казака.

– Ваша воля, сказывал я тебе, – голос крепкий, нет в нем просьбы.

Трудно Николаю решать. И не понять, отчего трудно. Враги ведь. Но только: обещал отпустить – отпустить бы надо. Пусть идут на все четыре стороны да доброту партизанскую помнят. Опять же, после таких слов как отпустишь?.. Если раненого дострелять, так и его товарища тоже нельзя в живых оставлять.

Видел Лучка: колеблется командир. Неужели раненого прикажет добить? Неужели крови мало впитала земля?

Николай посмотрел на Лучку, сказал пленному:

– Ложи своего японского прихвостня на телегу. Катись к чертям собачьим.

Возницу тоже отпустили. Лишь пристяжку забрали.

– Больше японцев катать не будешь.

– Заставили же, душегубцы, – старик громко высморкался и хлестнул коренника.

Разведка ушла в сопки. Тихо на дороге. Пусто. Только ворон в синей тишине летит. Лениво сделал круг над кустами.


Поздним вечером огородами Степанка пробрался к громовскому дому. Таиться большой нужды не было – никто не обратил внимания на шныряющего по селу мальчишку, – но Степанка считал, что так лучше.

Избушка у Громовых неказистая, старая, смотрит на заречье мутными бельмами. Избушка вросла в землю, и кажется: присела, подобралась, хочет прыгнуть. Только не решается – впереди Аргунь.

Степанка осторожно в окно стукнул.

– Кто там? – глухо слышится из избы. – Заходи.

– Это я. Собака привязана?

Сергей Георгиевич узнал голос Степанки, вышел на крыльцо.

– Ты чего? Не бойся собаки.

Степанка одним духом выпалил:

– Северьку видел. И Федю, братана, видел. Кланяться велели. И еще наши с ними были.

Старик крепко взял парнишку за плечо, повел в дом. Закрыл дверь, завесил окно.

– Теперь рассказывай. Где ты их, окаянных, видел. Живы? Здоровы?

– Живые. Веселые. В разведку приезжали.

– Чего еще сказывали?

– Кланяться велели.

– Это ты говорил. А еще чего?

Степанка замолчал.

– А ты по порядку. Куда ездил? Как ребят увидел? Какие у них кони? Нет ли нужды у них в чем? Должен все запомнить – глаз у тебя молодой.

Степанка собрался с мыслями, подражая взрослым, обстоятельно стал рассказывать, как он искал бычка, как из тальников выскочил Федька, как угощали его партизаны и пожимали ему руки.

– Все, – сказал Степанка и посмотрел на старика: доволен ли? Сергей Георгиевич долго не отпускал бы гонца, но Степанка сказал, что ему сегодня еще к Крюковым зайти надо, и старик вывел подростка на крыльцо.

Давно ждал отец Северьки этой весточки. С самой зимы ни слуху ни духу о парнях, как сгинули. Но сердце верило: вернутся. И сегодня у Сергея Георгиевича праздник. Но один он в избе. Даже выпить не с кем. Эх! Только тараканы шуршат.

На страницу:
7 из 8